334 — страница 4 из 8

ЭМАНСИПАЦИЯ

1

Летним утром балкон полнился натуральным солнечным светом, и Боз выставлял шезлонг и укладывался как нечто тропическое в собственной маленькой воздушно-ультрафиолетовой ванне, в пятнадцати этажах над землей. Просто разглядывать в полудреме смутную геометрию инверсионных следов, что возникали и пропадали, возникали и пропадали в бледной лазоревой дымке. Иногда с крыши было слышно, как мелкие дошколята горланят тоненькими обдолбанными голосками детские песенки.


“Боинг” мочит на восток.

Всяк сверчок знай свой шесток.

А на запад если вмочит...

Чушь, конечно, но стороны света запоминаются, типа север – юг. Боз, который с науками был несколько не в ладах, север и юг всегда путал. С одной стороны пригороды, с другой центр, зачем еще мозги пудрить? Если выбирать, то предпочтительней пригороды. На пособие собесовское садиться? Благодарю покорно. Хотя, конечно, ничего стыдного тут нет. Собственная мамаша, например. Человеческое достоинство – это больше, чем штрих-код; по крайней мере, говорят.

Полосатая кошка, обожавшая солнце и воздух ничуть не меньше, чем Боз, принималась бродить по бортику (из предварительно напряженного бетона) до фикуса, потом назад к гераням, очень зловеще, туда-обратно, туда-обратно, и так целое утро; то и дело Боз протягивал руку почесать ей мягкий соблазнительный подбородок; иногда при этом он думал о Милли. Больше всего Боз любил утро.

Но днем балкон попадал в тень соседнего дома, и хотя оставалось так же тепло, больше не позагораешь, так что днем Бозу приходилось изыскивать, чем заняться.

Как-то он стал изучать кулинарию по телевизору, но это едва не удвоило счета от бакалейщика, а Милли было все равно, кто жарит ей omelette fines herbes [(фр.) – омлет, приправленный молотой смесью петрушки, кервеля, эстрагона, чеснока и пр.], Боз или Бетти Крокер, да и сам он вынужден был признать, что разницы почти никакой. Тем не менее, полочка под пряности и две сковородки с медным дном, которые он купил себе на Рождество, привносили в интерьер элемент неожиданности. До чего же приятно зовут пряности – розмарин, тимьян, имбирь, корица – прямо как фей в балете, сплошные тюлевые пачки и пуанты. Собственная маленькая племянница Ампаро Мартинес представлялась ему теперь Орегано, королевой ив. А он будет Базиликом, обреченным влюбленным. О полочке с пряностями в общем-то и все.

Разумеется, он всегда мог что-нибудь почитать; читать он любил. Любимым его автором был Норман Мейлер, а следующим (следующей) – Джин Стрэттон Портер; он прочитал все, что те написали, от корки до корки. Но последнее время стоило почитать буквально несколько минут, как начинались головные боли совершенно эпической силы, а когда Милли возвращалась с работы, он принимался немилосердно ее тиранить. Скажет тоже, работа.

В четыре – на Пятом канале фильмы по искусству. Иногда он применял электромассаж, а иногда и руками обходился, дрочить чтобы. В воскресном приложении он прочел, что если бы со всего района, со всех зрителей Пятого канала, да собрать в одно место всю сперму, хватит наполнить среднего размера бассейн. Фантастика? А как насчет поплавать?

Потом он лежал, распростершись поперек надувного дивана, смахивающего на перекормленный полиэтиленовый мешок; по прозрачному пластику вяло стекал его вклад в муниципальный бассейн, а Боз угрюмо думал: “Что-то не так. Чего-то не хватает”.

Из брака их куда-то ушла вся любовь, вот что не так. Она выдавливалась медленно, по капле, словно воздух из проколотого надувного кресла, и как-нибудь Милли заведет речь о разводе уже на полном серьезе, или он убьет ее голыми руками, или электромассажем, когда она оглаживает его в постели, или случится что-то ужасное, точно-точно.

Что-то в натуре ужасное.


В закатных сумерках на кровати груди ее колышутся у него перед лицом. Одного ее запаха иногда достаточно, чтобы он полез на стенку. Разведя и приподняв ноги, он поелозил по ее потным ляжкам. Колени уперлись в ягодицы. Одна грудь, потом другая щекочуще коснулись его лба; изогнув шею, он поцеловал сперва одну грудь, потом другую.

– М-м, – сказала Милли. – Продолжай.

Боз послушно просунул руки между ее ног и притянул Милли к себе. Пока он ерзал среди влажных простыней, пятка его свесилась за край матраса и зацепила антроновую комбинацию, лужицу прохлады в бежевой пустыне ковра.

Запах ее, эта сладковатая гнильца – как от жирного пудинга, испортившегося в размороженном холодильнике, – жаркие джунгли заводили его сильнее, чем что бы то ни было, и вдалеке от событий, за целый континент, хуй его набухал и выгибался. Дождись только своей очереди, сказал он тому, и потерся колючей щекой об ее бедро; она бормотала и ворковала. Если хуй – это заноза. Или если заноза...

Запах ее, и влажная жесткая поросль набивается в ноздри, царапает губы, затем первый вкус ее, а потом второй. Но главное все-таки запах – на волнах которого Боз вплывает в наиспелейшую ее тьму, в мягкий и бесконечный коридор чистой опыленной пизды, Милли, или Африка, или Тристан с Изольдой на магнитофоне, кувырк-кувырк в розовых кустах.

Зубы прикусили волоски, застопорились, язык проник глубже, и Милли сделала движение отстраниться, чисто от восторга, и сказала:

– Ну, Берти! Не надо!

И он сказал:

– Вот черт.

Эрекция в мгновение ока спала, как тонет в глубинах экрана изображение, когда выключают ящик. Он выскользнул из-под нее и встал в лужицу, глазея на ее выпяченный потный зад.

Она перевернулась на спину и откинула со лба волосы.

– Ну, Берти, я же не хотела...

– Как же, как же. Фыр-фыр-фыр.

Она отвлекающе хмыкнула.

– Ладно, давай теперь стоя.

– Ой ли? – укоряюще мотнул он своим безвольно поникшим органом.

– Честное слово, Боз, первый раз я не хотела. Оно случайно вырвалось.

– Именно. И что, мне от этого должно быть лучше? – Он принялся одеваться. Туфли его были вывернуты наизнанку.

– Да ради Бога, я не вспоминала Берти Лудда уже черте сколько лет. Буквально. Откуда я знаю, может, его уже давно пришибли.

– Это что, новый подход к обучению?

– Ты просто злобствуешь.

– Угу, я просто злобствую.

– Ну и хрен с тобой! Я ухожу. – Она принялась шарить по коврику, где комбинация.

– Попроси папочку – может, он подогреет для тебя парочку своих жмуриков. Может, где-нибудь там у него и Берти завалялся.

– Какой сарказм. Кстати, ты стоишь на моей комбинации. Спасибо. И куда ты теперь?

– За перегородку, в другой угол. – Боз прошел за перегородку, в другой угол; пристроился к выдвижному обеденному столу.

– Чего пишешь? – поинтересовалась она, влезая в комбинацию.

– Стих. Вертелась всю дорогу в голове одна тема...

– Черт. – Она криво застегнула блузку и принялась перестегивать.

– Чего? – отложил он ручку.

– Ничего. Пуговицы. Дай посмотреть твой стих.

– Дались тебе эти пуговицы. Они нефункциональны. – Он вручил ей листок.


Хуй – заноза.

Пизда – роза.

Опадают, кружась, лепестки.

– Здорово, – сказала она. – Пошли это в “Тайм”.

– “Тайм” поэзию не печатает.

– Значит, куда-нибудь, где печатают. Действительно, приятно. – У Милли было три основных превосходных степени: забавно, приятно и мило. Неужто пошла на попятный? Или в ловушку заманивает?

– Приятности всякие – пятачок пучок. Пучок – всего за пятак.

– Я просто пытаюсь немного полюбезничать, дурилка ты картонная.

– Сначала научись как. Ты куда?

– Туда. – У двери она остановилась и задумчиво нахмурилась. – Я ведь люблю тебя.

– Угу. И я тебя.

– Хочешь, пойдем вместе?

– Я устал. Передавай от меня привет.

Она пожала плечами. И захлопнула за собой дверь. Он вышел на балкон и проводил ее взглядом – по мосту через электрический крепостной ров и по 48-й до угла 9-й. Она ни разу не подняла голову.

И самый-то цирк, что она действительно его любит. И он ее. Тогда почему всегда кончается так – плевками, пинками, скрежетом зубовным – и пути расходятся?

