Бедняга доктор, он думает, всему есть причины, обозримые причины, причины находимые и потому, стало быть, устранимые. А никаких причин нет. Жена ушла оттого, что не мог выносить темноты и тишины, или это случилось после ее ухода; фигушки, это было всегда. Просто в один момент перестал слышать ее болтовню: “ Ты должен, тебе надо, давай-ка начинай, так больше не может продолжаться, я уйду, слышишь, я уйду”. Ну просто перестал всё это слышать, как будто вдруг оглох к ней, каждый день одно и то же – перестал слышать совсем.
Но, убей Бог, непонятно, тишиной жена стала до того, как ее слышать перестал, или после? И всего, что было потом, уже не слышал. Как она нашла какого-то иностранца и привела в дом, и трахалась с ним в нашей спальне. А я сидел на кухне, курил и ничего не слышал. “Убирайся вон! – кричала она. – Живи где хочешь, хоть на улице сдохни!” – это всё, как сквозь воду, уходило мимо, и только легкий морской песок, вздымаясь на дюне, щекотал брюхо ленивых, уснувших камбал ощущения. Так проходили… дни? годы?
Но ведь время не идет в тишине. Не слышны его шаги, а стало быть, не о чем спорить – стоит время. Только руки дрожат всё больше, седеет волос, мутнеет взгляд, кончается водка. И тогда встал, оделся, вышел, сел в машину и двинул. Тихо-тихо. Начал различать голоса окружающего и, боясь уснуть, боясь потерять их, боясь снова проснуться в тишине, трое суток, не разбирая дороги, мчал к этому глухонемому указателю с его собачьей командной выкличкой “Место!” и тормознул на обочине.
Земля и другие планеты ведут непрерывную беседу. Звезда с звездою говорит. О чем они говорят, издалека полунамеками моргая друг другу, – кто знает? Но их беседа слышна в тишине – и это успокаивает. Или это только надежда – голос нашей надежды, сдавленный тишиной, галлюцинацией проносится в сознании и умолкает к утру. Утром надежда уходит.
Задушенный первыми лучами, глухими и неморгающими, въехал в город. По улицам бродили беззвучные тени, разевая рыбьи рты и глотая невидимый воздух. В ушах гудело от сгустившейся тишины. В ближайшей гостинице глухонемой портье выдал ключи от номера и растворился, растаял в глубоком безмолвии саднящего утра.
Хорошо смазанный замок и дверные петли, стул без скрипа, тахта без пружин, радиоприемник с оборванным проводом и телевизор со сломанным динамиком – всё похоже на молчаливый заговор комфортабельного ада – безымянного города немотствующих душ. На подоконнике назойливо мозолила глаза распятая осенним холодом покойница-муха. Покойчик самый что ни на есть покойный, шуму нет вовсе…
И вдруг услышал шаги в коридоре. Чьи-то в коридоре шаги, шаги. Они приближались, они звучали, всё ближе к номеру – моему.
И вдруг так же неожиданно затихли. Затихли совсем.
Догадка: кто-то вошел в соседний номер. Прислушавшись, ясно слышал, как он?.. она?.. они?.. слышал, как кто-то прислушивался оттуда, напряженно, затаив дыхание. Тишина стала выпуклой и натяжной, она готова была зазвенеть и, не обрываясь, тянулась бы до самого заката солнца.
О, я почувствовал невероятное волнение, предвосхищение: нащупывается безмолвное “мы”, готовое в любую секунду… Внезапно пошло время, время пошло, оно началось, когда звенящее беспокойство раскаленным вольфрамом вспыхнуло между нами, пронизывая, прожигая, пробуравливая глухую гостиничную стену.
