С остальными можно было и не говорить; он и так знал, что убийство не состоится. Для них эта идея никогда не значила так много, как для него. Достаточно единственной таблетки – и вот они снова актеры, довольствуются ролью отражений в зеркале.
Под его взглядом город медленно выключался. Рассвет медленно делил небо на восток и запад. Иди по 58-й стрит пешеход и подними он взгляд, то увидел бы голые мальчишеские пятки, болтающиеся туда-сюда, ангельски.
Придется замочить Алену Ивановну одному. Иначе никак.
В спальне давным-давно трезвонил телефон, смутный ночной звонок. Наверно, это был Танкред (или Ампаро?), хотели его отговорить. Он предвидел их доводы. Теперь нельзя доверять Челесте и Джеку. Или, потоньше: со своим “Орфеем” они слишком уж засветились. Начнись хоть какое расследование, на скамейках их вспомнят, вспомнят, как здорово они плясали, и полиция поймет, где искать.
Но настоящая причина, которую хотя бы Ампаро постесняется высказывать на исходе действия таблеток, это что им стало жалко собственную жертву. Слишком уж хорошо узнали они его за последний месяц, и сочувствие подточило решимость.
В папином окне зажегся свет. Пора начинать. Он встал, золотясь в лучах очередного идеального дня, и по карнизу шириной в фут зашагал обратно к собственному окну. Ноги закололо невидимыми иголочками – отсидел.
Он подождал, пока папа не закроется в душе, потом на цыпочках проследовал к старому секретеру (“У. и Дж. Слоэны”, 1952 г.) у того в спальне. Поверх ореховой шпонки разворачивала кольца цепочка с ключами. В ящике секретера была древняя мексиканская коробка из-под сигар, а в коробке из-под сигар – бархатный мешочек, а в бархатном мешочке – точная копия французского дуэльного пистолета образца 1790 года. Все меры предосторожности были рассчитаны не столько на сына, сколько на Джимми Несса, который время от времени был вынужден показывать, что его угрозы самоубийства – это серьезно.
Еще при покупке папой пистолета Маленький Мистер Губки Бантиком внимательно изучил инструкцию, так что процедуру заряжания выполнил без сучка без задоринки: засыпал точно отмеренную струйку пороха, забил пыж и сверху – свинцовый шарик.
На один щелчок отвел боек.
Ящик он запер. Положил ключи, как были. Пистолет временно упрятал в подушечном развале Турецкого уголка, стволом кверху, чтобы пуля не выкатилась. Потом на остатках вчерашнего энтузиазма мячиком вкатился в ванную и чмокнул папу в щеку, влажную после утренней нормы (два галлона) и благоухающую “4711”.
Они бодро позавтракали вместе в кафе, и завтрак был один в один, как сготовили бы сами, за исключением ритуального обслуживания официанткой. Маленький Мистер Губки Бантиком восторженно поведал о вчерашнем исполнении александрийцами “Орфея”, а папа изо всех сил старался снисходительно не лыбиться. Когда Маленький Мистер Губки Бантиком почувствовал, что притворяться дальше мочи никакой, он запросил вторую таблетку, а поскольку пусть лучше мальчик получает колеса от папы, чем от незнакомца на улице, то и получил.
В полдень он ждал на причале Южный паром, чуть только не разрываясь от ощущения неминуемого внутреннего освобождения. Погода опять была ну прямо день “М”, будто бы в полночь на карнизе он заставил время двинуться вспять, к точке, когда все пошло наперекосяк. Он надел свои самые неприметные шорты, а пистолет свисал с пояса в мышастом вещмешочке.
Алена Ивановна сидел на скамейке возле птичника и слушал мисс Краус. Рукой с кольцом та цепко стискивала плакат, а правой разрезала воздух, красноречиво-неуклюже – словно первые слова немого, чудодейственным образом обретшего дар речи.
Маленький Мистер Губки Бантиком проследовал по дорожке и присел на корточки в тени любимого мемориала. Вчера тот утратил свою магию, когда статуи ни с того ни с сего показались всем такими глупыми. Так они глупыми и оставались. Вераццано был одет, как промышленник викторианской эпохи на отдыхе в Альпах. На ангеле была обычная ангельская бронзовая ночная рубашка.
Мало-помалу эйфория куда-то улетучивалась – как эолов песчаник, столетие за столетием истираемый ветром. Он подумывал, не позвонить ли Ампаро; но любое утешение, что явится с нею, останется миражом, пока не достигнута цель.
Он глянул на запястье, потом вспомнил, что оставил часы дома. Огромное рекламное табло на фасаде Первого городского банка показывало четверть третьего. Невозможно.
Мисс Краус все еще молола языком.
Можно было никуда не торопиться и проводить взглядом по небу облако, над Джерси, над Гудзоном, мимо солнца. Невидимые ветры трепали облако за клочковатые края. Оно стало его жизнью – которая развеется, так и не пролившись дождем.
Потом старик брел вдоль моря к Кэстл-Клинтону. Милю за милей он шел вслед за стариком. И вот они оказались одни, в дальнем конце парка.
– Здрасьте, – сказал он с улыбкой, приберегаемой для взрослых, в чьем статусе были основания усомниться.
Тот глянул прямо на вещмешочек, но Маленький Мистер Губки Бантиком не потерял самообладания. Наверняка старик думает, не попросить ли денег, – которые если вообще в наличии есть, то уж точно в вещмешочке. Пистолет ощутимо выпирал, но не настолько, чтобы сразу было ясно, будто это пистолет.
– Прости, – хладнокровно произнес Маленький Мистер Губки Бантиком, – ни гроша.
– А я спрашивал?
– Собирался.
Старик явно намеревался куда-то ответвиться, так что надо было срочно сказануть что-нибудь эдакое, что-нибудь, чтоб удержать того на месте.
– Я видел, как вы говорили с мисс Краус.
Тот остался на месте.
– Поздравляю – лед тронулся!
Старик то ли улыбнулся, то ли лоб наморщил.
– Ты ее знаешь?
– Ну-у... можно сказать так, что мы в курсе. – “Мы” – это был рассчитанный риск, неожиданный штрих с расчетом привлечь внимание. По очереди касаясь пальцем завязок, на которых свисал с пояса увесистый вещмешочек, он придал тому ленивое колебательное движение, как маятнику. – Не возражаете, если я спрошу кое-что?
Лицо старика утратило всякую снисходительность.
– Может, и возражаю.
Из улыбки Маленького Мистера Губки Бантиком исчез холодный расчет; теперь он улыбался точно так же, как папе, Ампаро, мисс Каплэрд, всем, кто ему нравился.
– Откуда вы? В смысле, из какой страны?
– Вообще-то не твое дело.
– Ну, мне просто хотелось... знать.
Старик (почему-то он больше не был Аленой Ивановной) отвернулся и зашагал прямиком к приземистому каменному цилиндру старой крепости.
Маленькому Мистеру Губки Бантиком вспомнилось, что на табличке у входа – на той же, где приводилась цифра насчет 7,7 миллиона, – говорилось, что здесь пела Женни Линд и имела небывалый успех.
Старик расстегнул на ширинке молнию и принялся мочиться на стену.
Маленький Мистер Губки Бантиком закопошился с завязками на вещмешочке. Удивительно даже, как долго старик стоял и мочился, потому что, несмотря на то, что развязываться дурацкий узел решительно отказывался, пистолет появился на свет до того, как старик стряхнул последние капли.
Маленький Мистер Губки Бантиком положил на полку капсюль, отвел на два щелчка боек и прицелился.
Старик не спеша застегнул молнию. И только тогда покосился на Маленького Мистера Губки Бантиком. Увидел наведенный на него пистолет. Между ними было футов от силы двадцать, так что не мог не увидеть.
– Ха! – сказал он.
И то вряд ли было адресовано мальчику с пистолетом, скорее – сноска к монологу, не без тени обиды, что каждодневно возобновлялся у водной кромки. Он отвернулся, а мгновением позже снова был на посту, выставив ладонь, пытался кого-то расколоть на квотер.
Глава шестая334
Часть I. Ложь
1. Телик (2021)
2. “Эй-энд-Пи” (2021)
3. Белый халат (2021)
4. Януария (2021)
5. Ричард М. Вилликен (2024)
6. Ампаро (2024)
7. Лен Грубб (2024)
8. История любви (2024)
9. Кондиционер (2024)
10. Помада (2026)
11. На бруклинском перевозе (2026)
Часть II. Разговоры
12. Спальня (2026)
13. Крошка, в постели (2026)
14. Лотти, в “Бельвью” (2026)
15. Лотти, в баре “Белая роза” (2024)
16. Миссис Хансон, в квартире 1812 (2024)
17. Миссис Хансон, в лечебнице (2021)
Часть III. Миссис Хансон
18. Новая американская католическая библия (2021)
19. Желанная работа (2021)
20. “Эй-энд-Пи”, продолжение (2021)
21. Хуан (2021)
22. Леда Хольт (2021)
23. Лен Грубб, продолжение (2024)
24. История любви, продолжение (2024)
25. Обед (2024)
Часть IV. Лотти
26. Сообщения получены (2024)
Часть V. Крошка
27. Деторождение
28. 53 фильма
29. Белый халат, продолжение
30. Красавица и чудовище
31. Желанная работа, продолжение
32. Лотти, в “Стювесант-сквер”
33. Крошка, в “Стювесант-сквер”
34. Крошка, в Прибежище
35. Ричард М. Вилликен, продолжение
Часть VI. 2026
36. Боз
37. Микки
38. Отец-председатель
39. Куклы в пять-пятнадцать
40. Томатный кетчуп Ханта
41. У водопадов
42. Лотти, в “Бельвью”, продолжение
43. Миссис Хансон, в палате номер 7
Часть I. Ложь
1. Телик (2001)
Больше всего миссис Хансон любила смотреть телевизор, когда в комнате был кто-нибудь еще, чтобы смотреть вместе, хотя Крошку, если та к чему-нибудь в передаче относилась серьезно – а это могло меняться по сто раз на дню, – в конце концов настолько раздражали материнские комментарии, что миссис Хансон обычно отправлялась на кухню и оставляла Крошку с теликом наедине или же к себе в спальню, если Боз не оккупировал ту под свои эротические занятия. Так как Боз был помолвлен с девушкой по коридору напротив и поскольку в квартире едва ли нашелся б хоть один угол, который он мог бы с полным правом назвать своим, не считая разве что ящика в секретере, обнаруженном в комнате мисс Шор, так почему бы, собственно, миссис Хансон не уступить ему спальню, когда ни она, ни Крошка той не пользуются.
С Бозом, когда тот не был занят делами амурными, и с Лотти, когда та закидывалась не настолько, чтобы пятнышки на экране переставали сливаться в картинку, ей нравилось смотреть мыльные оперы. “Пока Земля еще вертится”, “Клиника для безнадежных”, “Жизненный опыт”. Все трагедии она знала вдоль и поперек, но жизнь, по ее собственному опыту, представлялась куда проще: жизнь – это досуг. Не игра, так как это значило бы, что одни выигрывают, а другие проигрывают; а ощущения столь яркие или угрожающие редко были ей доступны. Это напоминало, как она еще девочкой дни напролет резалась с братьями в “Монополию”: быстро спускала все отели, недвижимость, ценные бумаги и наличность, но ей позволялось до упора двигать по доске свой свинцовый линкорчик, набирать двести долларов, выпадавшие на “азартные игры” или “объединенный благотворительный фонд”, попадать в “тюрьму” и вызволять себя оттуда. Она никогда не выигрывала, но не могла и проиграть. Просто наматывала круги. Жизнь.
Но еще больше, чем с собственными детьми, ей нравилось смотреть ящик с Ампаро и Микки. Особенно с Микки, потому что Ампаро уже начинала выказывать пренебрежение к программам, которые нравились миссис Хансон больше всего – старым мультикам и куклам в пять-пятнадцать. Трудно сказать, почему. Дело не только в том, что миссис Хансон так уж безумно нравилось наблюдать реакцию Микки, потому что Микки редко афишировал свои реакции. Уже в пять лет он мог быть поинтровертней собственной мамаши.
Часами прятаться в ванной, потом – разворот на сто восемьдесят градусов – описаться от восторга. Нет, она честно любила телепередачи ради них самих – голодные хищники и везучая дичь, добродушный динамит, разлетаются обломки скал, валятся деревья, визги и клоунское шлепанье на зад, дивная всеочевидность. Она не была глупа, отнюдь, просто ей нравилось смотреть, как кто-нибудь крадется на цыпочках, и вдруг как гром среди ясного неба: Трах! Бах! нечто громадное обрушивается на доску “Монополии”, безвозвратно разметав фишки. “У-у-у!” – гудела миссис Хансон, а Микки отстреливался: “Дин-дон!” – и принимался неудержимо хихикать. Почему-то на свете не было ничего смешнее, чем “дин-дон”.
– У-у-у!
– Дин-дон!
На чем и расходились.
2. “Эй-энд-Пи” (2021)
Так хорошо ей не было уж и не упомнить с каких пор, жаль только, все ненастоящее – ряды, штабеля и пирамиды консервов, чудесные картонки моющих средств и сухих завтраков – по целому ряду почти на каждый! – полка с молочными продуктами и всевозможное мясо в неисчислимых разновидностях. Труднее всего верилось в мясо. Конфеты, опять конфеты, а после всех конфет – гора сигарет с табаком. Хлеб. Некоторые торговые марки были знакомы до сих пор, но эти она пропустила и кинула в тележку – наполовину полную – буханку “Чудо-хлеба”. Хуан толкал перед ней тележку, двигаясь в такт едва слышным мелодиям, что витали в музейном воздухе подобно туману. Он завернул за угол к овощному отделу, но Лотти осталась, где стояла, притворяясь, будто разглядывает обертку второй буханки. Она зажмурилась, пытаясь изъять это мгновение с полагающегося ему места в череде всех прочих мгновений, чтоб оно осталось с нею навсегда, как пригоршня камешков с обочины проселочной дороги. Она выхватывала детали из контекста – безымянная песня, губчатая фактура хлеба (забыв на секундочку, что это не хлеб), вощеная бумага, трень-брень кассовых аппаратов на контроле у выхода. Еще были голоса и шаги, но голоса и шаги есть всегда, так-то бесполезны. Настоящая магия, которой ни в коем случае нельзя упустить, просто в том, что Хуану хорошо, интересно и он не прочь провести с ней, может, целый день.
Беда в том, что когда столь усердно пытаешься остановить поток, тот просачивается сквозь пальцы, и остаешься стискивать воздух. Она станет занудничать и скажет что-нибудь не то. Хуан взорвется и уйдет, как в прошлый раз, неуклонным курсом на какой-нибудь листок дикого клевера в безумной дали. Так что она отложила на место так называемый хлеб и подставилась – дабы в корне пресечь злобные крошкины инсинуации – солнечным лучам “здесь и сейчас” и Хуану, который стоял в овощном отделе, поигрывал морковкой.
– Готов поклясться, это морковка, – произнес тот.
– Не может быть. Если это морковка, тогда ее можно съесть, и, значит, это не искусство.