Вопросы, он терпеть не может вопросов. Он зашел в туалет и проглотил три оралинины, на одну приятственно больше, чем надо, а затем откинулся в кресле, смотреть, как округлости с разноцветными краями бороздят бесконечный неоновый коридор, ширх-ширх-ширх, космические корабли и спутники. Запах в коридоре был наполовину больничный, наполовину райский, и Боз расплакался.

Хансоны, Боз и Милли, пребывали в счастливо-несчастном браке полтора года. Бозу было двадцать один, а Милли двадцать шесть. Выросли они в одном собесовском доме, в противоположных концах длинного зеленого блестящею кафельного коридора, но из-за разницы в возрасте не обращали друг на друга ни малейшего внимания до позапозапрошлого года. Но стоило им внимание обратить, как это была любовь с первого взгляда, потому что они – не только Милли, но и Боз – принадлежат к тому типу, что может быть упоительно прекрасен, даже чисто внешне; плоть, сформованная с той идеальной классической пухлостью и тронутая фарфорово-розовой пастелью, какой восхищаемся мы у божественного Гвидо, какой, по крайней мере, восхищались они; глаза карие, с золотыми искорками; слегка вьющиеся каштановые волосы ниспадают до покатых плеч; и привычка, приобретенная обоими в таком далеком детстве, что стала, можно сказать, второй натурой, принимать позы чрезмерно красноречивые, так, например, Боз, садясь обедать, внезапно встряхивал шевелюрой, струил каштановый каскад, ярко-красные губы слегка разведены, словно у святого (опять Гвидо) в экстазе – Тереза, Франциск, Ганимед – или, что почти то же самое, у певца, поющего


Я – это ты,

а ты – это я,

и мы просто две

стороны

одной медали.

Три года, а Боз до сих пор сохнет по Милли все так же, как в то утро (дело было в марте, но казалось, что уже апрель или май), когда они первый раз занимались сексом, и если это не любовь, тогда Боз прямо уж и не знает.

Дело было, естественно, не только в сексе; для Милли секс значил не так чтобы много, поскольку входил в круг ее профессиональных обязанностей. На духовном уровне тоже было все путем. Боз вообще личность довольно одухотворенная. По шкале Скиннера-Уоксмэна он набрал почти максимум возможного, придумав за десять минут сто тридцать один способ, как использовать кирпич. “Столь выдающихся творческих способностей у Милли, может, и не наблюдалось, но по “ай-кью” она шла вровень, даже слегка опережала (Милли – 136, Боз – 134); плюс к тому же у нее отмечались задатки лидера, в то время как Боз готов был удовлетвориться ролью ведомого, при условии, что развитие событий происходит в более-менее желательном направлении. Лучшей психологической совместимости – если не прибегать к услугам нейрохирургии – ни в жизнь не добьешься; и все их друзья соглашались (по крайней мере, до недавнего времени), что Боз и Милли, Милли и Боз – идеальная пара.

Так в чем тогда дело? В ревности? Боз так не думал, хотя, с другой стороны, все может быть. Может, он ревнует подсознательно. Но какая ревность, если речь не более чем о сексе, о чисто механическом акте, без любви. Это все равно, что вставать в позу только потому, что Милли с кем-то заговорила. Да и в любом случае, с кем он только не трахался, а Милли хоть бы хны. Нет, дело не в сексе, тут какие-то психологические штучки; то есть дело может быть в чем угодно. С каждым днем Боз глубже и глубже погружался в депрессию, пытаясь разобраться, что к чему. Иногда он подумывал о самоубийстве. Он купил бритвенное лезвие и спрятал в “Нагих и мертвых”. Он отрастил усы. Он сбрил усы и коротко подстригся. Он опять отпустил длинные волосы. Стоял сентябрь, потом наступил март. Милли заявила, что хочет развода, на полном серьезе, что ничего не получается, что она по горло сыта его придирками.

Он к ней придирается?

– Да, утро-ночь, сутки прочь, дыр-дыр-дыр.

– Но утром тебя никогда нет дома, да и ночью обычно тоже.

– Вот опять! Только и делаешь, что придираешься. Не вслух, так молча. С самого обеда только и делал, что придирался, причем ни слова не говоря.

– Я читал книгу. – Он обвиняюще потряс книгой в воздухе. – О тебе я даже и не думал. Если ты не хочешь сказать, что все мое существование – для тебя одна большая придирка. – Это он бил на слезу.

– Именно.

Слишком уж они были измотаны и выдохлись, чтобы ссора получалась хотя бы забавной, так что оставалось только повышать ставки. Кончилось все тем, что Милли перешла на визг, а Боз, в слезах, упаковал свои пожитки в секретер, который на такси отвез на 11-ю восточную стрит. Мамочка была на седьмом небе от счастья. Она ссорилась с Лотти и надеялась, что Боз примет ее сторону. Боза уложили на его старой кровати в гостиной, а Ампаро отправили спать к своей маме. Воздух был насквозь продымлен сигаретами миссис Хансон; Бозу становилось чем дальше, тем тошнее. Все силы уходили на то, чтоб удержаться и не позвонить Милли. Крошка дома не ночевала, а Лотти, по своему обыкновению, сверх всякой меры закинулась оралином. Ну разве это жизнь.

2

“Священное сердце”, золотая борода, розовые щеки, голубые-голубые глаза внимательно глядели сквозь двенадцать футов жилого пространства и в оконный проем на уходящие вдаль вертикали желтого кирпича. Рядом календарь корпорации “Консервация” вымигивал вид Гранд-каньона – сперва ДО, а потом ПОСЛЕ. Боз перевернулся на другой бок, чтобы не смотреть на Иисуса, Гранд-каньон, Иисуса. Складная лежанка накренилась на левый борт. Миссис Хансон давно подумывала позвать кого-нибудь починить диван (недостающая левая ножка вела самостоятельное существование в ящике под раковиной), с того самого дня, как собесовские грузчики крепко его приложили, сколько ж это лет назад, когда Хансоны переехали в дом 334. То и дело она обсуждала – в кругу семьи или с любезной миссис Миллер из собеса – препятствия, стоящие на пути этого начинания, которые при ближайшем рассмотрении оказывались столь многочисленными, а в конечном итоге такими грозными, что чуть было не душили в зародыше самые энергичные ее поползновения. Но когда-нибудь – непременно.

Его племянник – Лоттин младшенький – смотрел по ящику войну. Обычно Боз просыпался гораздо раньше. Герильерос ВМФ США жгли какую-то рыбацкую деревню. Камера проследовала вдоль ряда рыбацких лодок за огненной дорожкой, потом надолго задержалась на пустой водной голубизне. Затем медленный обратный наплыв, вобравший все лодки вместе. Горизонт изогнулся и замерцал сквозь пламенную дымку. Потрясно. Повтор, что ли? Длинный план Боз, кажется, уже видел.

– Привет, Микки.

– Доброе утро, дядя Боз. Ба говорит, ты разводишься. Опять с нами будешь жить?

– Скажи ба, пусть отхаркается. Я всего на несколько дней. В гости.

По экрану расплескалась заставка в виде яблочного пирога, пророзглашая конец войны по состоянию на утро среды, и скачком прибавились децибелы – пошел апрельский “фордовский” ролик, “Хрен те, фараон”.


Хрен те, фараон!

Стой, считай ворон —

я твой красный свет в гробу видал!


Потешная незатейливая песенка, но как может он потешаться, зная, что Милли, может, тоже смотрит и забавляется где-нибудь в факультетской рекреации, даже не думая о Бозе, что он, где и как. Милли изучала все рекламные ролики, могла любой воспроизвести дословно, каждую паузу и придыхание – где положено. А самой схохмить – ни на миллиграмм. Творческая натура? Как попугай.

Ну а если бы он ей это взял и выложил? Что ей никогда не подняться выше наробразовского демонстратора гигиенических средств, последний профразряд, второй эшелон. Жестоко? Боз должен быть жесток?

– Детка, – тряхнул он головой, перекинул каштановый каскад, – ты даже не догадываешься, что такое жестоко.

– Ну, если ты думаешь, сегодня это что-то, видел бы ты их вчера, – произнес Микки, выключив ящик. – В школе. Пакистанской, кажется. Угу. Это надо было видеть. Жестоко, именно что. Всех почикали.

– Кто?

– Первая рота. – Микки встал по стойке “смирно” и отдал в пустой воздух воинское приветствие. В его возрасте (шесть) все детишки хотели быть герильерос или пожарниками. В десять – поп-певцами. В четырнадцать, если посообразительней (а с соображением у всех Хансонов проблем как-то не было), хотели писать. У Боза до сих пор сохранился целый альбом рекламных объяв и слоганов, которые он настрадал в старших классах. А потом, в двадцать?..