Охота, ох, никакая охота не знала такого азарта и такого решительного ожидания развязки. Охотник и волк, блуждающие в тишине взаимной гибели, вряд ли услышат то, что слышали мы в эти минуты и часы, – до белых кругов в глазах разливался затакт самой восхитительной и непредсказуемой ноты первого слова. Она зазвучит, и уже ничто не остановит ее. Движимая звериным инстинктом охоты, глубокого и пронзительного хотения, она бросится напролом в густую чащу, где затаилась жертва, – дрожащее эхо, призывая его, погибая в нем и губя его, рождая тысячу отголосков, которые сорвут покров тишины с этого мира, и смерти уже не будет.
Молчание длилось часами, как шахматная партия между Господом и Сатаной. Никто не коснется фигуры, и только спустя биллионы лет один из партнеров сбросит с доски своего короля.
Я начал тревожиться: а вдруг там – никого. Нет, не может быть, я же чувствую, что кто-то есть, я же знаю, не мог же я ослышаться.
И вдруг он заговорил. Тихо, неуверенно, робко, будто прощупывая стену на прочность. Я приник ухом и замер и отчетливо слышал каждое слово. С кем он говорил? Богу ли молился, бредил ли в беспамятном сне именем возлюбленной, не знаю.
– Ты, ты, ты… послушай меня, поговори со мной, не молчи, я больше не в силах выносить эту тишину…
Он явно смалодушничал и заговорил первым. Он долго говорил, наверное, всю ночь напролет. А может быть, он заговорил, думая, что я уже уснул и не слышу его? Или, наоборот, заговорил, ожидая моего ответа. Но я молчал и сладострастно смаковал свою победу над безмолвием.
Я слышал человеческий голос.
И я впервые уснул спокойно. Спокойно уснул в эту ночь.
Проснувшись засветло, я поспешил выйти в коридор с тем, чтобы подкараулить моего ночного собеседника. Он, конечно, не сознается и даже не взглянет на меня, но оба мы будем знать, что к чему, как повязанные тайной кровью заговорщики.
Целый день я простоял возле запертой двери его номера и ничего не дождался. Он хитер, но я-то хитрее. Спустившись к портье, я обнаружил, что ключ от его номера лежит в ячейке. Стало быть, в номере никого, он сбежал. Уехал, стыдясь признать поражение! Каков! Улучив минуту, когда портье отправился поедать свой ланч, я быстро открыл книгу постояльцев и, к удивлению, не обнаружил никакой записи под номером моего соседа. Ну что ж, не исключено, что он был здесь инкогнито, не захотел оставлять никаких следов пребывания, дал на лапу портье и с утра пораньше благополучно смылся.
С кем же он всё-таки говорил всю ночь?
Вот вопрос, который дернул мое любопытство. А вдруг он так и не узнал, что был услышан?
Да-да, так и не узнал. Приехал невесть откуда, должно быть, издалека, проговорил втайне сам с собой всю ночь и, думая, что никем не замечен, умотал под утро. Это любопытно, любопытно.
Не найдя никакого удовлетворительного решения, я вернулся в номер и в глубокой тишине продолжал мысленное следствие. Мысли с легким звоном сталкивались в голове, но тут же гасли, не оставляя решительно никакого звука.
Сам не заметив, как заснул, проснулся внезапно с ужасающей догадкой. А вдруг это… Не может быть. Я боялся себе поверить… С кем он говорил, кого он звал, может быть, он произносил имя? Да. Да! Когда уже почти заснул, он несколько раз отчетливо произнес имя. И это было мое имя. Неизвестный человеческий голос в ночи несколько раз позвал меня по имени: “Жан! Жан!” – стонал он и умолял хоть о едином звуке голоса, просил меня поговорить с ним. Но откуда он мог знать мое имя, если мы даже не видели друг друга? Подсмотрел у портье? Не исключено. Тише! Чей это голос, чей это голос звучит сейчас? Он только что сказал “Тише!”. Кому он это сказал? Тот же голос неведомого постояльца. И как хорошо, как спокойно сразу стало на душе, будто оттаяла вековая мерзлота молчания. Снова оттаяла и вобрала меня в теплое лоно людское, отзывчивое живое словесное лоно. Кто это говорит? Не знаю и не хочу об этом думать. Хочу слышать, и слышать, и слышать человеческий голос.