(У входа, пока они ждали тележку, механический голос разъяснял им, что они увидят, и как к этому относиться. Перечислялись различные компании, оказавшие содействие, упоминались совсем уж экзотические продукты, вроде крахмала для стирки, и называлось, во сколько обошлось бы среднему гражданину приобрести бакалейных товаров на неделю, в пересчете на теперешние деньги. Затем голос предупредил, что все это муляжи – консервы, картонки, бутылки, дивная мясная вырезка, все-все-все, как бы убедительно ни смотрелось, только имитация. И под конец, если вы все еще не отказались от мысли стянуть что-нибудь хотя бы как сувенир, голос объяснял, как работает сигнализация – химически.)
– Пощупай, – сказал он.
На ощупь это была самая настоящая морковка, не слишком свежая, но съедобная.
– Пластик какой-нибудь, – настаивала она, верная автогиду.
– Ставлю доллар, что это морковка. На ощупь, по запаху... – Он приподнял ту на уровень глаз, оценивающе прищурился и откусил. Та хрустнула. – Говорю же, морковка.
Обступившие поглазеть как один удрученно вздохнули – реальность вторглась туда, где ей совершенно не место.
Подоспел охранник и объявил, что они должны уйти. Им даже не позволяется унести то, что они уже отобрали на промежуточном кассовом контроле. Хуан устроил скандал и потребовал деньги назад.
– Где в этом магазине заведующий? – голосил он, Хуан, прирожденный забавник. – Хочу говорить с заведующим! – В конце концов, только чтоб отвязаться, им возместили стоимость обоих билетов.
В течение всей сцены Лотти хотелось сквозь землю провалиться, но даже потом, в баре под взлетным полем, она не решилась ему перечить. Хуан прав, охранник – сукин сын, в музей надо подложить бомбу.
Он пошарил в кармане куртки и извлек морковку.
– Это морковка, – хотелось ему знать, – или не морковка?
Она послушно отставила пиво и откусила кусочек. Вкус был совершенно пластиковый.
3. Белый халат (2021)
Крошка попыталась сосредоточиться на музыке – музыка составляла в ее жизни самое главное, – но в голову лезла только Януария. Лицо Януарии, полные руки ее, розовые ладони, затвердевшие от мозолей. Шея; свившиеся узлами мускулы по капле истаивают под напором крошкиных пальцев. Или, в обратную сторону: массивные бедра, сжимающие мотоциклетный бензобак, голая черная кожа, голое черное железо, ленивое головокружительное урчанье, пока не сменится свет, а мгновеньем раньше, чем зажжется зеленый, с ревом рвануться по автостраде, ведущей... Какой может быть достойный пункт назначения? Алабама? Спокан? Южный Сент-Пол?
Или: Януария в халате медсестры – облегающем, тщательно отутюженном, ослепительно-белом. А Крошка – в машине скорой помощи, внутри. Белая шапочка елозит по низкому потолку. Она предложит ей мягкую кожу у сгиба локтя. Темные пальцы ищут вену. Смочить спиртом, секундный озноб, укол, и Януария улыбается: “Знаю, больно”. На этом месте Крошке хотелось бухнуться в обморок. Бухнуться.
Она извлекла из ушей затычки-наушники – музыка продолжала неслышно крутиться в своей пластиковой коробочке, – потому что с проезжей части перестроилась в ближний ряд машина и притормозила возле низкого красного автомата. Януария тяжеловато выбралась из будки, взяла у водителя карточку и вставила в кредитное гнездо, которое отозвалось: “Динь”. Работала она, как модель на витрине, ни на секунду не останавливаясь, не поднимая глаз, в своей собственной вселенной, хотя Крошка знала, что та знает, что она здесь, на скамейке, смотрит на нее, жаждет ее, на грани обморока. “Оглянись! – что было сил мысленно обратилась она к ней. – Воплоти меня!”
Но мерно текущий между ними поток машин, грузовиков, автобусов и мотоциклов развеял мысленное послание, словно дым. Может, какой-нибудь водитель по ту сторону будки, ярдов за дюжину, ощутив внезапную панику, на мгновение оторвет взгляд от дороги, или женщина, возвращаясь с работы на 17-м автобусе, подивится, что это вдруг ей вспомнился парнишка, которого она вроде любила двадцать лет назад.
Три дня.
И каждый день, возвращаясь с этой вахты, Крошка проходила мимо неприметного магазина с начерченной явно от руки вывеской “Майерс. Форма и атрибутика”. В витрине пыльный усатый полицейский, явно иногородний (судя по нашивкам на мундире, не нью-йоркским), робко потрясал деревянной дубинкой. С его черной портупеи свешивались наручники и газовые гранаты. Касаясь полицейского, но как бы его не замечая, обтянутый ярко-желтой с черными полосками резиной пожарник (еще один иногородний) улыбался сквозь бороздчатое стекло высокой чернокожей девушке в белом сестринском халате в окне напротив. Крошка проходила мимо, медленно шагала до светофора, потом – как пароход, когда у того глохнет двигатель, и он не в силах справиться с течением – отдрейфовывала назад, к витрине, к белому халату.
На третий день она зашла в магазин. Звякнул колокольчик. Продавец спросил, чем он может помочь.
– Мне нужен... – она прочистила горло, – ...халат. Для медсестры.
Продавец снял со стопки противосолнечных шапочек узкую желтую мерную ленту.
– У вас... двенадцатый?
– Нет... На самом деле это не для меня. Для подруги. Я сказала, раз все равно буду проходить мимо...
– В какой она больнице? Ведь всюду какие-то свои требования, по мелочам.
Крошка взглянула в его старо-молодое лицо. Белая рубашка, воротничок слишком тесен. Черный галстук повязан маленьким аккуратным узлом. Почему-то казалось, что он, как и витринные манекены, тоже в форме.
– Не больница. Клиника. Частная клиника. Она может носить... что хочет.
– Хорошо, хорошо. И какой у нее размер, у вашей подруги?
– Большой. Восемнадцатый? И рост высокий.
– Ладно, пойдемте, покажу, что у нас есть. – И он повел экстатически восторженную Крошку в глубь магазинного полумрака.
4. Януария (2021)
С Крошкой она познакомилась в Прибежище, на открытом сеансе, куда пришла вербовать, а оказалась самым постыдным образом завербована сама – до слез и далее, до исповеди. О чем без утайки поведала на следующем собрании ячейки. Кроме нее, в ячейку входили еще четверо, всем за двадцать, все очень серьезные, хотя интеллектуалов или даже с незаконченным высшим – ни одного: Джерри и Ли Лайтхоллы, Ада Миллер и Грэм Икс. Грэм был связным со следующим звеном организации, но никак не “груплидером” (что их не устраивало категорически – это пирамидальная структура).
Ли, толстый, черный и говорливый, сказал то, о чем думали все: что испытывать эмоции и проявлять их – значит, двигаться в самом что ни на есть здоровом направлении.
– Если ты ничего не рассказала про нас.
– Нет. Речь шла только о сексуальном. Или личном.
– Тогда не понимаю, зачем ты выволокла это сюда.
– Рассказала б, Яна, ты нам побольше, – мягко предложил Грэм в своей обычной манере.
– Ну, в Прибежище они занимаются вот чем...
– Милая, мы все были в Прибежище.
– Ли, какого хрена наезжаешь? – сказала его жена.
– Нет, Ли прав – я только зря отнимаю время. Короче, я была там пораньше, приглядеться к ним, пока рассаживаются, и как только она появилась – звать ее Крошка Хансон, – тут же было ясно, что она не из завсегдатаев. По-моему, она тоже сразу меня заметила. Как бы то ни было, мы начали в одном кружке – держаться за руки, дышать по команде и все такое прочее. – Обычно столь долгое повествование Януария непременно сопроводила бы определенным количеством ненормативной лексики, но в данный момент любое битие себя пяткой в грудь заставит ее выглядеть только еще глупее. – Потом она стала массировать мне шею, не знаю, как-то по-особенному. А я расплакалась. Ни с того ни с сего – расплакалась.
– Торчала на чем-нибудь? – спросила Ада.
Януария, которая среди них на этот счет была строже всех (даже коффе не употребляла), имела законные основания взбрыкнуть:
– Да, на твоем вибраторе!
– Ну, Яна... – укоризненно произнес Грэм.
– Но она – заторчала просто по-черному. Завсегдатаи тем временем роились вокруг, как стая вампиров. Большинству из них только того там и надо – крови и грязи. Так что мы всех послали и уединились в боковой будочке. Я думала, ну, подлижемся там, и все – но вместо этого разговорились. То есть говорила я – она слушала. – Ей четко помнился ком стыда, как боль от внезапного глотка воды, тут же набухший, когда хлынули слова. – О своих родителях, о сексе, об одиночестве. И все такое прочее.
– Такое прочее, – ободряющим эхом отозвался Ли. Януария собралась с силами, сделала глубокий вдох.
– О родителях я объясняла, что они республиканцы, и ничего тут, конечно, такого, просто я совершенно не умела соотносить сексуальность с любовью, потому что они оба мужчины. Теперь-то кому какое дело. А об одиночестве я сказала... – она пожала плечами, но в то же время зажмурилась, – ...что мне одиноко. Что всем одиноко. Потом опять расплакалась.
– Тем-то сколько охвачено.
Она открыла глаза. Похоже, никто на нее не сердился, хотя последнее из сказанного вполне могли расценить как обвинение.
– И так – весь хренов вечер, до упора.
– О ней ты так ничего и не рассказала, – заметила Ада.
– Звать ее Крошка Хансон. Она говорит, что ей тридцать, но я сказала бы тридцать четыре, если не старше. Живет где-то на востоке, на одиннадцатой, я записала адрес, с матерью и еще целой кучей народа. Семья. – Именно такому, если копнуть поглубже, организация сильнее всего себя и противопоставляла. Авторитарные политические структуры существуют лишь благодаря тому, что люди морально подготовлены авторитарными семейными структурами. – И не работает, живет только на пособие.
– Белая? – поинтересовалась Джерри. В группе она была единственная нецветная, так что с ее стороны вопрос прозвучал крайне дипломатично.
– Как снег.
– Политикой интересуется?
– Ни хрена. Хотя, по-моему, ее можно к этому подтолкнуть. Или, если подумать...
– А что ты к ней чувствуешь сейчас? – спросил Грэм.
Он явно думал, что она втюрилась. Так как? Может быть. А может быть, и нет. Крошка заставила ее лить слезы; она хочет отплатить ей той же монетой. Да и, в любом случае, что такое чувства? Слова, проплывающие в голове, или гормоны в какой-нибудь железе...
– Не знаю, что я чувствую.
– И что ты хочешь, чтобы мы тебе сказали? – спросил Ли. – Видеться вам или нет? Любишь ты ее или нет? Правильно ли это? Да Боже ты мой! – Это, добродушно колыхнув всем своим жиром. – Пожалуйста, вперед. Развлекайся. Долбись, пока крыша не съедет, или хоть вся на слезы изойди, ни в чем себе не отказывай. Почему бы, собственно, и нет. Не забудь только, если влюбишься-таки – конспирация, конспирация и еще раз конспирация.
Все согласились, что это самый лучший совет, и, судя по собственному чувству облегчения, она понимала, что именно это и хотела услышать. Разобравшись с надстроечными явлениями, можно было вернуться к базису – квотам, спадам и причинам того, почему революция, хоть так долго задерживается, неизбежна. Потом они слезли со скамеек и целый час в свое удовольствие раскатывали по площадке. Так вот посмотришь и никогда не скажешь, что они как-то там отличаются от любых других пятерых роллеров.
5. Ричард М. Вилликен (2024)
Сидеть им нравилось в темной фотокомнате, официально – спальне Ричарда М. Вилликена-младшего. Ричард М. Вилликен-младший существовал ради нескольких райсобесовских файлов, хотя в случае необходимости парнишку, откликающегося на это имя, можно было взять напрокат у скольки-то-юродного шурина. Без этого мифического сына Вилликенам ни в жизнь было бы не оставить за собой старую, о двух спальнях, квартиру – после того как настоящие дети зажили своей отдельной жизнью.
Иногда они слушали копирующиеся в данный момент пленки (Вилликен подрабатывал звукозаписью) – Алкана, Готтшалка или Боаньи. Музыка была одним из предлогов – в ряду прочих, вроде приятельства, – чтобы околачиваться рядом. Он же курил, или машинально что-то чертил, или глядел, как упрощает очередной день секундная стрелка. Его предлог заключался в том, что он работает, – и в том смысле, что он копировал пленки, принимал телефонограммы, а иногда на час-другой почти задаром сдавал в аренду сыновнее койко-место, он действительно работал. Но в существенном смысле – нет.
Звонил телефон. Вилликен поднимал трубку и говорил:
– Один-пять, пять-шесть.
Крошка обвивала себя тонкими ручками и смотрела на него до тех пор, пока по опущенному взгляду не понимала, что звонок не из Сиэтла.
Когда отсутствие взаимопризнания достигало совсем уж чудовищных масштабов, затевались милые скромные споры об искусстве. Искусство: слово это Крошка просто обожала (оно витало где-то там, в эмпиреях, вместе с “эпитезой”, “мистикой” и “Тиффани”), а бедный Вилликен никак не мог оставить его в покое. Хоть они и пытались никогда не опускаться до откровенных жалоб, личное, тайное горе-злосчастье, у каждого свое, нет-нет да и находило способ воцариться долгим молчанием или обернуться, слегка закамуфлировавшись, истинной темой немудреных споров – типа, как когда Вилликен, выжатый как лимон, а значит, совершенно серьезно объявлял:
– Искусство? Родная, с искусством все с точностью до наоборот. Это кусочки и ошметки. То, что кажется тебе сплошной поток, мощь...
– И кайф, – добавляла она.
– ...и кайф, на самом деле сплошная иллюзия. Только художник ее не разделяет. Он-то лучше знает.
– Это как считается, что у проституток никогда не бывает оргазма? Беседовала я тут как-то с одной проституткой... не будем называть имен... так она говорила, что у нее каждый раз бывает оргазм.
– Непрофессионально звучит. Когда художник по ходу дела позволяет себе развлекаться, это вредно для творчества.
– Конечно, конечно, это так, – отмахнулась она от идеи, словно крошки с колен стряхивая, – для тебя. Но, по-моему, для кого-нибудь вроде... – она покосилась на аппаратуру, на четыре медленно вращающиеся мандалы “От моря до моря”, – ...Джона Герберта Макдауэлла, например. Для него это должно быть как любовь. Только не к одному человеку, а во все стороны сразу.
Вилликен скривился в гримасе.
– Согласен, искусство сродни любви. Но это не противоречит тому, что я говорил раньше. Все слеплено из кусочков и держится на одном терпении – что искусство, что любовь.
– А страсть? Страсть тут что, совсем ни при чем?
– Только по молодости. – Он милостиво позволил ей самой решать, впору ли ей этот башмак.
Так оно и тянулось спорадическими всплесками полмесяца, если не больше, и все это время он позволял себе одну-единственную сознательную жестокость. Несмотря на всю свою неопрятность – одежда, смахивающая на грязные бинты, жиденькая бороденка, пованиванье, – Вилликен был изрядно уперт и упертость свою проявлял (теперь в домоводстве, как прежде в искусстве) тем, что изничтожал следы собственного нежелательного присутствия, стирал отпечатки пальцев, дабы сбить с толку преследователей. Таким образом, каждый предмет обстановки, которому дозволялось быть видимым, приобретал особую, обостренную значимость, подобно определенному числу черепов в монашеской келье: розовый телефон, продавленная кровать Ричарда-младшего, динамики, длинный, серебристый, выгнутый, как лебединая шея, кран над раковиной, календарь с парочкой, барахтающейся в январских снегах (“Январь – 2024”). Жестокость заключалась в том, что он не переворачивал календаря.