Об этом лучше не думать.

– Тебе их не было жалко? – спросил Боз.

– Жалко?

– Школьников.

– Они же были инсургенты, – объяснил Микки. – Пакистанские. – Даже Марс казался реальней, чем Пакистан, а кому какое дело до сожженных марсианских школ.

Плюх-плюх-плюх шлепанцев, и приковыляла миссис Хансон с чашкой коффе.

– Политика! Спорить о политике с шестилеткой! Вот, держи. Выпей-ка лучше.

Он отхлебнул сладкого сгущенного коффе, и, казалось, весь застоялый дух здания, гниющий в бачках мусор и желтеющий на кухонных стенах жир, табачный дым, и выдохшееся пиво, и синтеткоричные леденцы, весь эрзац, все, от чего, как он думал, ему удалось сбежать, прихлынуло обратно в самые сокровенные недра тела с одним только глотком.

– Микки, он думает, что стал слишком хорош для нас. Глянь, как его перекосило.

– Просто слаще, чем я привык. А так все нормально, мам.

– Ничего подобного, как ты всегда и пил. Три таблетки. Ладно, давай, выпью сама и заварю тебе новый. Ты вернулся.

– Да нет, я же говорил вчера вечером, что...

Она отмахнулась и, обернувшись, крикнула внуку:

– Ты куда?

– На улицу, – отозвался Микки.

– Возьми ключ и почту сначала принеси, понял? Если не принесешь...

Того уже и след простыл. Она рухнула в зеленое кресло, прямо на кучу сваленной там одежды, что-то бормоча себе или ему, аудитории она не конкретизировала. Он слышал не слова, но пронзительное вибрато мокроты, видел пальцы в никотиновых пятнах, тряскую болезненно-желтоватую кожу подбородка, собесовские зубы. Моя мама.

Боз отвернулся к шелушащейся стене, где розовое ПОСЛЕ перемигнуло в помпезное ДО, а Иисус, сжимая правой рукой кровоточащий орган, прощал миру желтокирпичные стены, тянущиеся сколько хватает глаз.


– А что ей на дом задают, ни в жизнь не поверишь. Я говорила Лотти, это просто преступление, давно надо было пожаловаться. Сколько ей? Одиннадцать. Будь это Крошка, будь это ты, я б и слова не сказала, но у нее же здоровье в мамочку, соплей перешибешь. А какие их заставляют делать упражнения, для ребенка это просто неприлично. Я не против секса, я всегда разрешала вам с Милли делать все что хочется. Я смотрела сквозь пальцы. Но это должно быть личное дело двоих, и всё. А сейчас чего только не насмотришься, в смысле, прямо на улице. Даже в парадную не заходят. Так что я попыталась втолковать Лотти что к чему, я не нервничала, я не повышала голоса. Сама-то Лотти даже не хочет, это на нее в школе давят. И как часто они будут видеться? По выходным. Плюс месяц летом. Это все Крошка. Я Крошке так и сказала, если хочешь быть балериной, так иди и учись на балерину, а Ампаро не трожь. Пришел какой-то деятель школьный, весь из себя обходительный, ну Лотти бумаги и подмахнула, хоть плачь. Понятное дело, все было подстроено. Специально дождались, пока я уйду. Ребенок твой, сказала я ей, а я не желаю иметь с этим безобразием ничего общего. Если хочешь для нее этого, если считаешь, что такого будущего она и заслуживает. Послушал бы ты, что она приносит домой. В одиннадцать-то лет! Это все Крошка – в кино, понимаете ли, водит ее, в парк... Конечно-конечно, все то же самое можно и по телевизору увидеть, на этом Пятом канале, не знаю, почему б им не... Ладно, наверно, это не мое дело. Всем до лампочки, что человек думает, в моем-то возрасте. Сама пусть катится в свою Лоуэнскую школу; пусть не думает только, что это разобьет мне сердце.

Для иллюстрации она замесила слева платье: ее сердце.

– Да и жилплощади немного освободить было бы самое то; не подумай только, что на тесноту жалуюсь. Миссис Миллер сказала, что мы могли бы подать на квартиру и побольше, впятером-то, а с тобой, так и вшестером, но если б я согласилась и мы переехали бы, а потом Ампаро усвищет в эту свою школу, пришлось бы возвращаться, потому что там требуется минимум пять человек. К тому же, перебираться тогда пришлось бы не куда-нибудь, в Куинс. Конечно, если бы Лотти родила еще одного... да нет, здоровье не позволяет, не говоря уж психически. Крошка? И говорить не приходится. К тому же если переедем, а потом придется возвращаться, не факт, что повезет заполучить обратно нашу же квартиру. Не спорю, тут многое оставляет желать лучшего, и все же. Попробуй после четырех воду из крана извлечь – что сухую титьку сосать.

Хриплый смех, очередная сигарета. Утратив нить размышлений, она угодила в лабиринт, где немедля и заплутала: глаза ее заметались по комнате, раскатились гладкими бисеринками по углам.

Монолога Боз не слушал, но ощутил, как всколыхнулась паника, заполняя внезапную восхитительную тишину. Пока жил с Милли, он позабыл этот аспект бытия, беспричинный неизлечимый ужас. Не только у его матери; у всех, кто живет до 34-й.

Миссис Хансон чавкающе отхлебнула коффе. Звук (родной звук, “собственного” производства) ее успокоил, и она снова принялась говорить, производить свои звуки. Паника утихла. Боз прикрыл глаза.

– Эта миссис Миллер, конечно, хочет как лучше, только не сечет ничего. Как, по-твоему, что она тут предложила, а, как, по-твоему? Зайти в эту богадельню на Двенадцатой стрит! Сказала, это может вдохновить. Не меня – их! Мол, если увидят кого-то в моем возрасте и с моей энергией, и глава семьи... В моем возрасте! Можно подумать, меня пальцем тронь, и я рассыплюсь, как эти, ну как их... Я родилась в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом, когда первые люди летали на Луну. Тысяча – девятьсот – шестьдесят – седьмой. Мне еще и шестидесяти нет, а если б и было, что, это незаконно? Нет, ты послушай: пока я в состоянии взбираться по нашим ступенькам, могут обо мне не беспокоиться. Вот с лифтами – это просто преступление. Не помню уж, когда... Нет, секундочку, помню. Тебе было восемь, и только мы заходили в кабину, ты тут же в рев. Правда, ты почти всегда ревел. Это я тебя испортила, а сестричке уже было с кого брать пример. Помнится, как-то прихожу я домой, а ты в Лоттином платье, с помадой и все такое прочее; подумать только, она тебе помогала. И я пресекла, на корню! Я б еще поняла, если б это была Крошка. Она сама такая. Я всегда говорила миссис Хольт, когда та еще была жива, у нее были такие старомодные представления, у миссис Хольт, так я ей всегда говорила, что пока Крошка получает что ей надо, это не ее дело и не мое. Да и в любом случае, что ни говори, а Крошка всегда была ни кожи, ни рожи, не то что Лотти – та была просто красавица. Еще в школе. По полдня у зеркала торчала, и язык не поворачивался ее упрекнуть. Как кинозвезда.

Она понизила голос, будто собиралась поведать секрет защитного цвета пленке обезвоженного растительного масла на своем коффе.

– А потом пойти и... Глазам своим не могла поверить, когда увидела его. Разве это предрассудок – хотеть для своих детей лучшей доли? Тогда я с предрассудками. Красивый парнишка, спорить не буду, и даже, наверно, по-своему сообразительный. Он писал ей стихи. По-испански, чтобы я ничего не могла понять. Я сказала ей: Лотти, это твоя жизнь, иди делай что хочешь, только не говори потом, что это все мои предрассудки. Таких слов мои дети от меня никогда не слышали и не услышат. В институтах мы, может, и не учились, но умеем отличать... хорошее от плохого. На свадьбу она то голубое платье надела, а я ни слова не сказала, какое оно короткое. Так красиво. До сих пор слезы на глаза наворачиваются. – Она сделала паузу. Потом, с превеликим тщанием выделяя каждое слово, будто бы это единственное неопровержимое заключение, которого от нее безжалостно требуют столь многочисленные обстоятельства: – Он всегда был очень вежливый.

Следующая долгая пауза.

– Боз, ты меня не слушаешь.

– Слушаю, слушаю. Ты сказала, он всегда был очень вежливый.

– Кто?

