— Пусть здравствует зима на севере, но к чорту писания: я слишком счастлив и богат, чтобы забавлять обывателей. Довольно. Да, жизнь перещеголяла мои книги. Ам-ноа-джай, — так кричат у нас, когда хорошо выигрывают. Ам-ноа-джай!
15. Глаза осени
Оранжевым золотом расплескались деревья.
Почернели долгие ночи северной осени.
Холодное небо высоким и звонким стало.
Солнце грело, но не согревало.
От редких цветов на полянах пахло одиночеством, будто цвели они на могилах.
А птицы пели, как на кладбище, вкладывая в песню скорбь безвозвратно-ушедшего.
Никто не пел веселых песен и никто не сожалел о них, и не желал.
От воды в реках и озерах стало веять холодом вороненой стали.
По вечерам носились отлетные стаи уток, гусей, и в одиночку всяческие метались птицы.
По ночам высоко в синеве кричали улетающие журавли:
— Грли-грли… грли-грли…
Чью с такой осторожностью в звездном спокое мысль несли журавли — никто не знал, но думал и молча спрашивал: — чью?
Осень не даст ответа.
Осень не любит вопросов: все ясно.
Осень есть осень.
Тише…
В оранжевом золоте падающих с деревьев листьев слышится едва уловимый звон прощального гимна неминуемого конца…
Это дыхание смерти.
Она всюду здесь — эта Желтая смерть.
Лезвие черной непреложности… Нож в горло.
Жутко, нестерпимо-мучительно, несправедливо, кошмарно, бессмысленно.
Но в горле нож…
Что делать? Мир так вот устроен.
И ничто не в состоянии изменить сущее.
И кто скажет, что осень не прекрасна?
Вот на склоне крутой высокой горы стоит Хорт, опершись на ружье, и смотрит на сияющий горизонт, и смотрит вокруг на лесное царство, и смотрит в лимонные глаза осени, и говорит себе:
— Осень прекрасна.
Потом, подумав, поправляет свою мысль:
— Хоть осень прекрасна.
У Хорта никогда не было весны, Хорт никогда не видал лета, но осень он видит…
Что делать? Мир так устроен.
Кто-то жил и весной, и летом жил, а ему дано постичь счастье осени.
Пусть будет так…
По существу ему теперь все равно: сумма прекрасных дней осени известна.
Нож около горла, и веселые песни петь смысла не имеет.
А еще глупее — отчаиваться.
Смерть страшна дуракам и ростовщикам: тем и другим в момент приближения конца кажется, что они далеко еще не выполнили всего своего земного предназначения.
Суть в ином…
Он ли — Хорт не знал отлично: что жизнь и смерть — два равноценные явления, как его руки — правая и левая: одна не мыслится без другой.
Он ли — Хорт не помнил, что все эти годы жил, так сказать, бесплатным приложением к жизни по воле игривой судьбы или по воле Чукки…
Или Хорт забыл о веревке в кармане, с которой шел на кладбище удавиться?
О, ничуть. Нет, нет.
Суть в ином…
Жить остается еще две осени.
Значит — надо точно, разумно, толково, четко обдумать свой тот философский фейерверк, чье значение могли бы оправдать пришествие его, Хорта, на землю, хотя бы только в его предсмертных глазах умирающего не дурака.
Ведь Хорт — не только бухгалтер, привыкший подводить итоги и балансы, но и человек, кого довольно своеобразно отметила судьба, хотя и поздно, и поставила в положение настоятельной необходимости дать полный и ясный отчет об израсходованной жизни.
Перед кем?
Это не так уж важно.
Важнее — что действительно имеется высокое чувство жизненной отчетности.
— Ну, пусть, — думал из скромности Хорт, — перед своим сознанием, перед своими семью друзьями, наконец — перед всеми, кому будет интересно или просто забавно узнать кое-что об его судьбе.
Ведь не зря же ему, когда-то бедному, больному, несчастному, всеми обиженному Хорту — был послан вдруг этот гениальный сдвиг, чьи пути развернули в душе его неслыханную легенду.
И надо было достойно оценить это счастье, и надо разобраться в выводах…
Однако Хорт был достаточно умен и отнюдь не собирался разрешать мировые проблемы жизни или отвечать на разные проклятые вопросы, он только, как отмеченный, избранный счастливец хотел определить, выявить кой-какие пункты его жизненного опыта, чтобы хоть приблизительно разгадать смысл своего существования, своего ничтожного личного явления в мир.
Хорт читал философов, разных великих и малых мыслителей, больших писателей.
Хорт научился у них мыслить и рассуждать, научился отыскивать ценные умозаключения, научился синтезировать идеи.
Но все это вместе взятое, в общей сумме шло мимо его жизни, как небесные планеты…
Величественно, но мимо.
Исключения составляли только теории экономического материализма: здесь все близко касалось и волновало его.
Все остальные теории — идеалистические, мистические, религиозные, были всегда далеки от Хорта и напоминали ему облака…
Облака — иногда изумительные по форме и красоте, иногда скучные и дождливые, иногда пугающие грозой, иногда спокойные и высокие, иногда декоративно-окрашенные, иногда изображающие фигуры богов и животных, иногда уводящие к созерцанию и даже указывающие пути, как это было однажды, но облака — всегда облака и только.
Идеалистические мечтания, — увлечения и блаженства нетрезвого ума…
Хорт же был трезв и непреложно связан с землей.