Она ни разу и словом не обмолвилась, хотя могла; скажем, “Вилли, ради Бога, уже десятое мая!”. Вероятно, в той боли, что причиняло календарное напоминание, она нашла для себя некое мученическое удовлетворение. Несомненно, она терзалась. Для него подобные чувства были пустой звук. Вся драма ее покинутости представлялась ему смехотворной. Страданье ради страдания.
Так могло продолжаться до лета, но в один прекрасный день календарь исчез; вместо него висел один из собственных вилликеновских снимков.
– Это твой? – спросила она. Честное слово, он стеснялся. Кивнул.
– Я только вошла, сразу заметила.
Фотография стакана, до половины наполненного водой, на мокрой стеклянной полочке. Второй, пустой стакан отбрасывал тень на белый кафель стены откуда-то из-за пределов кадра.
Крошка подошла ближе.
– Грустно, правда?
– Не знаю, – проговорил Вилликен. Он ощущал смятение, оскорбленность, муку. – Обычно я не люблю вывешивать тут свое. Мертвеет. Но я подумал...
– Мне нравится. Честное слово.
6. Ампаро (2024)
В свой день рожденья, 29 мая, она осознала, что ненавидит мать. В одиннадцать лет. Кошмарное осознание, но Близнецы не умеют обманываться. Восхищаться в маме абсолютно нечем, зато столько всего противного. Она немилосердно наезжает что на саму Ампаро, что на Микки, но хуже всего, когда не рассчитает чего-нибудь с колесами своими дурацкими, и тут же нате-пожалста депрессняк и рассказки-слезогонки о загубленной жизни. Слов нет, жизнь действительно загубленная, только Ампаро ни разу не видела, чтобы мама предприняла хоть какие-то усилия, чтоб ту не загубить. Слово “работа” для нее пустой звук. Даже дома вешает все на бедную старенькую баб-Нору. А сама валяется, как животное какое-нибудь в зоопарке, сопит и только манду свою вонючую почесывает. Ампаро ее ненавидела.
Перед обедом Крошка сказала – иногда у нее тоже получается вышибать слезу, – что им надо бы поговорить, и наплела каких-то не слишком правдоподобных небылиц, чтобы вывести Ампаро из квартиры. Они спустились на пятнадцатый, где китаянка открыла новую лавочку, и Крошка купила шампунь, из-за которого последнее время просто с ума сходила.
Потом наверх, выслушивать неизбежную лекцию. Солнце выгнало на крышу едва ли не полдома, но они умудрились отыскать почти уединенный уголок. Крошка выскользнула из своей блузки, и Ампаро не смогла удержаться от мысли, что с матерью и не сравнить, хотя Крошка была как раз старшая сестра. Ни жира, ни морщин и только самый незначительный намек на огрубление кожи. В то время как Лотти, при том, что стартовое преимущество было целиком на ее стороне, превратилась в жирное чудище. Или, по крайней мере (ну, может, чудище – это она загнула), катится под горку самым что ни на есть кубарем.
– И все? – поинтересовалась Ампаро, когда Крошка выложила последний благовидный предлог для различных Лоттиных отвратностей. – Можно идти домой, должным образом пристыженной?
– Ну, если не хочешь рассказать что-нибудь со своей стороны...
– Кто бы мог подумать, у меня, оказывается, какая-то еще сторона может быть.
– В одиннадцать иметь свою точку зрения уже позволительно.
Ампаро улыбнулась, и улыбка говорила: “старая добрая демократка, тетя Крошка”. Но тут же посерьезнела.
– Мама меня ненавидит, вот и все. – Она привела примеры. Похоже, Крошку примеры не впечатлили.
– Ты предпочитаешь отвечать наездом на наезды – так, что ли?
– Нет. – С прихихиком. – А то бы хоть какое-то разнообразие было.
– Не нет, а да. Ты совершенно кошмарно на нее наезжаешь. Ты тиранишь ее хуже, чем мадам Ой-кто-это – щитовидки.
– Я?! – улыбнулась Ампаро; вторая улыбка была уже осторожней.
– Ты. Даже Микки понимает, только боится говорить, иначе ты и на него напустишься. Мы все боимся.
– Да брось. Ума не приложу, о чем это ты. И все из-за того, что иногда я позволяю себе колкость-другую?
– Иногда? Ню-ню. Ты непредсказуема, как самолетное расписание. Ты ждешь, пока ее не киданет пониже, на самое дно, и тогда бьешь без промаха. Что ты сказала сегодня утром?
– Ничего я такого не говорила сегодня утром.
– Насчет гиппопотама в болоте?
– Так это ж баб-Норе. А она – она не слышала. Как всегда, валялась в койке.
– Она слышала.
– Жаль. Что мне теперь, прощения просить?
– Ей и так тяжело, а тут еще ты.
– А мне легко, что ли? – пожала плечами Ампаро. – Ненавижу день за днем долдонить одно и то же, но я действительно хочу в Лоуэнскую школу. Почему бы и нет? Можно подумать, я прошу разрешения свалить в Мексику и титьки там себе отрезать.
– Согласна. Может, эта школа и хорошая. Но ты и так в хорошей школе.
– Но я хочу в Лоуэнскую. Это начало карьеры – но маме, естественно, не до того.
– Она хочет, чтобы ты жила дома. Это что, слишком жестоко?
– Потому что без меня ей придется наезжать на одного Микки. К тому же прописка у меня все равно остается здешняя, а больше ее ничего не волнует.
Крошка помолчала – вроде бы задумчиво. Чего думать-то? Все так очевидно. Терзалась Ампаро.
– Давай так договоримся, – в конце концов сказала Крошка. – Если обещаешь не строить больше из себя Маленькую Мисс Вредину, я постараюсь, насколько получится, уговорить ее подписать на тебя заяву.
– Серьезно? Честное слово?
– А ты? Честно обещаешь?
– Я буду в ногах у нее валяться. Все что угодно.
– Ампаро, если нет, если ты будешь продолжать в том же духе, что и всегда, поверь мне, я скажу ей, что, по-моему, в Лоуэнской из тебя вытравят весь характер, то немногое, что есть.
– Обещаю. Обещаю быть паинькой, как... как что?
– Как именинный пирог?
– Паинькой, как именинный пирог, вот увидишь.
Они ударили по рукам, оделись и спустились домой, где ее ждал настоящий, довольно невзрачный, довольно убогий именинный пирог. Как ни старайся, а готовить бедная старая баб-Нора просто не умела. Пока они торчали на крыше, появился Хуан – сюрприз куда более приятный, чем все их вшивые подарки. Зажгли свечи, и все запели “С днем рожденья”: Хуан, баб-Нора, мама, Микки, Крошка.
С днем рожденья тебя.
С днем рожденья тебя.
С днем рожденья, Ампаро.
С днем рожденья тебя.
– Загадай желание, – сказал Микки.
Она загадала желание, потом одним решительным дуновением загасила все двенадцать свечей.
– Никому ни слова, – подмигнула ей Крошка, – а то не исполнится.
Собственно, загадывала она даже не Лоуэнскую школу; та была ее по праву. Вместо этого она пожелала смерти Лотти.
Ничто никогда не сбывается так, как хочется. Через месяц не стало ее отца. Хуан, который ни дня в жизни не грустил, покончил с собой.
7. Лен Грубб (2024)
С андерсеновского фиаско прошло несколько недель, и он уверился было уже, что никаких печальных последствий не будет, когда его вызвала к себе “для небольшого разговора” миссис Миллер. В дальней перспективе она представляла собой, конечно, пустое место, едва ли возвышаясь по табели о рангах над средним управленческим звеном, но в самом скором времени миссис Миллер предстояло рецензировать его отчет по практике, что превращало ее пока в пустое место, несколько богоподобное.
Он запаниковал самым позорным образом. Единственное, о чем он мог думать все утро, это что бы надеть, что бы надеть? Остановился он на бордовом свитере в стиле Перри Комо; над воротом выбивался краешек ярко-зеленого шейного платка. Цельно, не игриво, но и не так, чтобы подчеркнуто совсем уж не игриво.
У входа в берлогу пришлось ждать минут двадцать. Вообще-то по части ожидания он был большой дока. Кафе, туалеты, прачечные самообслуживания – жизнь предоставляла достаточно возможностей довести искусство ожидания до совершенства. Но он был настолько уверен, что подпадет под какое-нибудь сокращение, что к концу двадцати минут был как никогда близок к реализации своей излюбленной фантазии на случай кризиса: встать, уйти и закрыть дверь с той стороны. Все двери. Не прощаясь, не оглядываясь. А потом? Вот в чем трудность. После того как закроет дверь, куда ему податься, чтобы собственная личность, толстенное досье целой жизни не громыхало следом, как привязанная к кошачьему хвосту жестянка? Так что он ждал, а потом собеседование закончилось, и миссис Миллер жала ему руку и рассказывала нечто безлично-анекдотическое о Брауне, чья книжка орнаментально валялась у него на коленях. Потом – спасибо, и нет, это вам спасибо, что зашли. До свидания, миссис Миллер. До свидания, Лен.
К чему бы вообще все это? Об Андерсоне она не сказала ни слова, только упомянула мимоходом, что, конечно, бедняге место в “Бельвью” и что подобные случаи время от времени неизбежны, чисто статистически. Рассчитывал он на гораздо худшее, и заслуживал куда меньшего.
Вместо сокращения его ждало новое назначение: Хансон, Нора / в. 1812 /д. 334, 11 вост. стр. Миссис Миллер сказала, что та – милая старушка, “хотя иногда могут быть проблемы”. Но в этом учебном году все, кого ему приходилось вести, как на подбор оказывались милыми старушками и со своими проблемами, потому что в программе у него стояло “Старение, и как с ним бороться”. Единственное, что с этой Хансон сразу нетипичного: под крылышком у нее укрывался весьма внушительный выводок (хотя и не такой многочисленный, как указывалось в распечатке: сын успел жениться), и вряд ли ей должно быть так уж смертельно одиноко. Тем не менее, если верить миссис Миллер, женитьба сына “расстроила” миссис Хансон (зловещее слово!), и вот почему та нуждается в его душевной теплоте и участии четыре часа в неделю. Меры, судя по всему, требовались чисто профилактические.
Чем больше он думал, тем явственней эта миссис Хансон виделась ему предвестником катастрофы. Вероятно, миссис Миллер нуждалась в нем чисто как в прикрытии, чтобы если/когда и эта особа съедет с катушек окончательно, по андерсеновским стопам, виноват был он, а никак не милая старушка со своими проблемами и уж, упаси Господи, не Алекса Миллер. Вероятно, она уже строчит в личное дело меморандум, если не настрочила заранее.
И всё – за какие-то жалкие два доллара в час. Господи Боже, да знай он четыре года назад, во что ввязывается, хрена лысого ушел бы делать “Пи-эйч Ди” с филологии. Лучше учить дебилов читать объявления о найме, чем изображать сиделку при старых психованных маразматиках.
Это мрачная сторона дела. Но была и светлая сторона. К осеннему семестру с нормативом по практике он развяжется. Затем два года плавания в спокойных академических водах, и потом, о счастливый день, Леонард Грубб получит степень, которая, как все мы прекрасно знаем, лишь немногим уступает полной свободе.
8. История любви (2024)
Собес прислал робкого лохматого парнишку с плохой кожей и визгливым среднезападным акцентом. Она так и не смогла добиться от него объяснения, зачем он прислан. Он твердил, что для него это не меньшая загадка, наверняка бюрократа какого-нибудь посетило внезапное озарение, а им расхлебывай, что во всех этих проектах никогда ни малейшего смысла, но, он надеется, она сделает такое одолжение и не будет сильно протестовать. Все равно работа есть работа; к тому же ему это надо для диссертации.
Он учится в аспирантуре?
Да; но, тут же заверил он, никакого исследовательского материала он не ищет. Просто аспирантам суют в зубы подобные назначения, так как нормальной работы на всех не хватает. Вот вам, пожалуйста, государство всеобщего благосостояния в действии. Он надеется, они подружатся.
Проявить недружелюбие миссис Хансон явно не хватало духа, но, поставила она вопрос ребром, как именно они должны дружить? Лен – она все время забывала, как его зовут, а он все время напоминал, что зовут его Лен, – предложил почитать ей книгу.
Вслух?
Почему 6ы и нет? Все равно в этом семестре она по программе. Вещь превосходная.
– Яи не сомневаюсь, – с новой настороженностью произнесла она. – Наверняка узнаю кучу всякого нового. И все же. – Она повернула голову в профиль и прочла золотое тиснение на корешке толстой черной книги, которую он положил на кухонный стол. Какая-то “-логия”. – Даже если так...
– Да нет, миссис Хансон, не эту! – рассмеялся он. – В этой я и сам ни уха ни рыла.
Книжка, которую они будут читать (он достал ее из кармана), входила в семестровую программу по английской литературе. На обложке была нарисована беременная женщина, которая нагишом сидела на коленях у мужчины в синем костюме.
– Какая странная обложка, – сказала она; имелся в виду комплимент.
Лену же послышалась очередная отговорка. Он стал убеждать миссис Хансон, что в книжке ничего из ряда вон, главное только принять авторскую базовую посылку. А так это просто история любви. И всё. Ей наверняка понравится. Всем нравится.
– Вещь превосходная, – повторил он.
Поняв, что он серьезно вознамерился расширять ее кругозор, она отвела его в гостиную и уселась на один угол дивана, а Лена усадила на другой. В сумочке обнаружился оралин. Палочек в упаковке оставалось всего три, так что предлагать ему она не стала и принялась вежливо посасывать. Ее запоздало осенило, и на кончик палочки она пришлепнула призовой кнопарь. На том красовался лэйбл “Не верю!”. Лэйбла Лен не заметил; или не понял шутки.
Он начал читать, и с первой же страницы речь была о сексе. Само по себе это б еще ничего. В секс она верила, секс ей нравился, и хотя она считала, что дело это сугубо индивидуальное, в откровенности как таковой особого вреда не видела. Что вогнало ее в краску, так это что вся сцена происходила на диване, который шатался, так как у него не хватало одной ножки. Диван, на котором сидели они с Леном, тоже был хром на одну ногу и шатался, и миссис Хансон казалось, что не провести определенных параллелей ну никак нельзя.
Диванная сцена тянулась и тянулась. Потом на протяжении нескольких страниц не происходило ничего, сплошные описания и болтовня. Правительству что, некуда больше деньги девать, думала она, чтобы студенты по домам ходили и порнографию людям читали? Разве не в том весь смысл университетов, чтобы занять как можно больше молодежи и проредить рынок рабочей силы?
Но, может, это эксперимент. Эксперимент по образованию взрослых! Стоило мысли прийти в голову, и ни в какое другое объяснение известные факты так здорово не вписывались. В таком свете книжка представилась ей личным вызовом, и она стала слушать внимательней. Кто-то умер, и Линда – героиня книжки – должна была унаследовать целое состояние. В школе с миссис Хансон училась какая-то Линда, но та была черная и соображала довольно туго; отец ее держал две бакалейные лавки. С того времени она это имя терпеть не могла. Лен прервался.
– Давайте дальше, – сказала она. – Мне нравится.
– Мне тоже, миссис Хансон, но уже четыре.