Боз мысленно перелистал семейный альбом в поисках кого-нибудь, кто мог быть вежлив с мамой.

– Шурин?

– Именно, – кивнула миссис Хансон. – Хуан. А еще она сказала, почему бы мне не попробовать религию. – Она покачала головой, изображая изумление: как только такое позволяют.

– Она? Кто?

Сухие губы разочарованно поджались. Логический скачок был запланирован, маленькая ловушка, но Боз проскочил. Она четко знала, что он не слушает, только доказать не могла.

– Миссис Миллер. Она сказала, это может быть для меня полезно. Я сказала, хватит на семью и одного съехавшего на религии, да и вообще, какая это, к черту, религия. В смысле, я тоже ничего не имею против палочки-другой оралина, но религия-то должна идти от сердца. – Снова она смяла лиловые, оранжевые и золотистые языки шерстяного пламени на корсаже. Где-то там в глубине оно наполнилось кровью и впрыснуло ту в артерии: ее сердце.

– А ты все так же? – спросила она.

– Насчет религии? Нет, это прошло, еще до того, как мы поженились. Милли тоже говорит, что только через ее труп. Все одна химия.

– Попробуй скажи это своей сестре.

– Ну, для Крошки в этом некий опыт, полный внутреннего смысла. Про химию она все понимает. Просто ей до этого никакого дела нет, лишь бы работало.

Боз давным-давно зарекся вставать на чью бы то ни было сторону в любых семейных разборках. Один раз в жизни ему уже пришлось вырываться из этих силков, и крепость их он знал прекрасно.

Вернулся с почтой Микки, положил на телевизор и исчез за дверью прежде, чем бабушка успеет придумать для него новые поручения.

Один конверт.

– Это мне? – поинтересовалась миссис Хансон. Боз не шевельнулся. Глубоко, с присвистом вздохнув, та поднялась из кресла.

– Это для Лотти, – объявила она, распечатывая конверт. – Из Школы Александра Лоуэна. Куда хочет пойти Ампаро.

– Что пишут?

– Что они ее берут. Годовая стипендия – шесть тысяч долларов.

– Бог ты мой. Здорово.

Миссис Хансон уселась на диван, поперек бозовых лодыжек, и разрыдалась. Рыдала она минут пять, если не больше. Потом на кухне сработал таймер. “Пока Земля еще вертится”. За долгие годы она не пропустила ни одной серии, и Боз тоже. Она перестала плакать. Они посмотрели сериал.

Придавленный к дивану материнским весом, в тепле, Боз ощутил, что ему хорошо. Он мог бы съежиться до размеров почтовой марки, жемчужины, фасолинки, крохотулечки, бездумной и радостной, не существующей, напрочь затерянной в недрах минсвязи.

3

Крошка врубалась во Всевышнего, и Всевышний (она была уверена) врубался в Крошку: в нее, здесь, на крыше дома 334; в Него, там, в красно-желто-коричневом закатном смоге, в дивной отраве джерсийского воздуха, повсюду. Или, может, это не Всевышний, но что-нибудь примерно из той же оперы. Крошка не была уверена.

Свесив ноги за поребрик, Боз разглядывал двойной муаровый узор на ее коже и сорочке. Спиральные узоры на ткани смещались против часовой стрелки, нанесенные трафаретом на кожу – по стрелке. Мартовский ветер трепал материю, и Крошка покачивалась, и спирали вращались, зеленые с золотом вихри, лирические иллюзии.

На какой-то из соседних крыш тявкнула нелегальная собака. Тявк, тявк, тявк; я тебя люблю, люблю, люблю.

Обычно Боз старался удержаться на поверхности чего-нибудь как раз эдакого приятного, однако нынешним вечером был сослан в глубины своего “я” – переопределить проблему и подойти к той реалистично. В основном (решил он), все беды от его характера. Он слаб. Он позволил Милли во всем брать верх, пока та не позабыла, что и у Боза могут быть свои законные запросы. Даже Боз позабыл. Отношения их страдали односторонностью. Он ощутил, что исчезает, тает в воздухе, что его засасывает в зеленый с золотом водоворот. Дерьмо, правда, не тонет. Колеса занесли его совершенно не туда, с точностью до наоборот, а Крошка, в своей стране Св. Терезы, не могла ни помочь, ни утешить.


Красно-желто-коричневое померкло до темно-розовато-лилового, а потом наступил вечер. Всевышний укрыл завесой славу Свою, и Крошка спустилась на землю.

– Бедный Боз, – проговорила она.

– Бедный Боз, – согласился он.

– С другой стороны, ты удрал от всего этого. – Небрежным взмахом руки она стерла вид с крыши Ист-виллидж и все уродства. Второй, более нетерпеливый мах, словно б она обнаружила, что все безобразие вместе взятое прилипло к ее руке. Собственно, оно и стало ее рукой, ее плечом, всем нелепым тугоподвижным телом, которого она умудрилась на три часа пятнадцать минут избегнуть.

– И бедная Крошка.

– Крошка тоже бедная, – согласился он.

– Потому что мне никуда не деться.

Она пожала остренькими плечиками. Речь шла не о доме, а о собственном теле, только слишком хлопотно было бы втолковывать это цветущему Нарциссу. Боз раздражал ее зацикленностью на одних собственных невзгодах, на собственных внутренних конфликтах. У нее тоже есть свои неудовлетворенности, которые она хотела бы обсудить, сотни.

– Боз, твоя проблема яйца выеденного не стоит. Присмотрись повнимательней. Дело в том, что в глубине души ты республиканец.

– Ну, Крошка, хватит!

– Честное слово. Когда вы сошлись с Милли, Лотти и я просто не могли поверить. Для нас это всегда было ясно как божий день.

– Смазливая рожица еще не значит...

– Боз, ну что ты из себя строишь? Ты прекрасно знаешь, это тут, так или иначе, совершенно ни при чем. И я вовсе не хочу сказать, что ты должен, по моему примеру, голосовать за республиканцев. Но признаки-то налицо. Чуть-чуть психоанализа – и ты поймешь, сколько всего в себе подавляешь.

Он вспыхнул как порох. Одно дело, когда тебя обзывают республиканцем, но подавленным – этого он не позволит никому.

– Хрена лысого, сестричка! Если хочешь знать мою партию, пожалуйста. Когда мне было тринадцать, я подглядывал, как ты раздеваешься, и дрочил – и, поверь мне, для этого надо быть демократом до мозга костей!

– Бр-р! – передернуло ее.

Это было действительно “бр-р!”, и к тому же неправда, не менее чем “бр-р!”. О Лотти он часто фантазировал, о Крошке же – никогда; коротенькое хрупкое тельце вызывало у него лишь отвращение. Она была все равно что готический собор в миниатюре, ощетиненный листообразными орнаментами и шпилями, облетевшая рощица; ему же хотелось славных солнечных и цветущих прогалин. Она была гравюра Дюрера; он – пейзаж Доменичино. Перепихнуться с Крошкой? Да он скорее республиканцем станет, хоть бы даже она и в натуре его сестра.

– Не то чтоб я против республиканства, – дипломатично добавил он. – Я не пуританин. Но секс с парнями мне просто не нравится.

– Просто ты не пробовал, – уязвленно отпарировала она.

– Пробовал, пробовал. Миллион раз.

– Тогда почему ваш брак разваливается?

Закапали слезы. Последнее время он только и делал, что источал влагу, словно кондиционер. Крошка, искушенная в сочувствии, тут же расплакалась за компанию, обвив своей жилистой, тонкой, как проволока, ручкой его изысканной формы плечи.

Хлюпнув, он вскинул голову. Каштановый каскад, широкая храбрая улыбка.

– На сборище к Януарии пойдешь?

– Только без меня; не сегодня. У меня религиозный подъем, и вообще пик святости или около того. Может, как-нибудь потом.

– Ну, Крошка...

– На полном серьезе. – Она охватила себя руками, выставила подбородок, ожидая, что он станет вымаливать. Издалека снова донеслись собачьи звуки.

– Давным-давно, в детстве, – мечтательно начал Боз, – когда мы только-только переехали...

Но он видел, что она не слушает.

Совсем недавно собак окончательно поставили вне закона, и собаковладельцам приходилось изощряться почище Анны Франк, дабы уберечь своих питомцев от городского гестапо. На улицу их теперь не повыводишь, так что крыша дома 334, которую Комиссия по вопросам озеленения объявила игровой площадкой (дабы придать атмосферу игровой площадки, по периметру натянули колючую проволоку), была по колено в собачьем дерьме. Между детьми и собаками развернулась целая война за право на крышу. Детишки выслеживали собак, выпущенных прогуляться – как правило, ночью, – и сбрасывали с крыши. Тяжелее всего было с немецкими овчарками. Как-то на глазах у Боза овчарка прихватила с собой в полет одного из скольки-то-юродных братьев Милли.