Особенно теперь, когда дожить осталось так мало — еще две осени.
— И это так совершенно прекрасно, — гордо решил Хорт, — что мне точно известен день моей смерти. Это венец вершины моего счастья!
16. Встреча с бурой медведицей
Костер, разведенный на самом берегу у моторной лодки, весело и уютно потрескивал, подогревая кофейник.
Завтрак кончался.
Пахло рябчиками, кофе и дымом.
Диана замерла в позе сфинкса и наблюдала за жующими, ожидая очереди.
Тонкая струя собачьей слюны свидетельствовала о собачьем аппетите.
Рэй-Шуа, закурив, говорил:
— Чорт возьми, я совершенный дикарь, да. Сейчас — дивное утро золотой осени. Ваши глаза, Чукка и Хорт, устремлены на превосходную панораму красочной яркости и линий рельефа. Или вы мечтаете об охоте? Все равно: вы разглядываете местность и это справедливо. Но я поймал себя на том, что даже и в солнечное утро я готов без конца смотреть на огонь в костре. Это ли не наследственная дикость? Да еще какая! Ого-го! Часами бессмысленно смотреть на огонь, почти не о чем не думая всерьез, и при этом испытывать большое удовольствие могут только дикари, как я. Понимаю — смотреть на костер ночью — тогда это неописуемое блаженство — но сейчас, в это редчайшее из утр, сейчас смотреть в костер — это нелепо, глупо. Чорт возьми, однако меня тянет смотреть, и я смотрю: будто с несказанным наслаждением возвращаюсь к радостям первобытных предков. Вообще — здесь воскресают вновь какие-то забытые инстинкты, а охота моментами на меня действует так сильно, что я весь превращаюсь в зверюгу и даже, кажется, оскаливаю зубы и урчу, не сознавая, не помня себя. А вчера видел сон, будто в рукопашную схватился с каким-то зверем и руками разодрал ему челюсти.
Чукка, кормившая Диану во время разговора Рэй-Шуа, с улыбкой разливая кофе, сознавалась:
— Бесконечно приятно все это слушать. Рыбная ловля и особенно охота заполнили дни мои. Я ни о чем другом думать не хочу, не желаю. Мы все от прошлого устали, истомились, как в тюрьме, и мы отдыхаем, мы горячо увлекаемся охотой и правы мы. Скажи, отец?
— Мы правы, — заявил Хорт, — это слишком очевидно. Главное — мы горим не хуже нашего костра. Сердца наши крепко бьются, глаза сияют энергией, душа спокойна, нам никто не мешает, ружья в порядке, запасы есть, осень прекрасна, мы сыты, здоровы, изобретательны, умны. Что нам еще? Мир с нами.
— Браво, браво! — закричал Рэй-Шуа, — браво директор, покуривающий у костра и подготовляющий рыбацкое снаряжение!
— В таком случае, — поднялась Чукка, — я и Рэй-Шуа берем ружья и уходим в лесные горы к рябчикам и глухарям, а ты, отец, часа через два начинай готовить обед. К этому времени вернемся мы. Эй, Диана!
Чукка и Рэй-Шуа быстро зашагали к лесу, попискивая в приманные пищики для рябчиков.
Хорт проводил глазами охотников и собаку.
А через несколько минут влез в моторную лодку, подтянулся по заброшенному в глубину якорю подальше в реку, и стал рыбачить, закинув удочки, спокойно покуривая.
Глаза следили за наплавами.
В голове мелькали мысли о Наоми…
Клёв был слабый и мелкий.
Но Хорт, оставшись дежурным, рыбачил просто от нечего делать, решив использовать тихий и теплый час-другой.
— По настоящему, — думал Хорт, — будь у нас маленькая, рыбачья лодка, то ночью можно было поохотиться на крупную рыбу с острогой. Теперь же недели через две начнутся заморозки, выпадет снег, начнется зима и лодку заводить не имеет смысла.
Хорту вдруг захотелось зимы. Скорей бы: он представил себя живущим на высокой горе в занесенной снегом хижине-землянке.
Вспомнил о морозных голубых, серебряных днях, которые сверкали из далекого прошлого, когда Хорт оборванным мальчиком на санках возил сырое белье полоскать в прорубь на речку, помогая матери.
Вспомнил о том, как он никогда не мог согреться, всегда коченел от холода и не мог понять — почему все это горе происходит и что такое сытая, теплая, богатая жизнь.
Вспомнил о своей несчастной удавившейся матери, не захотевшей камнем висеть у бедного сына, вспомнил о жене Эдди, об утонувшем сыне Умбе и о записочке Чукки.
— Эх, — подумал с горьким вздохом Хорт, — вот бы тогда, хоть единую каплю счастья из того океана, который пришел так поздно…
Именно тогда — ведь тогда это было бы всемогущим животворящим чудом, жизнедатным праздником жизни.
Но всё приходит слишком поздно — что делать, что делать?
Вдруг Хорт вскрикнул, как нежданно ужаленный:
— Ах!..
Внезапной острой болью сжалось сердце, и Хорт, объятый ужасом, закричал:
— Чукка? Где она! Что с ней! Чукка! Чукка!
Хорт опрометью, ледяными трясущимися руками схватился за канат, подтянулся к берегу, выскочил и бросился бежать в лес, задыхаясь от волнения, захватив ружье.