Она чувствовала, что надо бы сказать что-нибудь умное, пока он не ушел, но в то же время ей не хотелось показывать, что она догадалась о цели эксперимента.
– Очень необычный сюжет.
Лен в знак согласия улыбнулся, обнажив мелкие, в пятнах, зубы.
– Я всегда говорила: с хорошей историей любви ничто не сравнится.
И прежде, чем она успела продолжить традиционной хохмочкой (“Кроме разве что капельки похабщины”), Лен подхватил:
– Совершенно согласен, миссис Хансон. Значит, в пятницу в два?
В любом случае это была Крошкина коронная хохма. Миссис Хансон чувствовала, что показала себя далеко не самым выигрышным образом, но Лен уже собирался – зонтик, черная книга, – ни на секунду не прекращая говорить. Он даже не забыл мокрый клетчатый берет, который она повесила просушиться на крючок; мгновением позже отчалил.
Сердце заколотилось у нее в груди, угрожая разнести ребра вдребезги и пополам: тук-тук-бум, тук-тук-бум! Она вернулась к дивану. Подушки с той стороны, где сидел Лен, так и оставались примяты. Внезапно комната представилась ей так, как, вероятно, виделась ему: линолеум настолько грязный, что не разобрать узора, на окнах коркой запеклась пыль, жалюзи сломаны, повсюду кучи каких-то игрушек, ворохи одежды, груды и того и другого вперемешку. Затем, будто бардак был еще недостаточный, из своей спальни, нетвердо ступая, появилась Лотти, обернутая грязной вонючей простыней.
– Молока осталось?
– Молока?!
– Ну мам. Что теперь не так?
– Она еще спрашивает! Да возьми глаза в руки. Можно подумать, тут бомба рванула.
Лотти, смешавшись, выдавила слабую улыбку.
– Я спала. Что, действительно бомба?
Вот ведь дуреха, ну как на нее можно сердиться? Миссис Хансон снисходительно рассмеялась, потом принялась объяснять про Лена и эксперимент, но Лотти успела опять замкнуться в своем мирке. Ну что за жизнь, подумала миссис Хансон и отправилась на кухню развести стакан молока.
9. Кондиционер (2024)
Лотти мерещились всякие звуки. Если она сидела возле стенного шкафа (который когда-то был прихожей), то разбирала, от первого до последнего слова, коридорные разговоры. Из своей спальни она слышала все, что происходит в квартире, – вихрение телевизионных голосов, или как Микки читает своей кукле нотации (думая, что по-испански), или мамочкино лопотанье и бормотанье. Такие шумы отличались в положительную сторону – своим явно человеческим происхождением. А вот следующие за ними вызывали у Лотти страх поистине сверхъестественный: всегда тут как тут, только и ждут, чтобы первые маскировочные звуки сошли на нет, всегда наготове. Как-то ночью, на пятом месяце с Ампаро, она поздно-поздно отправилась гулять, через Вашингтон-сквер, мимо грозной ограды “Нью-Йорк Юнион” и младших в цепи люкс-кооперативов западного Бродвея. Она остановилась у витрины своего любимого магазина, где в люстре темного хрусталя отражались огни фар проезжающих машин. Времени было полпятого, самый тихий утренний час. С ревом пронесся дизельный грузовик и отвернул по Принс на запад. В кильватере его следовала мертвая тишина. Тогда-то она и услышала тот, иной звук, невнятный далекий рокот, вроде первого зыбкого предчувствия – когда скользишь по безмятежной речной глади – водопада впереди по курсу. С того времени далекий шум воды был с ней всегда, то отчетливо, то, словно звезды за пеленой смога, едва различимо, вероизъявлением.
С этим можно было как-то бороться. Хорошим барьером служил телик – когда она могла сосредоточиться и когда сами передачи не раздражали. Или разговор, если ей было что сказать и если находился кто-нибудь выслушать. Но в свое время она явно переслушала мамочкиных монологов и обостренно реагировала на первые же признаки скуки – то есть, в отличие от мамочки, ее не хватало на то, чтобы чесать языком, невзирая на. Книги требовали слишком многого, да и не помогали. Когда-то ее увлекали истории, простые, как дважды два, в комиксах серии “Романтика”, что притаскивала домой Ампаро, но теперь Ампаро комиксы переросла, а покупать их для себя Лотти стеснялась. Да и в любом случае дороговаты они были, чтобы серьезно пристраститься.
Как правило, приходилось обходиться таблетками – и, как правило, удавалось.
Позже, в августе того года, когда Ампаро должна была начать учиться в Лоуэнской школе, миссис Хансон обменяла у Эба Хольта второй телевизор, который черте сколько лет не работал, на кондиционер “Кинг-Кул”, который тоже черте сколько лет не работал, разве что как вентилятор. Лотти всегда жаловалась, как душно у нее в спальне, затиснутой между кухней и гостиной; какой-то воздухоток обеспечивался только фрамугой над дверью, да и то скорее никакой, чем какой-то. Крошка, очередной раз вернувшаяся домой, позвала снизу своего приятеля-фотографа, чтобы тот извлек фрамугу и поставил в проем кондиционер.
Всю ночь кондиционер нежно мурлыкал, периодически сбиваясь на едва слышный фехтовальный круговой батман, вроде усиленных сердечных шумов. Лотти могла лежать в постели часами, когда дети давно уже спали, и только слушать дивный, с синкопами, гул. Тот успокаивал, словно шум волн, и, как в шуме волн, в нем иногда чудились слова или обрывки слов, но как она ни напрягала слух, силясь разобрать, что это за слова, яснее не становилось.
– Одиннадцать, одиннадцать, одиннадцать, – шептал ей шум, – тридцать шесть, три, одиннадцать.
10. Помада (2026)
Она предполагала, что это Ампаро балует с ее косметикой, даже как-то за обедом обронила словцо на сей счет, обычное наставление на путь истинный. Ампаро божилась, что и не притрагивалась, однако впоследствии мазки помады с зеркала исчезли, пудру не рассыпали, проблема снялась. Потом в один из четвергов, вернувшись вся вымотанная после того, как брат Кери так и не проявился (иногда с ним это случалось), Лотти обнаружила, что Микки сидит перед трюмо и тщательно накладывает крем под пудру. Выпученные от неожиданности глаза смотрелись посреди бесцветного на данный момент лица столь нелепо, что она так и прыснула. Микки, продолжая пялиться с прежним комическим ужасом, тоже засмеялся.
– Значит... это что, всю дорогу был ты?
Он кивнул и потянулся за кольдкремом, но Лотти, неверно истолковав движение, перехватила его руку и крепко сжала. Она попыталась вспомнить, когда первый раз обратила внимание на беспорядок, но это была деталь из разряда как раз тех тривиальностей (вроде: когда стала популярной определенная песня), которые в памяти хронологически не выстраиваются. Микки было десять, почти одиннадцать. Должно быть, он баловал тут не один месяц, прежде чем она заметила.
– Ты говорила, – с подвизгиваньем оправдываясь, – что вы к делали так же с дядей Бозом. Менялись одеждой и так играли. Ты говорила.
– Когда говорила?
– Не мне. Ты говорила ему, а я слышал.
Она лихорадочно соображала, как бы сейчас правильно поступить.
– И я видел мужчин с косметикой. Много раз.
– Микки, разве я сказала хоть слово против?
– Нет, но...
– Сядь.
Она старалась вести себя бодро и по-деловому – хотя при виде его лица в зеркале с трудом удерживалась от того, чтобы снова не расхохотаться. Можно не сомневаться, косметологам всю жизнь приходится как-то бороться с той же проблемой. Она развернула его спиной к зеркалу и носовым платком обтерла щеки.
– Начнем с того, что с такой светлой кожей, как у тебя, крема под пудру не надо вообще или почти не надо. Это тебе не пирог глазуровать.
Накладывая косметику, она без устали делилась профессиональными секретами: как подвести губы так, чтобы казалось, будто в уголках рта постоянно таится улыбка; как подбирать тени; что, когда рисуешь брови, обязательно проверить, как оно смотрится в профиль и в три четверти. Но получалась, вопреки собственным же разумным советам, кукольная маска, да такая, что кукольней некуда. Нанеся последний мазок, она заключила результат в рамку – привесила длинные клипсы и натянула парик. Смотрелся результат жутковато. Микки потребовал разрешения взглянуть в зеркало. Ну как она могла отказать?
В зеркале его лицо под ее и ее лицо над его слились, стали одним лицом. Не в том дело, что она просто нанесла на его “табула раса” [Tabula rasa (лат.) – чистая доска.] собственные черты или что одно – пародия на другое. Истина заключалась в гораздо худшем – что все это Микки и суждено унаследовать, одни следы боли, ужаса и неизбежного поражения, ничего кроме. Да хоть напиши она слова эти косметическим карандашом у него на лбу, яснее не скажешь. И у себя, и у себя. Она легла на кровать, и потекли медленные, из бездонной глуби, слезы. Секунду-другую Микки глядел на нее, а потом вышел и стал спускаться на улицу.
11. На Бруклинском перевозе (2026)
Смотреть передачу собрались всей семьей – Крошка с Лотти на диване и Микки между ними, миссис Хансон в кресле-качалке, Милли с Горошинкой на коленях в кресле с цветочным орнаментом, а за ними зануда Боз на одном из кухонных стульев. Ампаро (планировался ее триумф) была, казалось, повсюду одновременно, в крайнем возбуждении и чуть ли не с пеной у рта.
Спонсировали передачу “Пфицер” и корпорация “Консервация”. Поскольку и те и другие не имели предложить ничего такого, что б и так не покупали все, то рекламные ролики были медленные и тяжеловесные – но, как выяснилось, не медленней и не тяжеловесней “Листьев травы”. Первые полчаса Крошка пыталась еще храбро отыскивать, чем бы повосхищаться, – костюмы были прямо как настоящие, духовой оркестр очень даже неплохо наяривал “умм-па-па”. а несколько дюжих чернокожих весьма натурально сколачивали деревянный домик. Но потом снова возникал Дон Херши в качестве Уитмена, голося свои жуткие вирши, и она вся так и вяла. С детства Крошка боготворила Дона Херши, и вот до чего он дошел! Грязный старикашка, распускающий слюни при виде малолеток. Нечестно.
– После такого только рад-радешенек, что демократ, – с южным акцентом протянул Боз в очередной рекламной паузе; Крошка метнула в его сторону гневный взгляд: какая б это лажа ни была, ради Ампаро они должны превозносить ту до небес.
– По-моему, замечательно, – произнесла Крошка. – Очень артистично. Какие цвета! – Это был максимум, что она смогла из себя выдавить.
Пока разворачивалась эмблема канала, Милли – вроде бы с искренним любопытством – забросала Ампаро вопросами об Уитмене (совершенно детскими), но та недовольно отмахнулась. Она уже даже не притворялась, будто в передаче есть что-то, кроме ее собственной персоны.
– По-моему, я в следующей части. Точно, они говорили, что во второй.
Но вторые полчаса речь шла о Гражданской войне и убийстве Линкольна.
О, могучая упала звезда!
О, тени ночные! О, слезная горькая ночь!
О, сгинула большая звезда! О, закрыл ее
черный туман!
[У. Уитмен. “Памяти президента Линкольна. Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень” (пер. К. Чуковского).]
И так полчаса.
– Ампаро, а вдруг сцену с тобой вырезали? – поддразнил Боз. На него дружно зашикали. Он сказал вслух то, о чем каждый думал про себя.
– Все может быть, – сумрачно произнесла Ампаро.
– Подождем, увидим, – посоветовала Крошка; как будто были еще какие-то варианты.
“Пфицеровский” лэйбл померк, и снова возник Дон Херши с бородой, как у Санта-Клауса, хрипло рокоча новый безразмерный стих:
Неощутимую сущность мою я вижу всегда и во всем.
Простой, компактный, слаженный строй, – пускай я
распался на атомы, пусть каждый из нас распался, —
мы все – частицы этого строя.
Так было в прошлом, так будет и в будущем.
Всечасные радости жизни – как бусинки в ожерелье —
при каждом взгляде, при каждом услышанном
звуке, везде, на прогулке по улицам, на переезде реки...
[Здесь и до конца главки – фрагменты стихотворения У. Уитмена “На бруклинском перевозе” (пер. В. Левика).]
И так далее, бесконечно, пока камера витала над улицами, над водой и приглядывалась к обуви – потокам обуви, векам обуви. Потом внезапно, словно переключили канал, опять был 2026 год, и самый обычный народ толпился в павильоне на причале Южного парома.
Ампаро съежилась в тугой-тугой мячик, вся внимание.
– Вот оно, сейчас.
Перекрывая все, раскатисто звучал голос Дона Херши:
Ничто не помеха – ни время, ни место,
и не помеха – пространство!
Я с вами, мужчины и женщины нашего
поколения и множества поколений грядущих,
И то, что чувствуете вы при виде реки
или неба, – поверьте, это же чувствовал я,
И я был участником жизни, частицей живой
толпы, такой же, как всякий из вас,
Как вас освежает дыханье реки...
Камера смещалась вдоль толпы – говорливой, улыбчивой, жестикулирующей, заполняющей паром, – то и дело тормозя, чтобы выхватить крупным планом какую-нибудь деталь: руку, нервно теребящую манжет, реющий на ветерке желтый шарф, определенное лицо. Ампаро.
– Вот я! Вот! – взвизгнула Ампаро.
Камера не двигалась. Ампаро стояла у ограждения и задумчиво улыбалась (улыбки никто из смотрящих не узнал). Дон Херши тем временем спрашивал, понизив голос:
Так что же тогда между мной и вами?
Что стоит разница в десять лет или даже
в столетья?
Ампаро глядела – и камера глядела – на шуструю водную рябь. Сердце Крошки расплескалось, как мешок мусора, сброшенный с крыши высотного здания. Все до единой вены ее струили чистую зависть. Ампаро была такая красивая, такая юная и такая, черт бы ее побрал, красивая, хоть умри.
Часть II. Разговоры
12. Спальня (2026)
В плане здание представляло собой свастику с лучами, развернутыми против часовой стрелки, как у ацтеков. Квартира Хансонов, 1812, располагалась посередине северо-западного крыла с внутренней стороны, так что из окон открывался вид на сектор аж в несколько градусов непрерывной юго-восточной панорамы – крыши, крыши, крыши, вплоть до массивного, без единого окна, мегалита “Купер Юнион”. Сверху: синее небо, а в нем облака, инверсионные следы джетов и дым, клубящийся из труб домов 320 и 328. Правда, чтобы насладиться видом, надо было стоять у самого окна. С кровати Крошка видела однообразные вертикали желтого кирпича и ряды окон, монотонность которых нарушалась занавесками, ставнями и жалюзи, кто во что горазд. Май – и с двух почти до шести, как раз когда ей это больше всего и надо было, прямой желтый солнечный свет. В теплые дни окно приоткрывалось на узкую щелочку, и врывавшийся ветерок колыхал занавеси. Вздымаясь и опадая, словно неглубокое беспорядочное дыхание астматика, подлетая и рушась, занавеси отражали – как и что угодно, если смотреть достаточно долго, – историю всей ее жизни. Кроется ли где-нибудь за прочими занавесями, ставнями, жалюзи повесть печальнее? Сомнительно.