Чего только не бывает и кажется по ходу дела до дури значимым, и все равно забывается, сперва одно, потом другое. Он ощутил изящную, управляемую грусть – словно бы, посиди он тут еще и немного поработай над ней, можно было бы написать тонкий зрелый философский опус.

– Ладно, я отчаливаю. Хорошо?

– Приятно провести время, – пожелала Крошка.

Он коснулся губами мочки ее уха, но это не был поцелуй, даже братский. Скорее, знак отделяющего их расстояния, подобно знакам на обочине шоссе, говорящим, сколько в милях до Нью-Йорк-сити.


Вечеринка выдалась тихая, без особых безумств, но Боз приятно провел время хотя бы даже в качестве мебели – сидел на скамейке и разглядывал коленки. Потом подошел Вилликен, фотограф из 334-го, и принялся толковать о нюансизме (Вилликен был нюансистом со времен воистину незапамятных), что, мол, грядет ренессанс нюансизма, и давно пора. Выглядел он гораздо старше, чем Боз его помнил, – весь какой-то усохший, кожа да кости и на все свои трогательные сорок три.

– Самый лучший возраст, сорок три, – повторил Вилликен, до полного удовлетворения разделавшись с историей искусства.

– Лучше, чем двадцать один? – (Возраст Боза, понятное дело.) Вилликен решил, что это шутка, и кашлянул. (Вилликен курил табак.) Боз отвернулся и поймал взгляд какого-то рыжебородого незнакомца. В левом ухе того поблескивала маленькая золотая сережка.

– Вдвое лучше, – ответил Вилликен, – и еще чуть-чуть. – Поскольку это тоже была шутка, он снова кашлянул.

Из всех собравшихся незнакомец (рыжая борода, золотая сережка) был самый красивый, после Боза. Встав со скамейки, Боз легонько хлопнул пожилого фотографа по морщинистым, сложенным на коленях ладоням.

– А тебе сколько? – спросил он рыжую бороду с золотой сережкой.

– Шесть футов два дюйма. А ты?

– Я разносторонен, и весьма. Ты где живешь?

– Семидесятые восточные. А ты?

– В эвакуации. – Боз принял позу: Себастьян (Гвидо), раскрывающийся, как цветок, принять стрелы людского восхищения. О, Боз мог зачаровать хоть штукатурку, до осыпания со стен. – Ты знакомый Януарии?

– Знакомый знакомого, только тот знакомый не пришел. А ты?

– Что-то в том же духе.

Денни (его звали Денни) загреб горсть каштановых волос.

– Мне нравятся твои колени, – сообщил Боз.

– Не слишком лохматые?

– Нет, мне нравятся лохматые колени.

Когда они уходили, Януария была в ванной. Они крикнули “Пока!” через бумажную перегородку. Всю дорогу домой – спускаясь по лестнице, на улице, в метро, в лифте у Денни в парадной – они целовались и лапались, и хоть психологически это возбуждало Боза, у него не вставало.

Последнее время у него ни на что не стояло.


Пока Денни за ширмой разводил и кипятил на плитке сухое молоко, Боз – один во всей двуспальной кровати – разглядывал клетку с хомяками. Хомяки сношались – нервно, по-хомячьи суетливо, – и хомячиха приговаривала что-то вроде: “Ш-шланг, ш-шланг, ш-шланг”. Вся природа укоряла Боза.

– Подсластить? – спросил Дэнни, возникая с чашками.

– Нет, спасибо. Только зря время у тебя отнимаю.

– Кто сказал, что зря? Может, через полчасика... – Из бороды выделились усы: улыбка.

Боз удрученно, с грустью пригладил лонную поросль и встряхнул аутично поникший член.

– Не, сегодня мы в нерабочем состоянии.

– Может, помашемся? Парочка-тройка раундов? Я знавал парней, которые...

– Не поможет, – мотнул головой Боз.

– Тогда сиди и пей коффе. Честное слово, на постели свет клином не сошелся. Есть куча всего другого.

– Ш-шланг! Ш-шланг, ш-шланг, – приговаривали хомяки.

– Да наверно уж.

– Точно-точно, – настаивал Денни. – А ты как, всегда импотент? – Вот оно произнесено, роковое слово.

– Упаси Господи! – (Ужас-то какой!)

– Ну так и что? Один неудачный вечер еще ничего не значит. У меня так частенько бывает – при том что это моя работа. Я демонстрирую гигиенические средства.

– Ты?!

– Почему бы и нет? Днем демократ, в свободное время республиканец. А ты, кстати, кем зарегистрирован?

– Какая разница, – пожал плечами Боз, – если все равно не голосуешь.

– Да ладно, хватит себя жалеть.

– Вообще-то демократ, но до того, как женился, был независимый. Потому сегодня у меня и в мыслях не было, когда ехали к тебе, что... в смысле, Денни, ты такой красивый!

Денни зарделся в знак согласия.

– Да ладно тебе. Выкладывай лучше, чего там не так в твоей семейной жизни.

– Тебе это не интересно, – произнес Боз, а потом рассказал всю историю Боза и Милли: как сначала у них были превосходные отношения, как затем отношения начали портиться и как он не понимает, почему.

– У специалиста не консультировались? – спросил Денни.

– А толку-то что?

Денни выдавил самую настоящую сочувственную слезу и приподнял Бозову голову за подбородок, чтобы тот не преминул заметить.

– Надо бы, надо бы. Брак ваш для тебя по-прежнему многое значит, и если что-то не так, ты должен хотя бы узнать, что именно. В смысле, дело ведь может быть в какой-нибудь совершеннейшей фигне, метаболические циклы там подстроить или еще что...

– Наверно, ты прав.

Денни перегнулся через кровать и в приливе энтузиазма стиснул Бозу ногу над коленкой.

– Конечно, я прав. И вот еще: я знаю одного деятеля, который, говорят, просто что-то. На Парк-авеню. Я дам тебе его телефон. – Он чмокнул Боза в самый кончик носа – как раз вовремя, чтобы сочувственная слеза его растеклась у Боза по щеке.

По завершении еще одной последней решительной попытки Денни в неглиже проводил Боза до подъемного моста, который (также) не функционировал.

Они уже обменялись прощальными поцелуями, но еще трясли руки, когда Боз поинтересовался, как будто между делом, как будто последние полчаса думал о чем-то другом:

– Кстати, а ты не в Эразм-холле, часом, работаешь?

– Нет. А что вдруг? Ты там занимался? Сомневаюсь, чтоб я преподавал там в твое время.

– Нет. Просто у меня там... приятель один работает. В “Вашингтонс Ирвинге”.

– Я-то, собственно, в Бедфорд-Стювесанте. – Признание было исторгнуто не без толики досады. – А как звать этого твоего приятеля? Может, встречались на профсоюзном собрании или еще где.

– Не приятель, приятельница... Милли Хансон.

– Извини, не слышал. В конце концов, нас много. Город-то большой. – Что, куда ни глянь, подтверждали мостовые и стены.

Рукопожатие разжалось. Улыбки их стерлись, и они стали друг для друга невидимы, словно лодки, что разошлись и отплывают в сгущающемся над водой тумане.

4

Дом 227 по Парк-авеню, где помещалась контора Макгонагалла, обшарпанное сооружение в характерном стиле шестидесятых, по замыслу призван был отдать запоздалую дань буму железа и стекла. Но в девяносто шестом до Нью-Йорка докатились толчки от подземных испытаний, и здание, в ряду прочих, пришлось “упаковать”. Теперь снаружи оно очень напоминало прошлогоднюю жилетку Милли из грязно-желтой синтетшерсти. Это, а также факт, что Макгонагалл был старомодного типа республиканцем (подобный стиль жизни до сих пор, как правило, внушал недоверие), препятствовало ему получать за свои услуги хотя бы установленный Гильдией официальный минимум. Для них, правда, это все равно было без разницы – после первых пятидесяти долларов остальное оплатит наробраз, по пункту об умственном и физическом здоровье.

Приемная была обставлена донельзя просто, бумажными матрасами, плюс полуденную белизну стен оживляла парочка подлинников Сарояна (с сертификатами).