Майя ТуровскаяПризрак «Беролины»
Я нечасто бываю теперь в Берлине, еще реже попадаю в Берлин Восточный, когда – то огороженный Стеной. Но не так давно, оказавшись на Карл-Маркс-аллее, на траверсе знаменитого Алекса – иначе Александр-плац, – задержалась у хмурого кинотеатра “Интернационал” (на моей памяти в социалистические времена едва ли когда заполнявшегося). За спиной кинотеатра, на параллельной улочке, где теперь торчала какая-то псевдоготическая – с иголочки – Управа, некогда возвышался хорошо мне знакомый интеротель “Беролина”.
“Беролины” больше нет, от нее пропал и след…
Меж тем в ранние шестидесятые годы, когда мы готовили фильм “Обыкновенный фашизм”, и Михаил Ильич Ромм посылал нас с соавтором Юрой Ханютиным в ГДР на поиски детских рисунков и фотографий времен нацизма, именно “Беролина” и была главной гостиницей, в которой полагалось останавливаться посланцам Большого брата, в том числе командировочным с “Мосфильма”.
Мы, однако, столь мало были уверены в своем соцпервородстве, что Юра предпочитал захватить с собой из тогдашней “Березки” блок “Мальборо” или “Кэмэл” (купленный на сертификаты, заработанные в той же Гэдээрии) для “вступительного сувенира” на рецепции. Подлая, а в данном случае не нужная советская привычка. Впрочем, Юра клал сигареты на стойку сам – у меня за всю жизнь не хватило мужества на “взятку”…
Зато группа фильма “Освобождение” (помнит ли кто его теперь?) на наших глазах шумно входила в “Беролину”, увешанная покупками, – фильм был “государственный”, и группа чувствовала себя в нужном статусе для главного интеротеля страны…
Тринадцатиэтажная гостиница была построена как визитная карточка ГДР; она демонстрировала самосознание социалистической Германии, ее эстетику и – неявно – ее политику. Безусловно, “Беролина” была больше чем отель, – она была витриной и – необъявленно – форпостом социализма в Европе.
Построенную в 1953-м “Беролину” – сколь я ее помню – можно, однако, назвать “шестидесятницей”. В моду входили натуральные материалы и прямоугольный – откликавшийся рациональным идеалам конструктивизма – стиль.
Начиная с массивных, стеклянных панелей, плавно раздвигавшихся навстречу гостям (по тем временам новшество!), ее строители предпочитали стальные конструкции, стекло, дерево, камень, для отделки фасада – керамику. Просторный высокий холл был обставлен низкими квадратными креслами черной кожи вперебивку с кофейными столиками – кофейная машина тоже была приметой времени.
Соответственно, и в номерах главной “роскошью” было окно во всю стену и прихожая, сплошь отделанная мореным деревом: внушительные встроенные шкафы с антресолями, солидная вешалка и зеркало. В убранстве комнаты – лишь самое необходимое: письменный стол с креслом, подставка для чемодана, двуспальное ложе (я вполне могла бы улечься и поперек постели, если бы сумела освободить одеяло, так прочно заправленное, что проще было подкопаться под него, чем им укрыться) и тумбочки по обеим сторонам монументальной постели. Даже торшеры, если память мне не изменяет, были на резных деревянных ногах под огромными абажурами: верхний свет не предполагался, потолки – по новой моде – были невысокие. Свет был глухо затенен повсюду: настольные лампы, ночники у постели – всё в низких абажурах. Подразумевалось, по-видимому, что днем “гость столицы” где-то ударно трудится, а гостиница – вроде комфортабельной спальни для заслуженного отдыха. Я, честно говоря, превыше всего ценила в “Беролине” ее ванно-туалетную культуру. В этом пункте различия двух систем – кап. и соц. – стирались и в силу вступала национальная традиция: “совмещенки” по обе стороны внутринемецкой границы были окей и блистали чистотой.