Но печаль печалью, а еще жизнь являлась безудержно комичной; занавеси отражали и это. Постоянный объект легкого неутомимого подшучивания миссис Хансон и ее дочери. Материал был легкий – штапельный обивочный ситец сочных пломбирных тонов с орнаментом из веточек, гирлянд гениталий, мужских и женских, малины, лимонов и персиков. Подарок Януарии, целую вечность тому назад, Крошка стойко притащила его домой, чтобы мама сшила пижаму; крытого неодобрения миссис Хансон не высказывала, но взяться за иголку с ниткой руки как-то все не доходили. Потом, когда Крошка была в больнице, миссис Хансон выкроила из отреза портьеры и повесила в спальне как сюрприз к Крошкиному возвращению домой и в знак примирения. Обивочный ситец, вынуждена была признать Крошка, получил по заслугам.
Похоже, Крошку вполне устраивал такой дрейф, день туда, день сюда, бесцельный, безыдейный – просто глядеть на колеблемые ветерком срамные части и прочие мельчайшие мелочи, выставляемые пустой комнатой на ее обозрение. Телик раздражал, книги утомляли, а сказать гостям было нечего. Вилликен принес ей головоломку, которую она стала выкладывать на перевернутом ящике комода, но стоило собрать периметр, как выяснилось, что длины ящика – хоть измеренной заранее – не хватает примерно на дюйм. Со вздохом сдавшись, она смела кусочки обратно в коробку. Как ни крути, а выздоровление ее объяснению не поддавалось и событиями отмечено не было.
Потом в один прекрасный день в дверь постучали.
– Войдите, – пророчески возгласила она.
И вошла Януария, мокрая от дождя и запыхавшаяся от подъема. Сюрприз, однако. Адрес Януарии на западном побережье держался в большом секрете. Все равно, впрочем, так себе сюрприз. А что не так себе?
– Яна!
– Привет. Я приходила еще вчера, но твоя мама сказала, что ты спишь. Наверно, надо было подождать, но я не знала...
– Снимай плащ. Ты вся мокрая.
Януария вдвинулась в комнату достаточно для того, чтобы затворить за собой дверь, но к кровати не приближалась и плаща не снимала.
– Откуда ты...
– Твоя сестра обмолвилась Джерри, а Джерри позвонил мне. Но сразу я приехать не могла, не было денег. Мама говорит, с тобой уже все в порядке в основном.
– Все чудесно. Дело же было не в операции. Сейчас это не сложнее, чем зуб мудрости удалить. Но я такая непоседа, в койке мне, видишь ли, не лежалось, и вот... – Она хохотнула (ни на секунду не забывая, что жизнь также и комична) и вяло пошутила: – Теперь очень даже лежится. Усидчивость на небывалой высоте.
Януария наморщила бровь. Весь вчерашний день, всю дорогу сегодня и пока поднималась по лестнице, чувства нежности и тревоги метались в душе у нее по замкнутому кругу, как белье в барабане автосушилки. Но стоило оказаться с Крошкой лицом к лицу, стоило опять увидеть все те же старые ужимки – и вот она не чувствовала ничего, кроме возмущения и зачатков гнева, будто прошло всего несколько часов с той кошмарной последней совместной трапезы два года назад. Сосиски от “Бетти Крокер” с картошкой.
– Здорово, что ты приехала, – без особого энтузиазма произнесла Крошка.
– Серьезно?
– Честное слово.
Гнев как рукой сняло, и за окошком автосушилки мелькнул проблеск чувства вины.
– Операция, это... это из-за того, что я тогда говорила насчет детей?
– Не знаю. Я вспоминаю и сама толком не понимаю ничего. Наверняка твои слова как-то повлияли. У меня не было никакого морального права рожать.
– Нет, это у меня не было никакого права. Диктовать тебе что бы то ни было. Это все из-за моих принципов! Теперь-то я понимаю...
– Вот видишь. – Крошка отхлебнула воды из стакана. Райская свежесть. – Это гораздо глубже, чем политика. В конце-то концов, ближайшее время увеличивать народонаселение мне не грозило. Свою квоту я выбрала. Мое решение отдавало дешевой мелодрамой, как доктор Месик первым и...
Януария одним движением плеч скинула плащ и подошла к кровати. На ней был белый халат, купленный Крошкой уж и не вспомнить когда. Из-под халата повсюду выпирало.
– Помнишь? – спросила Януария.
Крошка кивнула. Ей не хватало духу сказать, что ей не до игр. Или не стыдно. Или что бы то ни было. Фильм ужасов под названием “Бельвью” лишил ее чувств, желания, всего.
Пальцы Януарии скользнули Крошке под запястье, померить пульс.
– Вялый, – констатировала Януария.
– Мне не до игр, – отдернула руку Крошка. Януария расплакалась.
13. Крошка, в постели (2026)
Знаешь что?
Я хочу, чтоб он опять заработал, как и положено. Может, это кажется не столь масштабно, как целая революция, но это хоть в моих силах, можно хоть попытаться. Верно? Потому что дом – это как... Он символизирует то, как в нем живешь.
Один лифт, хотя бы один исправный лифт, и даже не обязательно на целый день. Может, час утром и час ранним вечером, когда есть лишняя энергия. Для нас, наверху, это же будет как небо и земля. Вспомни только, как часто тебе не хватало духу зайти ко мне, только из-за всех этих ступенек. Или как часто я оставалась торчать дома. Это же не жизнь. Но больше всего страдают пожилые. Готова спорить, моя мама спускается на улицу максимум раз в неделю, да и Лотти не чаще. Почта, продукты – за всем приходится бегать нам с Микки, а это нечестно. Правда?
И это еще не все. Оказывается, два человека служат рассыльными, полный рабочий день, если кто сам выйти из квартиры не может, а помочь некому. Я не преувеличиваю. Их называют “помощниками”. Только подумай, сколько это должно стоить!
А если несчастный случай? Им проще послать наверх доктора, чем спускать кого-нибудь по всем этим ступенькам. Если б у меня открылось кровотечение не в больнице, а дома, не факт еще, что я выжила бы. Мне повезло, только и всего. Нет, ты подумай – я могла б умереть только потому, что всем до фени, работает лифт или как! Короче, я считаю, теперь ответственность на мне. Или полный вперед, или нечего языком молоть. Верно?
Я накатала петицию, и, понятное дело, все подпишут. Закорючку поставить – не перенапряжешься. А вот я прогнулась – попробовала прозондировать несколько человек, кто в натуре могли бы помочь, и все согласны, что система “помощников” – это идиотское разбазаривание средств, но говорят, что снова пустить лифт будет еще дороже. Я сказала им, что люди готовы билеты покупать, если проблема только в деньгах. А они говорят: да, конечно, никаких сомнений. А потом – пошли-ка вы подальше, мисс Хансон, и спасибо вам за ваше человеческое участие.
Был там один кадр в собесе, самый патолог пока что, ну вылитый мухомор, Р. М. Блейк его звали – так тот все долдонил, какое, мол, у меня чудесное чувство ответственности. Так прямо и говорил: какое чудесное у вас чувство ответственности, мисс Хансон. Какая вы инициативная, мисс Хансон. Так и хотелось сказать: это чтобы лучше тебя скушать, бабушка. Тоже мне, гроб повапленный.
Смешно, правда, как мы поменялись ролями? Как симметрично все вышло. Я была такая вся из себя религиозная, а ты с головой в политике, теперь наоборот. Прямо как... видела вчерашний выпуск “Сирот”? Дело было веке в девятнадцатом; супружеская пара, большая любовь, но очень бедные, и у обоих единственное есть, чем гордиться. У него – золотые карманные часы, а у нее, бедняжки, волосы. И чем все кончается? Он закладывает часы, чтобы купить ей гребень, а она продает свои волосы, чтобы купить ему цепочку для часов. Вот это история.
Но, если вдуматься хорошенько, мы с тобой так и сделали. Верно, Януария?
Януария, ты спишь?
14. Лотти, в “Бельвью” (2026)
Болтают о конце света, бомбы и тэ дэ, и тэ пэ, или если не бомбы, тогда о том, что океаны умирают, рыба дохнет; но вы на океан вообще смотрели? Когда-то я тоже беспокоилась, честное слово, но сейчас я говорю себе: ну и что? Ну и что, что конец света? Вот моя сестра, она как раз наоборот – если выборы, она обязательно должна встать и пойти понаблюдать. Или землетрясение. Все что угодно. А проку?
Конец света. Давайте-ка я расскажу вам о конце света. Все кончилось лет пятьдесят назад. Или сто. И с этого момента – все просто дивно. Честное слово. Никто не пытается тебя доставать. Можно расслабиться. Знаете что? Конец света – это очень даже в кайф.
15. Лотти, в баре “Белая роза” (2024)
Естественно, никуда от этого не денешься. Когда кому-нибудь что-то очень-очень надо – если у человека рак или, как у меня, проблемы со спиной. – тогда вы говорите себе: всё, отбой тревоги. Однако ничего подобного. Но когда в натуре – это чувствуется сразу. Видно по их лицам. Озадаченность, агрессия куда-то исчезают. Не постепенно, как если человек засыпает, а вдруг. Значит, там есть кто-то есть, их касается некий дух и успокаивает то, что так болело. У кого опухоль, у кого моральные терзания. В любом случае это совершают определенные духи – хотя самых высших бывает понять тяжелее. Не всегда находятся слова объяснить то, что испытываешь, взаимодействуя с высшими планами. Но это те, что способны излечивать, а не низшие духи, которые покинули наш план совсем недавно. Низшие не такие сильные. Они не умеют так хорошо помогать, потому что сами еще путаются.
Поступать следует вот как: отправиться туда самому. Она не против, если вы скептик. Поначалу все скептичны, особенно мужчины. Даже мне, даже сейчас иногда кажется... что она мухлюет, все выдумывает. Нет никаких духов, вы умираете, вот и все. Сестра моя, которая меня туда отвела – и то ей пришлось практически силком тащить, – так она верить больше не может. Правда, ей это все никакой реальной пользы так и не принесло; а мне... Да, спасибо.
Хорошо. Первый раз дело было на обычном сеансе исцеления, около года назад. Правда, не у той женщины, о которой я рассказывала. У Друзей Вселенной – в зале “Американа”. Сперва рассказывали про Ка, потом в самом начале службы я почувствовала, как дух возложил мне ладони на лоб. Вот так. Очень сильно. И холодные – как компресс, когда жар. Я сосредоточилась на болях в спине, которыми тогда сильно мучилась, и попыталась ощутить, есть ли какая-нибудь разница. Потому что я знала, что в чем-то излечилась. Только после сеанса, уже на Шестой авеню, до меня дошло, в чем дело. Знаете, это как если вы смотрите вдоль улицы ночью, когда потише, и видите, как на всех светофорах одновременно вместо красного загорается зеленый. Ну, как будто всю жизнь я видела все в черно-белом изображении, и вдруг дали цвет, такой, как на самом деле. Такой яркий, словно... не знаю, не хватает слов. И я не могла успокоиться, всю ночь бродила по городу, хотя была зима. А восход? Я была на мосту, и – о Господи! Но потом за неделю все как-то постепенно потускнело. Слишком большой был дар. Я оказалась не готова. Но иногда, когда голова очень ясная и мне не страшно, по-моему, он возвращается. Буквально на секундочку. И снова пропадает.
Второй раз... спасибо.
Второй раз все было не так просто. “Почтовый” сеанс, недель пять назад. Или месяц? Кажется, дольше, хотя... Ладно.
Идея в том, что можно написать три вопроса, бумажку складывают, но преподобная Рибера к моей даже не успела притронуться – он уже явился и... не знаю даже, как объяснить. Он вцепился в нее мертвой хваткой и тряс. Со страшной силой. Он пытался захватить контроль над ее телом. Понимаете, обычно она с ними просто говорит, но Хуану так не терпелось, понимаете... Сами знаете, какой он был, уж если чего решит. И он все звал меня, таким жутким сдавленным голосом. Одну минуту я думала, что это действительно Хуан пытается со мной связаться, в следующую минуту, что нет, невозможно, Хуан умер. Понимаете, все это время я пыталась с ним связаться – и вот он явился, а я не верила.
Ладно.
В конце концов он понял, что необходимо содействие преподобной Риберы, и успокоился. Он рассказал о жизни по ту сторону и что он никак не может привыкнуть. Что он так много оставил здесь незавершенного. Что в последнюю минуту он передумал, но было уже поздно, ситуация вышла из-под контроля. Я так хотела поверить, что это правда, что он действительно здесь, но никак не получалось.
Потом, перед самым концом, лицо преподобной Риберы изменилось, стало гораздо моложе, и она прочла несколько строчек стихов. По-испански – разумеется, все было по-испански. Точных слов я не помню, но главный смысл был в том, что он не переживет, если меня лишится. Даже если это будет последний раз, что я разобью ему сердце – et ultimo dolor. Даже если это будет последнее стихотворение, которое он мне напишет.
Понимаете, когда-то Хуан писал мне стихи. Так что, когда вернулась домой, я заглянула в те, которые сохранились, и оно там было, то же самое стихотворение. Он написал мне его много лет назад, когда мы первый раз поругались.
Вот почему, когда кто-нибудь говорит, будто наукой не доказано, что есть жизнь после смерти, – вот почему никак не могу согласиться.
16. Миссис Хансон, в квартире 1812 (2024)
Апрель. Апрель – самый коварный месяц, в смысле простуд. Смотришь, какое солнце, и думаешь, пора уже короткие рукава, а когда спустился на улицу – поздно, не передумаешь. Кстати, о коротких рукавах – вы же психологию изучали, интересно, что скажете. Лоттин мальчик – вы его видели, Микки, ему сейчас восемь, – так он наотрез отказывается носить короткие рукава. Даже дома. Не желает никакую голую кожу показывать, и все. По-моему, явная патология. Или невроз? В восемь-то лет!
Вот, выпейте. Я запомнила, в этот раз оно уже не такое сладкое.
Удивительно, откуда только дети всякого нахватываются. Подозреваю, у вас было совсем по-другому – без семьи. Без дома. Жизнь по регламенту. Как по-моему, так никаким детям... Но, может, есть и другие факторы. Преимущества? Нет, это совсем не мое. Но в общежитии – никакой частной жизни, а вам же еще столько учиться надо. Ума не приложу, как вы управляетесь. И кто присмотрит за вами, если вдруг заболеете?
Слишком жарко? Бедное ваше горло. Не удивительно, впрочем, что вы хрипите. Эта книга, она все не кончается и не кончается. Нет, не поймите меня неправильно, мне нравится. Очень нравится. Как она встречает этого французского паренька, или он не француз, ну, тот рыжий, в соборе Нотр-Дам. Очень... как бы это сказать? Романтично? А потом, наверху, на башне – просто потряс. Странно, что не было экранизации. Или была? Да нет, конечно, мне гораздо больше нравится читать, даже если... Вас только жалко. Бедное ваше горло.
А знаете, я тоже католичка. Видите, прямо за вами, Священное Сердце. Ну, сейчас-то конечно! Но воспитывали меня в католической религии. Потом, перед самой конфирмацией, началась вся эта свара – ну, кому принадлежат церкви. Представьте только, стою это я на Пятой авеню, в первом своем шерстяном костюмчике – строго говоря, скорее это был джемпер – справа папа с зонтиком, слева мама тоже с зонтиком, и одна группа священников вопит, чтобы мы туда не ходили, а другая буквально тащит нас наверх, по ступенькам, а там сплошные трупы. Это, наверно, был год восемьдесят... первый? второй? Сейчас-то об этом можно прочесть в учебниках истории, а тогда я попала, можно сказать, в самую гущу настоящих уличных боев, а думала всю дорогу только об одном, – что Эр-Би сломает зонтик. Эр-Би – это мой папа.