Следуя моде, Милли изображала девическую скромность; вырядилась она в свою старую “пан-амовскую” форму – жакет из сине-серой кисеи поверх тщательно отутюженной, словно деловой костюм, пижамы. Что до Боза, тот предпочел надеть кремовые шорты и красивым узлом повязать на шею отрез той же сине-серой кисеи. Когда он двигался, та струилась за ним, как тень. Вместе с Милли они являли законченный ансамбль, цельную картинку. Они не проронили ни слова. Они сидели и ждали в помещении, для того и предназначенном.

Полчаса, не сколько-нибудь.

Вход в кабинет Макгонагалл позаимствовал прямиком из анналов Метрополитен. Дверной проем возвышенно взвихрился языками пламени, и они проследовали сквозь, как Памина и Тамино, под подобающий аккомпанемент флейты и барабана, струнных и духовых. Толстый тип в белой женской сорочке немо завлек их в свой храм мудрости по сходной цене и цепко сжал своими ладошками руку сперва Памине, потом Тамино. Явный сенситивист.

Он притиснул свое розовое в оторочке инея лицо вплотную к Бозову, будто читал там мелкий шрифт.

– Вы – Боз, – благоговейно произнес он. Затем, покосившись в ее сторону: – А вы – Милли.

– Нет, – огрызнулась та (полчаса все-таки, не сколько-нибудь), – это я Боз, а она Милли.

– Иногда, – отдаляясь, проговорил Макгонагалл, – лучшее решение – это развод. Я хочу, чтобы вы поняли: если таково будет мое мнение в вашем случае, я не поколеблюсь его высказать. Если вы раздосадованы, что я заставил так долго ждать, tant pis [(фр.) – тем хуже.] поскольку на то были серьезные причины. Таким образом можно с самого начала избавиться от светских манер. И какие же ваши первые слова? Что муж ваш – женщина! Боз, что ты ощутил, когда услышал, что Милли была бы не прочь отрезать тебе яйца и носить самой?

Боз пожал плечами – милашка многострадальный.

– Я подумал, это смешно.

– Ха, – хохотнул Макгонагалл, – это вы подумали. Но что вы ощутили? Вам захотелось ударить ее? Вам стало страшно? Или в глубине души вы были рады?

– Вкратце, примерно так.

Макгонагалл погрузил свое тело в нечто голубое и пневматическое и принялся там дрейфовать, словно огромное белое головоногое, колышущееся на безмятежной глади летнего моря.

– Хорошо, миссис Хансон; тогда расскажите мне про вашу половую жизнь.

– Половая жизнь у нас замечательная, – сказала Милли.

– Изобретательная, – продолжил Боз.

– И весьма насыщенная. – Она сложила свои замечательные безупречные руки.

– Когда мы вместе, – добавил Боз. Нотка неподдельной жалости к себе изящно оттенила плосковатую иронию заявления. В самом начале он уже ощущал, как нутро его выжимает тщетную слезинку-другую из соответствующих желез, в то время как в других железах Милли принялась взбивать мелочные обиды до дивного гладкого желтого гнева. Даже в этом, как и во многом другом, они умудрялись достичь симметрии, составить пару.

– А где вы работаете?

– Все это есть в наших бумагах, – сказала Милли. – У вас был целый месяц, чтоб их проглядеть. По крайней мере, полчаса.

– Но нигде в ваших бумагах, миссис Хансон, не говорится, что из вас каждое слово надо клещами вытягивать; сдержанность, согласитесь, примечательная, и весьма. – Он двусмысленно воздел два пальца, благословляя ее и порицая, все одним жестом. Потом Бозу: – А вы, Боз, что поделываете?

– О, я только муж, не более того. За кормильца у нас Милли.

Они оба развернулись к ней,

– Я демонстрирую секс старшеклассникам, – сказала она.

– Иногда, – произнес Макгонагалл, медитативно растекаясь вбок по своему голубому воздушному шару (как и все очень умные толстяки, он умел прикидываться Буддой), – трудности в супружеской жизни происходят из проблем занятости.

Милли улыбнулась уверенной фарфоровой улыбкой.

– Мистер Макгонагалл, каждый месяц гороно тестирует нас на удовлетворенность службой. Последний раз мои показатели по шкале амбициозности вышли чуть больше нормы, но не превысили среднего значения для тех, кто в конечном итоге переходит на административную работу. Мы обратились к вам потому, что не можем провести вместе и пары часов, как уже начинаем ссориться. Я не могу больше спать с ним в одной постели, а он сгорает то ли от зависти, то ли от ревности при каждой совместной трапезе.

– Хорошо, предположим пока, что с работой у вас все в порядке. А вы, Боз. Вас удовлетворяет роль “просто мужа”?

Боз задумчиво подергал кисейный узел на горле.

– Ну, не уверен... наверно, не то чтобы совсем удовлетворяет – иначе бы нас тут не было. Меня мучает... не знаю... беспокойство, что ли. Иногда. Но я точно знаю, что работа удовлетворенности не прибавила бы. Работать – это как в церковь ходить: приятно, конечно, разок-другой в год попеть хором, зажевать что-нибудь эдакое и все такое прочее, но если серьезно не веришь, что участвуешь в чем-то священном, то утомительно как-то оно выходит, неделю за неделей.

– Вы когда-нибудь по-настоящему работали?

– Пару раз. И терпеть этого не мог. Мне кажется, большинство должны ее просто ненавидеть, работу свою. В смысле, если не так, то зачем за нее платить?

– Тем не менее, Боз, что-то не так. Чего-то в вашей жизни не хватает, что там быть должно.

– Чего-то. Понятия не имею чего. – Он совершенно пал духом. Макгонагалл вытянулся похлопать Боза по руке. В работе Макгонагалла самое важное – это непосредственный контакт.

– Дети? – спросил он, оборачиваясь к Милли, по завершении эпизода с теплотой и сочувствием.

– Мы не можем позволить себе детей.

– А вы хотели бы иметь детей, если бы ощущали, что можете их себе позволить?

– О да, – поджала она губы, – очень хотела бы.

– Много детей?

– Ну, это уж слишком!

– Не кипятитесь – есть же такие, кто хотят много детей, кто завели бы столько, сколько могли, если бы не регент-система.

– У моей мамы, – добровольно высказался Боз, – детей четверо. Естественно, все родились еще до закона о генетическом тестировании, кроме меня, а меня рожать ей позволили только потому, что старшего, Джимми, убили, то ли при беспорядках каких-то, то ли на танцах... ему было четырнадцать.

– Вы держите дома каких-нибудь животных? – Теперь четко было видно, к чему клонит Макгонагалл.

– Кошку, – ответил Боз, – и фикус.

– И кто в основном занимается кошкой?

– Я занимался – но только потому, что днем был дома. А последнее время Милли самой приходится заботиться о Тэбби. Ей, должно быть, одиноко – старой полосатой Тэбби.

– Котята бывали?

Боз покачал головой.

– Нет, – сказала Милли. – Я носила ее кастрировать.

Бозу казалось, что он явственно слышал, как Макгонагалл подумал: “Ага!” Он понимал, в каком направлении сеанс анализа двинется дальше и что теперь под обстрелом не он, а Милли. Может, Макгонагалл и прав, а может, и нет – но у того родилась мысль, он крепко за нее уцепился и выпускать не собирался: Милли нужен ребенок (абсолют, в женском понимании), а Боз... ну, похоже, Бозу придется выступить матерью.

Понятное дело, к концу сеанса Милли раскинулась на белом податливом полу, выгибая спину дугой и голося во всю глотку (“Да, ребенка! Хочу ребенка! Да, ребенка! Ребенка!”), истерически симулируя родовые схватки. Это было прекрасно. Сколько ж лет у Милли не случалось нервных срывов – натуральных, на полную катушку срывов, с исступленными рыданьями? Много лет. Прекрасно, на все сто.

Потом спуститься вниз они решили по лестнице, где было пыльно и темно и жуть как эротично. Они занялись делом на площадке двадцать восьмого этажа и, не в силах сдержать дрожь в ногах, снова на двенадцатом. Ему исполински, ослепительно икалось соком жизни, словно струя молока била из полной под завязку двухквартовой “подушки”, так много, что даже не верилось: неземной завтрак, чудо в доказательство их бытия и обещание, которое они твердо намерены сдержать.


Розами путь выстлан не был, ни в коем разе. Бумажной волокиты навалилось больше, чем за всю предыдущую жизнь, даже по сравнению с формой 1040. Плюс: посетить консультанта по беременности; больницу, где обоим выписали рецепты на кучу всяких препаратов; потом зарезервировать бутылку у “Горы Синай” на после четвертого месяца (это оплатит гороно, чтобы Милли не прекращала работать); и окончательный, торжественный момент в регент-райотделе, когда Милли выпила первый горький стакан антиконтрацептива. (Потом до конца дня ее все время подташнивало, но разве она жаловалась? Да.) Следующие две недели ей нельзя было пить водопроводную воду, пока – радостный день – утренний анализ не дал положительный результат.