Господи, что это я вдруг завела? А, мы же о соборе. Когда вы читали тот кусок, я так здорово все себе представляла. Где там говорилось, что каменные колонны похожи на древесные стволы... помнится, когда я бывала в Святом Патрике, думала то же самое.
Знаете, я ведь и дочкам моим тоже пытаюсь рассказывать, но им это совершенно не интересно. Прошлое для них ничего не значит; чтобы хоть одна взялась за книжку вроде этой – да ни за какие коврижки! А внуки еще маленькие. Вот сын, он бы послушал – но его сейчас здесь нет.
А когда воспитывают в приюте – или это не приют, если родители живы? – там с религией хоть что-то как-то или совсем не то? Госструктуры-то вряд ли...
По-моему, какая-нибудь вера нужна всем, как бы это ни называть – религия там, духовный свет... А вот Боз мой говорит: это ж какой сильной личностью надо быть, чтобы не верить ни во что. Ну, это чисто мужское. Он бы вам наверняка понравился. Вы и возраста одного, и интересы те же...
Послушайте, Ленни, а почему бы вам не заночевать у нас? Завтра у вас занятий нет – или есть? И зачем в такую жуткую погоду куда-то тащиться? Крошки не будет, ее никогда нет, но это между нами. Я постелю чистое белье, и вся ее спальня – в вашем распоряжении. Или если не сегодня, как-нибудь в другой раз. Надо же вам хоть какое-нибудь разнообразие в жизни, после всех общежитии; да и мне будет наконец, с кем поговорить, нельзя такую возможность упускать.
17. Миссис Хансон, в лечебнице (2021)
Это я? Действительно. Глазам своим не верю. А кто это со мной? Неужели ты? Разве у тебя тогда были усы? И где это вообще столько зелени? Не у “Элизабет” же. В парке? На обороте стоит “четвертое июля”, но не сказано, где.
Тебе удобно? Не хочешь сесть повыше? Давай сделаю. Вот так. Лучше, правда?
А – гляди, тот же самый пикник, и вон твой отец! Какую рожу он скорчил. И цвета всюду такие смешные.
И Бобби. О Господи.
Мама.
А это кто? Тут сказано: “В первоисточнике есть еще!” Кто-нибудь из Ширлов? Или из твоих знакомых по работе?
Вот, опять он. По-моему, никогда...
Ой, а это машина, в которой мы выезжали на озеро Хопатконг – когда Джордж Вашингтон заблевал все заднее сиденье. Помнишь? Ты так сердился.
Вот близнецы.
Опять близнецы.
А вот Гэри. Нет, это Боз! А, нет, действительно Гэри. Совсем не похож на Боза, просто у Боза было такое же пластмассовое ведерко, с красной полоской.
Мама. Как ей идет это платье.
Ой, смотри, вот вы вместе. Хохочете. Интересно, над чем. Хм-м. Какой милый снимок. Правда? Вот что, вставлю-ка я его сюда, над письмом от... Тони? Серьезно, от Тони? Как предупредительно. Кстати, Лотти просила, чтоб я не забыла передать тебе от нее поцелуй.
Что, пора? Уже?
Нет, трех еще нет. А я думала, уже три. Оказывается, еще нет. Хочешь еще посмотреть? Или я тебя утомила? Да нет, я не обижусь, столько высидеть и ни встать, ни шевельнуться, а я все треплюсь и треплюсь. Честное слово, если скажешь, что утомился, я не обижусь.
Часть III. Миссис Хансон
18. Новая американская католическая библия (2021)
За долгие годы до переезда в дом 334, когда все они жили в одном темном полуподвале на Мотт-стрит, к Хансонам забрел торговец, предлагавший Новую американскую католическую библию, и не просто библию, а в придачу – целый комплект инструкций, как не отстать от эволюции католической доктрины. Когда тот вернулся за демонстрационным экземпляром, миссис Хансон успела уже вписать на первые страницы все основные вехи семейной истории:
Имя Кем приходится Род. Ум.
Нора Энн Хансон 15.11.1967
Дуайт Фредерик Хансон муж 10.01.1965 20.12.1997
Роберт Бенджамин О'Мира отец 02.02.1940
Ширли Энн О'Мира (урожд. Ширл) мать 28.08.1943 05.07.1978
Роберт Бенджамин О'Мира мл. брат 09.10.1962 05.07.1978
Гэри Уильям О'Мира – " – 28.09.1963
Барри Дэниел О'Мира – " – 28.09.1963
Джимми Том Хансон сын 01.11.1984
Ширли Энн Хансон дочь 09.02.1986
Лоретта Хестер Хансон – " – 24.12.1989
Торговец оставил ей библию в счет залога плюс пять долларов, но забрал учебные планы и папку для вкладышей.
Это было в 1999-м. В последующие годы, когда бы семья ни пополнялась или сокращалась, миссис Хансон добросовестно фиксировала факт в Новой американской католической библии, причем непременно в тот же день.
30 июня 2001 года Джимми Том получил по голове полицейской дубинкой при разгоне митинга протеста против десятичасового комендантского часа, введенного президентом во время Сельхозкризиса. Умер он той же ночью.
11 апреля 2003 года через шесть лет после смерти отца в больнице “Бельвью” родился Боз. Дуайт был членом профсоюза водителей грузовиков – первого профессионального объединения, где в рамках кадровой политики начали практиковать сохранение семенного фонда.
29 мая 2013 года в доме 334 родилась Ампаро. Миссис Хансон вписала было ее фамилию (ошибочно) и только тогда осознала, что нигде в библии отец Ампаро до сих пор не упоминался. Правда, к тому моменту официальная семейная хроника успела обзавестись целым сонмом неупомянутых родственников: мачеха собственно мисс Хансон – Сью-Эллен, бесконечная родня по линии мужа, двое Крошкиных сыновей по федеральному контракту – Тигр (в честь кота, на смену которому он и явился) и Брат-заяц (в честь Брата-зайца из “Бэмби”). С Хуаном все было гораздо сложнее, но в конце концов она решила, что хоть фамилия Ампаро – Мартинес, Лотти до сих пор официально Хансон; так что Хуан был обречен присоединиться все к тому же сонму пограничных случаев, в качестве своего рода заметки на полях. Ошибка была исправлена.
6 июля 2016 года родился Микки, также в доме 334. Затем 6 марта 2021 года из дома престарелых в Элизабет позвонили Вилликену, а тот доставил сообщение наверх, в квартиру 1812 – что Р. Б. О'Мира умер. Тихо, по собственной воле скончался в возрасте 81 года. Ее отец – умер!
Заполняя в таблице новую клеточку, миссис Хансон вдруг осознала, что ни разу не заглядывала в религиозную часть книги, с момента, как компания прекратила высылать уроки почтой. Раскрыв наугад, она прочла из “Книги притчей Соломоновых”: “Если над кощунниками Он посмеивается, то смиренным дает благодать”. Впоследствии она упомянула эти слова Крошке – которая по погрязла во всякой мистике, – надеясь, что хотя бы дочка извлечет из послания больше, чем извлекла она.
Крошка прочла фразу вслух, потом прочла второй раз. По ее мнению, никакого глубинного смысла там не крылось, только буквальный: “Если над кощунниками Он посмеивается, то смиренным дает благодать”.
19. Желанная работа (2021)
Из школы Лотти ушла в десятом классе – после того как учительница гуманитарных наук, пожилая миссис Силлз, пошутила насчет ее ног. Миссис Хансон не стала читать дочке нотаций, чтобы непременно доучивалась, – в расчете на то, что скука в сочетании с клаустрофобней (дело было еще на Мотт-стрит) перевесят уязвленную гордость уже к следующему учебному году, если не раньше. Но наступила осень, а Лотти никак не желала идти на попятный, и пришлось миссис Хансон подписать бумагу, что разрешает дочери оставаться дома. Сама она проучилась в хай-скул всего два года и до сих пор с ужасом вспоминала всю эту тарабарщину и ненавистные учебники. К тому же Лотти могла помогать по дому – стирать, штопать, гонять кошек, с которыми миссис Хансон отчаянно боролась. Что до Боза, то тут Лотти с лихвой заменяла целый фунт таблеток – играла с ним и убалтывала час за часом, день за днем.
В восемнадцать Лотги получила свою собесовскую карточку вкупе с ультиматумом: если за полгода она не трудоустроится на полный рабочий день, то снимут надбавку к пособию и придется ей переселяться в самые трущобы (Рёблинг-плаца, скажем) – для тех, на ком служба занятости окончательно и бесповоротно поставила крест. Заодно (какое совпадение) Хансонов исключат из очереди на заселение в 334.
Лотти поступала на работу и увольнялась с тем же лютым безразличием, что позволило ей сравнительно безболезненно пережить школьные годы. Она торговала с лотка. Сортировала пластиковые бусы на фабрике, выпускающей бижутерию. Записывала телефонные номера, с которых звонили из Чикаго. Упаковывала коробки. Мыла, наполняла и запечатывала сосуды емкостью один галлон в подвале у “Бонвит”. Как правило, ей удавалось уволиться или быть вышвырнутой к маю – июню, так что оставалась пара месяцев насладиться жизнью, пока снова не наступит время умирать смертью по имени трудоустройство.
Потом на одной прекрасной крыше, вскоре после переселения в 334, она встретила Хуана Мартинеса, и летние каникулы стали официальными и продолжительными: теперь она была мать! Жена! Снова мать! Хуан работал в морге “Бельвью” с Эбом Хольтом, который жил напротив по коридору, потому, собственно, им с Лотти и случилось пересечься, в июле на крыше. Он исправно работал в морге, так что Лотти могла расслабиться в своей роли жены-матери и видеть жизнь как бассейн с оплаченным вперед абонементом. Она была счастлива, долго-долго.
Но не вечно. Она была Козерог, Хуан – Стрелец: с самого начала она знала, чем это кончится и как. Что было для Хуана удовольствием, превратилось в обязанность. Появляться он стал реже и реже. Деньги, которые последние года три-четыре, почти пять, текли бесперебойно, стали поступать спорадическими выплесками, потом тоненькой струйкой. Пришлось семье обходиться ежемесячным пособием миссис Хансон, талонами на усиленное питание для Ампаро с Микки и Крошкиными разнообразными нерегулярными доходами. В какой-то момент положение создалось едва ли не отчаянное, когда квартплата из условных тридцати семи с половиной долларов превратилась в непосильные тридцать семь с половиной долларов, – в этот-то момент у Лотти и появилась возможность устроиться на совершенно невероятную работу.
Чече Бенн из 1438-й держала концессию на подметание 11-й стрит в квартале между Первой и Второй авеню; за неделю набиралось долларов двадцать – тридцать, подачками и что удавалось нашакалить в мусоре, а под Рождество так просто золотой дождь проливался. Но что самое дивное – это что не надо представлять в собес справку о доходах, и никаких льгот не теряешь. Чече мела 11-ю стрит с начала века, да вот решила удалиться на покой и подать заяву на жилье.
Когда погода была ничего, Лотти часто останавливалась на углу поболтать с Чече, но никак не думала, что та расценивала эти знаки внимания как проявление настоящей дружбы. Когда Чече намекнула, что подумывает, не завещать ли ей лицензию, Лотти была как громом поражена.
– Если, конечно, хотите, – добавила Чече с застенчивой, вялой полулыбкой.
– Хочу ли я? Хочу ли?! О, миссис Бенн!
Хотеть она продолжала несколько месяцев, потому что упускать Рождество в планы Чече никак не входило. Лотти старалась не дать большим надеждам повлиять на их с Чече отношения, но не вести себя чем дальше, тем сердечней, оказалось невозможно, и в конце концов она бегала с поручениями вверх-вниз, в 1438-ю и назад. Увидев квартиру Чече, прикинув, сколько все это должно стоить, она возжелала лицензию как никогда. К декабрю она буквально пресмыкалась.
На праздниках Лотти слегла с простудой. Когда она поправилась, в 1438-ю уже въехали новые жильцы, а на углу, с метлой и чашкой для подаяний, маячила миссис Левина из 1726-й. Позже Лотти узнала от матери, которой сказала Леда Хольт, что миссис Левина заплатила Чече за лицензию 600 долларов.
Стоило пройти на улице мимо миссис Левиной, и от осознания упущенной возможности ей едва не становилось дурно. Тридцать три года она не позволяла себе опуститься до того, чтобы желать работу. Когда приходилось, она работала, но хотеть работать никогда себе не позволяла.
Она действительно хотела работу Чече Бенн. До сих пор хотела. И всегда будет хотеть. Жизнь пошла прахом.
20. “Эй-энд-Пи”, продолжение (2021)
После того как выпили пива под взлетным полем, Хуан отвез Лотти на Волльмановский каток, и они целый час колесили там на роликах. Круг за кругом, вальсы, танго, полный восторг. Музыки за шорохом роликов было почти не слышно. С катка Лотти уходила с ободранным коленом и чувствуя себя лет на десять моложе.
– Правда, лучше, чем музей?
– Здорово! – Она притянула его к себе и поцеловала в коричневую родинку на шее.
– Но-но, – сказал он. А потом:
– Мне пора в больницу.
– Уже?
– Что значит “уже”? Одиннадцать часов. Тебя подвезти?
Куда бы то ни было Хуан выбирался только ради дороги туда, а затем обратно. В своей машине он души не чаял, и Лотти делала вид, будто тоже не чает. Нет, чтобы просто сказать, что хочет одна вернуться в музей; она проговорила:
– С удовольствием прокатилась бы, но если только до больницы... Оттуда некуда податься, разве что домой. Нет, лучше просто посижу, на солнышке поразлагаюсь.
Хуан, удовлетворенный, удалился, а она поместила огрызок сувенирной морковки в урну. Потом через боковой вход за египетским храмом (куда ее водили благоговеть перед мумиями и базальтовыми богами во втором, четвертом, седьмом и девятом классах) – в музей.
Тысячная массовка тащилась с открыток, снимала со стендов, разглядывала, засовывала обратно на стенды. Лотти присоединилась к статистам. Лица, деревья, выряженные люди, море, Иисус и Мария, стеклянная чаша, деревенский дом, полоски и точечки, но нигде фотографий “Эй-энд-Пи”. Пришлось спросить, и девушка с железными скобками на зубах показала ей, где они скрываются. Лотти купила ту, где ряды прилавков сходились у горизонта в точку.
– Погодите! – сказала девушка со скобками, когда Лотти развернулась уходить. Она подумала, что залетела-таки, но ей просто выдали чек на двадцать пять центов.
Наверху в парке у ограды она вписала печатными буквами на обороте: “Заходила сегодня сюда. Подумала, это напомнит тебе старое доброе время”. Только потом она задумалась, кому бы открытку послать. Дедушка давно умер, а больше в голову никого не приходило, кто мог бы помнить такую старину. В конце концов она адресовала открытку матери, с припиской: “Каждый раз в парке вспоминаю о тебе”.
Потом она вытряхнула из сумочки остальные открытки – набор дырок, лицо, букет, святой, навороченный секретер, старое платье, снова лицо, трудяги на свежем воздухе, несколько загогулин, каменный гроб, стол (опять же весь в лицах). Итого одиннадцать. Общей стоимостью, подсчитала она на обороте открытки с гробом, два семьдесят пять. Мелкие магазинные кражи всегда улучшали ей настроение.