Они решили, что это будет девочка: Лоретта, в честь сестры Боза. Потом решили передумать: Афра, Мюррэй, Албегра, Сопелка (варианты Боза) и Памела, Грейс, Лулу и Морин (варианты Милли).

Боз вязал некое подобие одеяла.

Ночи становились длиннее, а дни короче. Потом наоборот. По графику Горошинку (так они ее звали каждый раз, когда не могли решить, как же ее будут звать на самом деле) полагалось откупорить накануне Рождества, 2025 г.

Но что важно, важнее микрохимии того, откуда берутся дети, это проблема психологически приспособиться к статусу родителей; архисложная проблема.


Вот как сформулировал проблему Макгонагалл на последней их частной консультации:

– То, как мы работаем, как говорим, как смотрим телевизор или ходим по улице, даже как долбимся – или, может, особенно, как долбимся – все это разные грани проблемы самоидентификации. Вести себя доподлинно можно только после того, как выяснишь, кто ты на самом деле, – и тогда быть им, внешне и внутренне; только им, а не тем, кем хотят видеть нас окружающие. Как правило, эти самые окружающие, если хотят видеть нас кем-то, кем мы на самом деле не являемся, используют нас в качестве своего рода лаборатории для эмпирического решения собственных проблем с идентификацией... Далее. Боз, мы уже видели, что от каждого из нас ждут, по сто раз на дню, чтобы в отношениях личного плана мы были одним человеком, а в остальное время – совершенно другим. Говоря вашими же словами – “просто мужем”. Распиливать человека пополам именно таким образом начали в прошлом веке, с автоматизацией производства. Работа сперва упростилась, а потом ее стало не хватать – особенно той работы, которая традиционно считалась “мужской”. Куда ни глянь, мужчины теперь работали бок о бок с женщинами. Для некоторых образ мужественности стал сводиться к тому, чтобы носить на уик-энд джинсу и курить определенный сорт сигарет. Как правило, “Мальборо”. – Он изящно изогнул пальцы и поджал губы; во рту его и легких желание схлестнулось с волей в бесконечной, с незапамятных времен длящейся схватке – точно с такой жестикуляцией говорил бы об искушениях плоти стилит, прогоняя перед мысленным взором былые радости, только чтоб отвергнуть.

– С точки зрения психологии, это означало, что утратил актуальность озлобленный, агресивный стереотип мужского поведения – а также ассоциирующийся с ним визуальный образ горы мускулов, вроде греческого борца. Даже как объект вожделения тело подобного типа вышло из моды. Девушки начали предпочитать среднего роста, изящного сложения эктоморфов. Идеальными стали считаться пары... кстати, наподобие вашей – где партнеры зеркально друг друга отражают. Началось как бы движение от полюсов сексуальности к центру... Сегодня, впервые в человеческой истории, мужчины вольны выражать существенно феминную компоненту своей личности. Собственно, если встать на точку зрения экономики, от них это все равно что требуется. И речь, естественно, не о гомосексуальности. Феминизированный – и куда сильнее, нежели в случае, скажем, трансвестизма – мужчина вовсе не обязан утрачивать пристрастия к женским гениталиям; пристрастия, которое является неизбежным следствием обладания членом.

Он сделал паузу – самому оценить, как правда-матка-то режется – республиканец, выступающий на обеде по подписке для сбора средств на избирательную кампанию Эдлая Стивенсона!

– Ну, все это вам наверняка и так вдалбливали в старших классах, но одно дело – понимать разумом, а совсем другое – ощутить на собственной шкуре. Что ощущали большинство мужчин тогда – те, кто позволяли себе следовать феминизирующим веяниям эпохи, – так это сокрушительную, жуткую, всепоглощающую вину; вину, которая в конечном итоге становилась для психики куда обременительней, чем изначальное подавление. И вот за сексуальной революцией шестидесятых наступила безотрадная контрреволюция семидесятых и восьмидесятых – чего-чего, а этого я в детстве насмотрелся вдоволь. Все мужчины одевались в черное или серое, ну, в крайнем случае, самые рисковые – в грязно-коричневое. Все стриглись коротко и ходили – это видно во всех тогдашних фильмах – как роботы ранних моделей. Они так напрягались отрицать происходящее, что ниже пояса просто леденели. Дело зашло так далеко, что в какой-то момент по ящику крутили четыре разных сериала про зомби... Я не стал бы углубляться в историю столь древнюю; но, по-моему, ваше поколение не осознает, как вам повезло, что вы мимо всего этого проскочили. В жизни по-прежнему случаются проблемы – иначе я б остался без работы, – но сейчас, если люди хотят свои проблемы решить, у них хотя бы есть шанс... Возвращаясь к твоему решению, Боз. В тот же самый период, в начале восьмидесятых (естественно, в Японии; в Штатах это наверняка было бы противозаконно), прошли исследования, которые позволили не сводить феминизацию к мерам чисто косметическим, а идти гораздо дальше. Все равно потребовались долгие годы, чтобы подобная практика получила распространение. Реальное развитие событий имело место буквально пару последних десятилетий. Все прошлые эпохи мужчина был вынужден, по причинам чисто биологическим, подавлять свои глубоко укорененные материнские инстинкты. В основе-то своей материнство – явление не полового плана, а психосоциального. Каждый ребенок, мальчик или девочка, пока растет, учится подражать маме. Он (или она) играет в куклы и лепит из песка куличики – если, конечно, там, где ребенок растет, есть песок. Он толкает по супермаркету тележку с покупками, словно маленький кенгуру. И так далее. Совершенно естественно, когда взрослый мужчина сам хочет стать матерью, если это позволяют соображения социальные и экономические – то есть если у него есть досуг, поскольку остальное теперь не проблема!.. Короче, Милли: Бозу нужно больше, чем ваша любовь или вообще женская любовь, да и мужская, собственно, тоже. Как и вам, ему нужно ощутить абсолют, только другого рода. Как и вам, ему нужен ребенок. Ему нужно – даже больше, чем вам, – испытать материнство.

5

В ноябре в хирургическом отделении “Горы Синай” Бозу сделали операцию – и Милли, естественно, тоже, поскольку донором должна была выступить она. Предварительно ему имплантировали ряд “пустышек” увеличивающегося размера, чтобы подготовить кожу груди к новым железам, которые будут там жить, – и морально подготовить самого Боза к его новому состоянию. Одновременно специальным курсом гормонотерапии в теле его был установлен новый химический баланс, чтобы включить грудные железы в общий метаболизм, дабы те с ходу начали вырабатывать питательное молоко.

Чтобы материнство (как часто объяснял Макгонагалл) приобрело значение опыта поистине освобождающего, подходить к тому следовало со всей душой. Оно должно было войти в плоть и кровь и в нервную ткань; не оставаться только процессом, или привычкой, или социальной ролью.

Первый месяц кризис идентификации случался ежечасно. Секунды перед зеркалом было достаточно, чтобы от смеха с Бозом случился натуральный, до колик, нервный припадок, – или ввергнуть его в многочасовую депрессию. Дважды, вернувшись с работы, Милли подумывала было, что супруг сломался-таки под непосильным бременем, но оба раза нежность ее и терпение перебарывали, и кризис благополучно миновал. По утрам они отправлялись в клинику поглядеть на Горошинку; та плавала в своей бутыли коричневого стекла, хорошенькая, как водяная лилия. Она уже полностью сформировалась – настоящее человеческое существо, ну прямо как отец и мама. В эти мгновения Боз не понимал, чего вообще он так терзается. Если кому и полагалось не находить себе места, так это Милли – но вот она стоит себе совершенно спокойно, без пяти минут родитель, живот плоский, трубки жидкого силикона вместо грудей, а собственно опыт материнства клиникой и родным мужем отнят. Тем не менее, она, казалось, только благоговела перед этой новой жизнью, совместным их творением. Можно было подумать, будто отец Горошинки Милли, а не Боз, и рождение – таинство, которым она должна восхищаться на расстоянии, но которого никогда всецело, сокровенно не разделит.

Потом, точно по расписанию, в семь часов вечера 24 декабря Горошинку (к которой имя это приклеилось на веки вечные, ибо ничего другого они так и не придумали) выпустили из коричневой стеклянной утробы, перевернули вверх тормашками, похлопали по спинке. Со здоровым громогласным ревом (запись которого воспроизводилась впоследствии на каждом ее дне рожденья, вплоть до двадцати одного года, когда она взбунтовалась и швырнула пленку в мусоросжигатель) Горошинка Хансон пополнила ряды человечества.