Букет, решила она – “Ирисы”, – симпатичнее всех, и адресовала открытку Хуану:
Хуану Мартинесу
Гараж Эбингдон
Перри-стрит, д. 312
Нью-Йорк 10014
21. Хуан (2021)
Не в том дело, что Лотти или их отпрыски ему не нравились и потому он задерживался с выплатами. Просто “Принцесса Кэсс” поглощала чертову уйму денег, и со страшной скоростью. “Принцесса Кэсс”, мечта на колесах, нулёвый пятнадцатого года репликар последнего в своем роде монстра – “шевроле” модели семьдесят девятого, “вега-фасинейшн”. Пять лет пота и слез вложил он в красавицу свою, свою крошку: форсированное двигло со всеми мыслимыми прибамбасами; натуральное, шестьдесят девятого года “веберовское” сцепление с коробкой передач и карданом от “ягуара”; внутри сплошная кожа; а корпус, это полный абзац, семь слоев разных оттенков темного с убывающей перспективой, псевдоглубина дюймов аж пять. Тронуть ее – уже любовный акт. А когда едет? Р-р-р, р-р-р? Обкончаешься.
“Принцесса Кэсс” проживала на третьем этаже гаража Эбингдон на Перри-стрит, а поскольку месячная аренда плюс налог все равно давали в сумме больше, чем пришлось бы платить в гостинице, то жил Хуан вместе с “Принцессой” – точнее, прямо в ней. Кроме машин, просто паркуемых или оставленных ржаветь, в Эбингдоне жили еще трое единоверцев: японец-рекламщик в довольно новом “роллс-электрик”; Гардинер по кличке Пых-Пых в своей самоделке (бедная шлюха, не более чем койка на колесах); и – подиковинней заказных моделей – “хиллман-минкс” в первозданном виде, без единой модификации, настоящая жемчужина, принадлежавшая Лиз Крейнер, которая унаследовала ту от отца, Макса.
Хуан любил Лотти. Он действительно ее любил, но то, что испытывал он к “Принцессе Кэсс”, было больше, чем любовь, – преданность. Больше, чем преданность, – симбиоз. (“Симбиоз”, – так и было выгравировано золотыми буковками у японского рекламщика на бампере его “роллса”.) Машина символизировала – как бы там Лотти ни ворковала и ни возмущалась, все равно ей не понять – образ жизни. Потому что если б она понимала, никогда не послала бы свою дурацкую открытку на адрес гаража. Расплывчатая фигня, и все ради какого-то дурацкого цветка, который вообще, может, давно вывелся! Инспекция – не его головная боль, но когда кто-нибудь давал Эбингдон как адрес, у владельцев гаража очко играло будьте-нате, а у него не было ни малейшего желания, чтобы “Принцесса” ночевала на улице.
“Принцесса Кэсс” составляла главную его гордость, но в глубине души и стыд. Поскольку восемьдесят процентов его доходов были нелегальными, прожиточным минимумом – бензином, маслом, стекловолокном – приходилось обзаводиться на черном рынке, и денег никогда не хватало, на чем ни экономь. По пять дней в неделю принцессе приходилось торчать под крышей, и Хуан обычно составлял ей компанию – возился по мелочи, полировал, или читал ей стихи, или оттачивал мысль за шахматной доской с Лиз Крейнер, что угодно, лишь бы не слышать, как остряк-самоучка какой-нибудь интересуется: “Эй, Ромео, а где особа королевских кровей?”
Но два вечера в неделю искупали любое страдание. Лучше всего и кайфовей было, когда встречался кто-нибудь, способный оценить размах, и они устремлялись вдоль разделительной. Всю ночь, без остановок, разве что бак заполнить, вперед, только вперед. Это было колоссально, но все время так не погоняешь или с одним и тем же кем-нибудь. Всем неизбежно хотелось знать больше, а он не выносил признаваться, что это, собственно, оно и есть – “Принцесса”, он сам и дивные белые сполохи посередине дорожного полотна: всё. Стоило им это выяснить, как начинала неудержимо фонтанировать жалость, а против жалости Хуан был беззащитен.
Лотти его никогда не жалела и ни разу не ревновала к “Принцессе Кэсс”. вот почему они могли быть, и были, и будут мужем и женой. Восемь лет, не хрен собачий. Как лиз-крейнеровский “хиллман”, Лотти оставила цветущую юность в далеком прошлом, но нутро оставалось вполне на уровне. Когда они были вместе и обстановка благоприятствовала, все шло как по маслу. Слияние. Границы растворялись. Он забывал, кто он такой или что надо бы заняться чем-то конкретным. Он был дождем, а она – озером, и он проливался медленно, тихо, легко.
И чего тут еще желать?
Лотти могла б и пожелать. Иногда ему казалось странным, что она этого не делала. Он знал, что на детей у нее уходит больше, чем она получает от него, – но претендовала она только на его время и присутствие. Она хотела, чтоб он жил – но крайней мере, часть времени – в 334-м, и только потому, как ему казалось, что ей хочется, чтоб он был рядом. Она без устали подсказывала ему способы экономить деньги и вообще давала уйму полезных советов (например, держать всю одежду в одном месте, а не раскиданной по пяти районам города).
Он любил Лотти. Действительно любил, и она была ему нужна, просто не мог жить с ней вместе. Трудно объяснить почему. Он вырос в семье из семи человек, и все жили в одной комнате. Поживешь так, и человек превращается в животное. Человеку нужно уединение. Но если Лотти этого не понимала, Хуан не знал, что тут еще можно сказать. Уединение нужно всем, просто Хуану больше, чем остальным.
22. Леда Хольт (2021)
Пока Леда тасовала, Нора наконец выложила то, что явно вертелось у нее на языке с самого начала.
– Видела вчера на лестнице того цветного парня.
– Цветного парня? – Вот вам вся Нора, как в капле воды; сказанула так сказанула. – С каких это пор ты стала водить компанию с цветными парнями?
– Приятеля Милли, – объявила Нора, сняв. Леда принялась ерзать среди подушек и пледов, простыней и одеял, пока не села почти прямо.
– А, да, – насмешливо, – того цветного парня.
Она тщательно раздала карты и отложила колоду на приставленный к кровати пустой шкафчик, служивший столом.
– Я чуть... – Нора переложила в руке карты, – ...не раскололась. Знать, что они все это время у меня в комнате, а он торчит тут на лестнице. – Она выбрала две карты и отложила в криб, доставшийся на этот раз ей. – Прохожу!
Леда была осторожней. Она имела на руках двойку, пару троек, четверку и семерки. Но если оставить две семерки, а из колоды ничего путного не придет... Она решила рискнуть и скинула в криб семерки.
Нора снова сняла, и Леде пришла дама пик. Дабы скрыть удовлетворение, она мотнула головой и высказалась:
– Секс!
– Знаешь что, Леда? – Нора пошла с семерки. – Я уже даже не помню, что это было.
Леда скинула четверку.
– Понимаю, понимаю. Если б еще и Эб понимал... Шестерка.
– Семнадцать. Тебе-то легко говорить – ты молодая, и у тебя есть Эб.
Если она скинет тройку, Нора может и до тридцати одного добрать, со стартовой картой. Леда скинула двойку.
– Девятнадцать. Никакая я не молодая.
– Плюс пять – двадцать четыре.
– И тройка. Двадцать семь?
– Честное слово, уже не помню.
Леда выложила последнюю карту.
– И тройка – тридцать. – Она переставила спичку в следующую дырочку.
– Пятерка. – И Нора переставила спичку. Тут наконец прозвучало противоречие, которого Леда так ждала: – Мне пятьдесят четыре, а тебе? Сорок пять? Небо и земля. – Она разложила свои карты рядом с Лединой дамой. – И еще большая разница: Дуайта уже двадцать лет, как нет. Не то чтобы совсем уж не представлялось никаких возможностей – так, иногда... Посмотрим, сколько у меня? Пятнадцать-два, пятнадцать-четыре, и пара это шесть, и две масти это шесть, значит, двенадцать. – Она передвинула вперед вторую спичку. – Но иногда – это не то же самое, как если в привычку войдет.
– Ты хвастаешься или жалуешься? – Леда разложила свои карты.
– Хвастаюсь, именно что.
– Пятнадцать-два, пятнадцать-четыре, и пара это шесть, и две масти – смотри, то же самое, что у тебя, двенадцать.
– От секса люди просто ненормальными делаются. Как тот бедный олух на лестнице. Нет, оно того не стоит. С меня хватит.
Леда воткнула спичку за четыре дырочки до финальной черты.
– Вот-вот, то же самое Карни говорил о португальце. Сама знашь, чем все кончилось.
– Есть вещи и поважнее, – не позволяя себя отвлечь, гнула свое Юра.
“Начинается, – подумала Леда. – Опять двадцать пять”.
– Сосчитай, что там у тебя в крибе, – сказала она.
– Только пара, которую ты скинула. Спасибо. – Она переставила спичку на две дырочки. – Семья, вот что главное. Сохранить семью.
– Трудно не согласиться. Ну что, поехали дальше?
Но вместо того, чтобы взять колоду и перетасовать, Нора придвинула к себе расчетную доску, вглядываясь в спички и дырочки.
– Кажется, ты говорила, у тебя двенадцать.
– Я что, перепутала? – Елейным голоском.
– Нет, не думаю. – Она переставила Ледину спичку на две дырочки назад. – Ты сжулила.
23. Лен Грубб, продолжение (2024)
Преодолев первую недоверчивость, осознав, что она действительно предлагает перебраться к ним, он подумал: “Бр-р!” Но, в конце-то концов, почему бы и нет? Вряд ли снимать койко-место и столоваться у Хансонов сильно хуже, чем, как он сейчас, жить посреди самого натурального, сукины дети, военного оркестра. А продталоны можно обменять в бухгалтерии на фудстэмпы. Миссис Хансон сама говорила, вовсе не надо ничего официально оформлять... хотя, если он все грамотно устроит, можно будет получить у Фульке зачет в курсовую практику по индивидуальному проекту. А то Фульке вечно к нему цепляется, что собесовской практики недобирает. Утвердит как миленький. Собственно, дело лишь за тем, чтобы подать под правильным соусом. Только не “Возрастные проблемы”, это уже было, еще направят потом, упаси Господи, на гериатрию, ввек не расхлебаешь. “Социальное обеспечение и семья как ячейка общества”. Звучит необъятно, но в степь примерно в ту. Упомянуть детдомовское прошлое, и что так можно отследить семейную динамику изнутри. Своего рода эмоциональный шантаж, но Фульке наверняка проймет.
Ему и в голову не приходило задуматься, что это миссис Хансон так расстаралась. Он знал, что привлекателен и что людей, соответственно, к нему влечет. К тому же миссис Миллер говорила, что та расстроена после женитьбы и переезда сына. А он ей сына как бы и заменит. Все совершенно естественно.
24. История любви, продолжение (2024)
– Держи ключ, – произнесла она и вручила Ампаро ключ. – Тащить наверх необязательно, но если там личное письмо... – (Но он ведь может и в собесовском конверте прислать?) – Нет, если вообще будет хоть что-то, помаши, вот так. – Миссис Хансон энергично взмахнула руками, и подбородки затряслись мелкой дрожью. – Я буду смотреть в окно.
– Баб-Нора, ты чего-то ждешь? Чего-то очень важного?
Миссис Хансон улыбнулась самой своей баб-Нориной улыбкой. Любовь заставляла пускаться во все тяжкие.
– Из райсобеса, внученька. И ты права, это действительно может быть очень важно – для нас для всех.
“А теперь беги, – подумала она. – Вперед и вниз!”
Она взяла один из стульев от кухонного стола и поставила у окна гостиной. Села. Встала. Прижала ладони к шее, сотый раз напоминая, что должна держать себя в руках.
Он обещал написать, подъедет вечером или нет, но она не сомневалась, что он наверняка забудет о своем обещании, если планы его как-то изменятся. Если письмо пришло, это может означать только одно.
Ампаро уже должна была спуститься к ящикам. Если никого по пути не встретила. Если... Будет ли там письмо? Будет ли? Миссис Хансон оглядела серое небо, выискивая знамения, но облачность висела слишком низкая и самолетов видно не было. Она прижалась лбом к прохладному стеклу, усилием воли вызывая Ампаро из-за угла здания.
А вот и она! Ампаро вскинула руки латинским “V”, скрестила “иксом”, снова “V”, снова “икс”. Миссис Хансон помахала в ответ. Убийственная радость волной скользнула по коже, завибрировала в костях скелета. Он написал! Он придет!
Она миновала дверь и уже только на лестничной площадке вспомнила, что забыла сумочку. Два дня назад, в предвкушении, она извлекла свою кредитную карточку из укромного места, в Новой американской католической библии. Карточкой она не пользовалась с момента, как покупала отцу траурный венок – года два назад? Почти три. 225 долларов, и все равно на похоронах ее венок оказался самый маленький. Даже подумать страшно, во сколько обошелся их венок близнецам! А она тогда целый год не могла с долгами расквитаться, и компьютер всю дорогу сыпал угрозами, одна другой кошмарней. Что, если карточка уже недействительна!
Она вернулась за сумочкой; внутри лежали список и карточка. Плащ, ничего не забыла? И дверь – запирать или как? В спальне спала Лот – но Лотти могла б и групповое изнасилование проспать, не шелохнувшись. На всякий пожарный дверь миссис Хансон заперла.
“Не торопись! – сказала она себе тремя пролетами ниже, – а то будет как со старым мистером... Не торопись!” Но не спешка заставляла сердце ее так колотиться, а любовь! Она была жива и – о чудо! – влюблена. Чудо из чудес – взаимно. Взаимно! С ума сойти.
На площадке девятого этажа пришлось остановиться, перевести дух. – В коридоре дрых бомж, в спальном мешке с собесовским ярлыком. Обычно она только поморщилась бы раздраженно, а сегодня при виде бомжа испытала прилив восхитительного вдохновенного сочувствия. “Твоих отдай мне изможденных, – с подъемом подумала она, – и неимущих скученные массы, мечту лелеющих вдохнуть свободно, и многолюдных берегов твоих страдальцев бесполезных”. Как снова все прихлынуло! Детали прежней жизни, прежние лица и прежние чувства. А теперь еще и поэзия!
Когда она спустилась на первый, колени ходили ходуном; ноги, казалось, не держат. Почтовый ящик; в ящике, наискось, – письмо от Лена. Должно быть от него. Если что другое, она умрет, тут же, на месте.
Ключ от ящика был там, где Ампаро всегда его и оставляла, за камерой-пугалом.
В письме говорилось:
“Уважаемая миссис Хансон!
Если не трудно, то в четверг можете поставить на обеденный стол один лишний прибор. Счастлив сообщить, что с радостью принимаю ваше великодушное приглашение. Прибуду с чемоданом.
С любовью, Лен”.
С любовью! Всё, ошибки быть не может: с любовью! Она ощутила это с самого начала, но кто бы мог подумать – в ее-то возрасте, в пятьдесят семь! (Другое дело, что чуточку прилежания, и в свои пятьдесят семь она даст сто очков вперед Леде Хольт, в ее сорок шесть.) С любовью!
Невозможно.
Конечно – но всякий раз, как ее посещала эта мысль, она вспоминала слова, впечатанные под книжным заголовком, слова, на которые будто бы случайно указывал его палец, когда он читал ей: “История невозможной любви”. Для любви нет ничего невозможного.