Что явилось полной неожиданностью, дивной неожиданностью, так это насколько он будет занят. До настоящего времени все его заботы ограничивались тем, чтобы найти, чем занять пустые дневные часы, но в первых экстатических восторгах нового бескорыстия времени хватало едва ли на половину всего, с чем необходимо управиться. И дело было не только в том, чтобы удовлетворять запросы Горошинки – которые и поначалу-то были весьма многочисленны, а по ходу дела разрослись до пропорций воистину эпических. Но с рождением дочери он обратился к эклектичной, новомодной форме борьбы за экологию. Он опять стал по-настоящему готовить, и на этот раз счета от бакалейщика астрономически не подскакивали. Он занялся изучением йоги под чутким руководством молодого симпатичного йога на Третьем канале. (Естественно, при новом-то распорядке, времени на фильмы по искусству в четыре часа дня уже не хватало.) Потребление коффе он снизил до единственной чашки за завтраком с Милли.

Более того, он не давал усердию заглохнуть – неделю за неделей, месяц за месяцем. Пусть скромнее, пусть с видоизменениями, но ни разу он целиком и полностью не отрешался от образа – если не всегда реальности – лучшей, более насыщенной, плодотворной и ответственной жизни.

Горошинка тем временем росла. За два месяца она удвоила свой вес – от шести фунтов двух унций до двенадцати фунтов четырех унций. Она улыбалась лицам и освоила целый репертуар курьезных звуков. Она ела – для начала в час по чайной ложке – банановую смесь, грушевую смесь и каши. В самом нежном возрасте она уже опробовала все овощные наполнители, какие Боз только мог найти. Это было лишь начало длинной и разнообразной карьеры потребителя.


Как-то в начале мая, после зябкой дождливой весны, температура внезапно подскочила до 70 градусов. Морской ветер отполоскал традиционное пасмурное серое небо до светло-голубого.

Боз решил, что настал момент для первой вылазки Горошинки в Неведомое. Он отворил балконную дверь и выкатил колыбельку наружу.

Горошинка проснулась. Глаза у нее были светло-карие с крошечными золотистыми искорками. Кожа ее была розовая, как суп из креветок. Она весело качнула колыбельку. Между пальчиков ее струился весенний воздух, и Боз, которому передалось воодушевление, принялся напевать странную дурацкую песенку; он помнил, как его сестра Лотти пела ту Ампаро, а Лотти говорила, что слышала, как мама пела ее Бозу:


“Пепси-кола” – не бо-бо!

Две до верху – спаси-бо!

С пылу, с жару дал свисток!

И умчался на восток!

Ветерок взъерошил темные шелковистые волосы Горошинки, тронул тяжелые каштановые кудри Боза. Солнце и воздух были все равно что в кино столетней давности, чистые до невероятия. Боз только глаза закрыл и занялся дыхательными упражнениями.

В два часа, пунктуальная, словно выпуск новостей, Горошинка подала голос. Боз достал ее из колыбельки и дал ей грудь. Последнее время, кроме как когда выходил на улицу, одеваться ему было лень. Маленькие губки сомкнулись вокруг соска, маленькие ручки оттянули назад мягкую плоть. Боз ощутил привычное сладостное подрагивание, но на этот раз оно не сошло на нет, когда Горошинка вышла на рабочий ритм: отсосать, сглотнуть, отсосать, сглотнуть. Ощущение распространилось по всей поверхности груди и ушло вглубь; расцвело в самом средоточии его существа. Сладостное подрагивание волной докатило до чресел и покатилось дальше, по мышцам ног и вниз. На мгновение ему представилось, будто кормление придется прервать, – настолько беспредельным стало ощущение, ошеломительным, выше человеческих сил.

Вечером он попытался объяснить происшедшее Милли, но та проявила вежливый интерес, и только. Неделей раньше ее избрали на ответственный пост в профсоюзе, и голова у нее до сих пор полнилась мрачноватым удовлетворением от сознания реализованных амбиций, от того, что нога утверждена на первой ступеньке лестницы. Он решил, что не стоит, пожалуй, распинаться дальше и лучше приберечь откровения до следующего Крошкиного визита.

У Крошки за подотчетный период детей родилось трое (регент-балл ее был настолько высок, что все три беременности субсидировались Советом национального генофонда), но чувство эмоциональной самозащиты каждый раз удерживало Крошку от того, чтобы совсем уж категорически замыкаться на дитё в течение годовой нормы материнства (после чего дитё отсылалось в эсэнгэшный интернат в Юту или Вайоминг). Она уверила Боза, будто в том, что он испытал днем на балконе, ничего экстраординарного нет, будто с ней самой такое происходило сплошь и рядом, – но Боз-то знал, что в этом самая что ни на есть квинтэссенция необычности. Это, говоря словами Властителя Кришны, высочайший опыт, мимолетный взгляд по ту сторону завесы.

В конце концов он осознал, что мгновение это принадлежит одному ему; что миг этот ни с кем не разделишь и не повторишь.

Мгновение так больше и не повторилось, даже приблизительно. В конце концов он сумел забыть, что это такое было, и помнил только, как когда-то о нем вспоминал.


Через несколько лет Боз и Милли сидели у себя на балконе и наблюдали закат.

После рождения Горошинки ни он, ни она радикально не изменились. Может, Боз сравнительно потяжелел, но трудно сказать, это потому, что он набрал вес или что Милли сбросила. Милли дослужилась уже до методиста и, плюс к тому, имела посты в трех различных комитетах.

– Помнишь наше особенное здание? – спросил Боз.

– Какое?

– Вон то. С тремя окнами. – Боз махнул вправо, где исполинские жилые башни-близнецы заключали, как в рамку, западную панораму крыш, карнизов и водяных цистерн. Вероятно, некоторые здания стояли тут со времен Босса Твида; ни одного нового дома в поле зрения не попадало.

– Их тут столько... – покачала головой Милли.

– Сразу за правым углом вон того большого желтокирпичного недоразумения, с потешной церквушкой над баком. Видишь?

– М-м... Там?

– Угу. Не помнишь?

– Что-то такое, смутно... Нет, не помню.

– Мы только-только сюда переехали, и денег ни на что не хватало, так что первый год квартира была совершенно голая. Я все приставал, что надо бы купить фикус там какой-нибудь или вьюнок, а ты говорила, что придется подождать. Припоминаешь?

– Смутно.

– Мы часто выходили на балкон, разглядывали крыши и пытались догадаться, где какое здание стоит и знаем ли мы их с уровня земли.

– Вспомнила! То, где окна все время были закрыты. Но больше ничего не помню.

– Ну, мы целую историю придумали. Что лет, может, через пять одно окно приоткроется – не нараспашку, всего на дюйм-другой, только чтобы мы отсюда увидели. А на следующий день снова закроется.

– А потом? – Она была уже приятно, в меру заинтригована.

– А потом, согласно нашей истории, мы каждый день наблюдали бы за окном, не откроется ли еще. Оно стало бы нам вместо фикуса. Те же забота и внимание.

– А ты действительно наблюдал за ним?

– Более-менее. Не каждый день. Так, иногда.

– И это все, конец истории?

– Нет. История заканчивалась так: как-нибудь, лет, может, еще через пять мы будем идти по незнакомой улице и вдруг узнаем это здание, поднимемся, позвоним, откроет завхоз, и мы спросим у него, почему пять лет назад открывалось окно.

– И что он скажет? – Судя по улыбке, она уже все вспомнила, но спрашивала ради цельности повествования.

– Что он никак не думал, что кто-нибудь заметит. И заплачет благодарными слезами.

– Какая милая история. Жаль, я позабыла. А что вдруг ты ее сегодня вспомнил?

– Всё, в натуре конец истории. Окно открыли. Среднее.

– Серьезно? Сейчас оно закрыто.

– Но утром его открывали. Спроси Горошинку. Я специально показал ей, чтоб у меня был свидетель.

– Ничего не скажешь, вот уж действительно счастливый конец. – Тыльной стороной ладони она коснулась его щеки, где он экспериментировал с бакенбардами.

– Интересно все-таки, почему его открыли. Впервые за все время.

– Ну, через пять лет можно будет пойти спросить.

Улыбаясь, он повернулся к ней и точно так же тронул ее щеку, нежно-нежно, и в данную секунду они были счастливы. Они снова были вместе на балконе летним вечером, и они были счастливы.

Боз и Милли. Милли и Боз.

Глава пятая