Она перечитывала письмо снова и снова. Бесхитростностью своей оно было изысканней любых стихов: “Счастлив сообщить, что с радостью принимаю ваше великодушное приглашение”. Ну кто бы заподозрил, прочтя эти строки, какой за теми кроется смысл – смысл, для них двоих более чем очевидный.
А затем, к чертям отбросив всякую осторожность:
– С любовью, Лен!
Одиннадцать часов, а дел всех – начать и кончить: бакалея, вино, новое платье и, если осмелится... Осмелится ли? Чего ей теперь бояться!
С этого и начну, решила она. Когда продавщица показала ей таблицу образцов, решимость миссис Хансон не поколебалась ни на йоту.
– Вот, – произнесла она, ткнув пальцем в самый яркий, морковно-оранжевый.
25. Обед (2024)
– Мам? – спросила Лотти, отворяя дверь, которая так и не была в конечном итоге заперта.
По пути вверх она прикидывала, как себя повести, – и повела.
– Нравится? – поинтересовалась она, со звяканьем опустив ключи в сумочку. Как будто так и надо.
– Твои волосы.
– Угу, покрасила. Так тебе нравится?
Она подобрала с площадки сумки и зашла в квартиру. Натруженные таким весом и на такую высоту, спина и плечи невыносимо зудели, сплошной комок боли. Кожу черепа кололо, словно иголками. Ныли ноги. Глаза по ощущению казались лампочками, на которых осел многолетний слой пыли. Но выглядела она – на все сто.
Лотти забрала сумки, и миссис Хансон глянула, но не более, чем глянула, в сторону гостеприимно распахнувшего подлокотники кресла. Стоит сейчас только сесть, и не встанет она уже никогда.
– Так неожиданно. Прямо и не знаю. Повернись-ка.
– Глупая, тебе надо было ответить просто да. “Да, мам, очень здорово”. – Но она послушно развернулась.
– Здорово, – произнесла Лотти рекомендованным тоном. – Честное слово, здорово. И платье тоже... ой, мам, туда пока не заходи.
Миссис Хансон замерла с ладонью на ручке двери в гостиную, ожидая рассказа о катастрофе, готовой неминуемо на нее обрушиться.
– У тебя в спальне Крошка. Ей очень плохо. Я... оказала первую помощь. Сейчас, наверно, уже спит.
– Что с ней такое?
– Они разругались. Крошка пошла и подписалась на очередную субсидию...
– Господи Боже.
– И я так же подумала.
– Третий раз? Вроде бы это нелегально.
– Ну, сама знаешь, ее балл. А у первых двоих, наверно, уже тоже есть свои баллы. Не суть. Короче, когда она сказала Януарии, случилась ссора. Януария пыталась ее пырнуть – ничего серьезного, царапина на плече.
– Ножом?
– Вилкой, – хихикнула Лотти. – У Януарии это вроде политическое убеждение – что нельзя рожать детей по госзаказу. Или она вообще против, я толком Крошку не поняла.
– Но она же ненадолго. Да?
– На какое-то время.
– Да нет! Ты что, Крошку не знаешь, что ли? Она вернется. Как и все прошлые разы. Не надо только было давать ей таблетки.
– Мам, ей придется остаться здесь. Януария улетела в Сиэтл и оставила комнату каким-то своим приятелям. Они даже не пустили Крошку вещи собрать. Чемодан, пластинки – всё выставили на площадку. Мне показалось, это ее больше всего и размагнитило.
– И она все притащила сюда?
Стоило заглянуть в гостиную, и ответа уже не требовалось. Крошка усеяла всю комнату обувью и одеждой, безделушками и грязным бельем, в несколько слоев.
– Она искала подарок, который привезла для меня, – объяснила Лотти. – Вот почему все вывалено. Смотри, бутылка “пепси” – правда, симпатичная?
– Господи Боже.
– Она всем привезла подарки. У нее же теперь есть деньги. Регулярный доход.
– Пускай тогда поищет другое место.
– Мам, не нуди.
– Нечего, нечего. Комнату я сдала. Я же говорила, что, может, сдам. Жилец приезжает сегодня. Зачем, ты думаешь, я всю эту еду тащила? Хочу сготовить обед, скромный, но со вкусом – показать товар лицом.
– Если дело в деньгах, то Крошка может...
– Дело не в деньгах. Я сказала, что комната свободная, и он вселяется сегодня. Ну и бардак, Господи прости! Только утром тут все было убрано, как, как...
– Крошка могла бы спать тут, на диване, – предложила Лотти, берясь за один из пакетов.
– А где, интересно, мне спать?
– А где ей спать?
– Пусть бомжует!
– Мама!
– Пускай, пускай. Ей не привыкать, можешь не сомневаться. Все те ночи, что она где-то шлялась, не думаешь же ты, что она обязательно была в чьей-то постели. В канаве подзаборной – вот где ей место. И так уже полжизни там провалялась – туда ей и дорога.
– Если Крошка хоть краем уха услышит...
– Очень на это надеюсь. – Миссис Хансон шагнула к двери спальни и прокричала: – В канаве подзаборной! В канаве!
– Мам, ну зачем ты... Смотри, что я придумала. Микки может сегодня поспать со мной, он и так все время ко мне просится, а Крошка займет его койку. Может, через день-два она снимет где-нибудь комнату, или в гостинице... Пожалуйста, сейчас только не надо сцен. Она совершенно не в себе.
– А я что, в себе?
Но она позволила себя уговорить – при условии, что Лотти разгребет бардак в гостиной.
Миссис Хансон тем временем занялась обедом. Сначала десерт, потому что ему надо еще остыть. Сливочная земляничная гранола. Лен как-то обмолвился, что любил гранолу еще в Небраске, до детдома. Как только закипело, она высыпала в смесь пакетик “Джуси-фрут”, потом разлила в две стеклянные десертные чаши. Лотти досталось облизать кастрюлю.
Потом они перенесли Крошку на Миккину кровать. Крошка мертвой хваткой вцепилась в подушку, которая была выделена для Лена; чем рисковать разбудить ее, миссис Хансон решила поискать другую подушку. Вилка оставила на плече крохотные дырочки, как четыре выдавленных прыщика, все в ряд.
Рагу – инструкции прилагались на трех языках – можно было бы сготовить вообще в два счета; только миссис Хансон решила добавить мясо. Она купила восемь кубиков в “Стювесант-тауне” за три-двадцать – не так, чтобы по сходной цене, но когда это вообще говядина была но сходной цене? Кубики были расфасованы по четыре, темно-красные и скользкие от крови, но, проведя некоторое время на сковородке, покрылись аппетитной коричневой корочкой. Тем не менее, она решила добавить их в рагу в самый последний момент – чтобы аромат не развеялся.
Чуть-чуть морковного салата с пастернаком и, для пикантности, с маленькой луковицей – это удалось раздобыть на свои законные р-фудстэмпы – вот, собственно, и все.
Времени было семь часов.
На кухню зашла Лотти и повела носом, курсом на жареные мясные кубики.
– Ничего ж себе хлопоты. В смысле, расходы.
– Первое впечатление самое главное.
– И на сколько он?
– Трудно сказать. Да не мучься ты так – возьми кубик.
– Все равно еще много останется... – Лотти выбрала самый маленький кубик и осторожно откусила. – М-м. М-м-м!
– Ты сегодня допоздна? – спросила миссис Хансон. Лотти махнула рукой (“Погоди, дожую”) и кивнула.
– До скольки примерно?
Зажмурившись, Лотти сглотнула.
– Наверно, до утра, если там будет Хуан. Ли обещал его позвать. Спасибо. Очень оно было здорово.
Лотти отчалила. Ампаро сунули что-то в зубы и отправили на крышу. Микки, приклеившийся к телику, был все равно что невидим. До прихода Лена миссис Хансон оставалась фактически одна. Снова прихлынула любовь, которая была с ней весь день, на улице и в магазинах – будто застенчивая дочурка, прячущаяся, когда собирается компания, зато потом не дающая покоя. Маленькая негодница с визгом носилась по квартире, высовывала язык, подкладывала на стулья кнопки, мелькала, словно череда стоп-кадров, которая отпечатывается в голове, когда днем переключаешься мимо Пятого канала, – пальцы, скользящие вверх по ноге, губы, смыкающиеся вокруг соска, встающий член. О, томление духа! Она зарылась в ящик секретера с Лоттиным макияжем, но времени оставалось только чуть-чуть припудриться. Мгновением позже она вернулась, втереть под мочки ушей по капельке “Молли Блум”. Помады? Чуть-чуть. Нет, вид совершенно трупный. Помаду долой.
Восемь часов.
Он не придет.
Он постучал.
Она открыла, и за дверью стоял он, улыбаясь одними глазами. Грудь его в мохнатом бордовом вздымалась и опадала, вздымалась и опадала. В своих романтических грезах она абсолютно запамятовала, насколько тот реален во плоти. Буквально секунду назад мозг ее переполняли не более чем абстрактные образы, но существо, затащившее в кухню черный чемоданчик и полную картонку книг, было вещественно, трехмерно. Ей хотелось обойти вокруг него, словно вокруг статуи на Вашингтон-сквер.
Он пожал ей руку и поздоровался. Не более того.
Сдержанность оказалась заразной. Миссис Хансон отводила глаза. Она пыталась изъясняться, как изъяснялся он, паузами и тривиальностями. Она отвела его в приготовленную комнату.
Он провел рукой по кроватному покрывалу, и ей захотелось отдаться ему тут же, здесь и сейчас, лишь тон его препятствовал. Он трусил. Мужчины поначалу всегда трусят.
– Я так рада, – проговорила она, – что вы у нас поживете.
– Угу, и я.
– С вашего позволения, отлучусь на кухню. Сегодня – рагу и салат весенний.
– Звучит потрясающе, миссис Хансон.
– Уверена, вам понравится.
Она выложила кубики жареного мяса в рагу и сделала побольше огонь. Достала из холодильника салат и вино. Обернулась – и он стоял в дверях, глядя на нее. Она приподняла бутылку, жестом испрашивая одобрения, как со времен незапамятных. Усталость покинула спину и плечи, будто набрякшие узлами мышцы расслабились под давлением одного его взгляда. Какой это бесценный дар – любовь.
– А вы поменяли прическу?
– Не думала, что вы заметите.
– Заметил, заметил – как только вы дверь открыли.
Она было рассмеялась, но осеклась. Смех – радостный, от чистого сердца – резал слух.
– Мне нравится, – произнес он.
– Спасибо.
Струя красного вина, выплеснувшегося из “франко-тетраэдра”, казалось, фонтанировала из тех же недр, что ее смех.
– Честное слово, – настаивал Лен.
– По-моему, рагу уже должно быть готово. Секундочку посидите...
Она разложила рагу по тарелкам прямо у плиты, чтоб он не увидел, что все мясо достается ему. Но в конце концов она положила-таки себе один кубик.
Они уселись. Она подняла свой бокал.
– За что пьем?
– За что? – Неуверенно улыбаясь, он поднял свой. – Ваше здоровье.
– Да-да, и ваше!
Произнеся тосты за здоровье, они принялись поедать рагу и салат, запивая красным вином. Они почти не говорили, но при каждой встрече глаз вспыхивал безмолвный замысловатый изысканный диалог. На данной стадии любые слова звучали бы так или иначе фальшиво; но глаза лгать не умели.
Они доели обед, и миссис Хансон выставила на стол розовую охлажденную гранолу, когда из комнаты Лотти донесся шум падения и громкий вскрик. Крошка проснулась!
Лен вопрошающе поднял бровь.
– Я забыла сказать, Ленни. Моя дочка вернулась домой. Но это ничего не меняет...
Поздно. Крошка ввалилась на кухню в какой-то из Лоттиных дырявых полупрозрачных ночнушек нараспашку – ни дать ни взять, реклама пирса 19. Только у холодильника она осознала присутствие Лена, и еще какое-то время прошло, прежде чем она вспомнила укутать свои прелести желтым туманом ночнушки.
Миссис Хансон произвела необходимые представления. Лен настоял на том, чтобы Крошка села с ними, и самолично переложил часть гранолы в третью чашку.
– Почему я была в кровати Микки? – спросила Крошка.
Ничего не попишешь: в двух словах миссис Хансон объяснила Крошку Лену, а Лена – Крошке. Когда Лен выразил вежливый интерес – сообразно ситуации, не более того, – Крошка, оголив пострадавшее плечо, принялась живописать неаппетитные подробности.
– Ну, Крошка, пожалуйста, – произнесла миссис Хансон.
– Мама, мне не стыдно, – сказала Крошка. – Ни капельки больше не стыдно. – И продолжала в том же духе. Миссис Хансон уставилась на вилку, что покоилась поперек ее опустевшей тарелки. Ее так и подмывало взять ту и порубить Крошку в капусту.
Когда Крошка увела Лена в гостиную, миссис Хансон задержалась вне пределов слышимости под предлогом, что надо помыть посуду.
Лен оставил на краю тарелки, даже не попробовав, три кубика говядины. К граноле он едва притронулся. Обед встал ему поперек глотки.
Бокал его оставался на три четверти полон. “Вылить, что ли, в раковину”, – подумала миссис Хансон. Надо бы. Только жалко. Она допила вино.
В конце концов Лен вернулся на кухню с новостью, что Крошка снова легла. Просто смотреть на него стало для миссис Хансон сущей мукой. Она ждала роковых слов, и те не замедлили прозвучать.
– Миссис Хансон, – проговорил он, – совершенно очевидно, я не вправе дольше оставаться здесь, раз это значит выставить на улицу вашу беременную дочь...
– Мою дочь! Ха!
– Мне очень жаль, и...
– Ему очень жаль!
– Ну конечно.
– Конечно, конечно!
Он развернулся уходить. Это было выше ее сил. Все что угодно – лишь бы его остановить.
– Лен! – выкрикнула она ему в спину.
И секунды не прошло, а он снова возник со своим черным чемоданчиком и книжной картонкой, двигаясь какими-то неестественными рывками, словно куклы в пять-пятнадцать.
– Лен! – протянула она руку, готовая прощать или молить о прощении.
Быстро! Как все чудовищно быстро!
Она вышла за ним в коридор, несчастная, в слезах, в страхе.
– Лен, – молила она, – ну посмотри на меня!
Он неумолимо шагнул на лестницу, но на первой же ступеньке картонка зацепилась за перила и развернулась. Книги рассыпались по площадке.
– Сейчас принесу другую сумку, – сказала она, быстро и безошибочно прикинув, что может заставить его задержаться. Он помедлил.
– Лен, пожалуйста, не уходи. – Миссис Хансон набрала полные горсти бордовой шерсти. – Лен, я люблю тебя!
– Мать-перемать, так я и думал!
Он отшатнулся. Она подумала, что он падает, и взвизгнула. Секундой позже она осталась наедине с книгами. Узнав толстый черный учебник, она поддала тот ногой за перила. Потом остальные – что вниз по лестнице, что в бездну колодца. На веки вечные.
– Он оказался вегетарианец, – объяснила на следующий день миссис Хансон на вопрос Лотти, что стало с жильцом. – Он не мог жить там, где употребляют мясо.
– Трудно, что ли, было заранее сказать?
– Именно, – с горечью согласилась миссис Хансон. – Так я и подумала.
Часть IV. Лотти
26. Сообщения получены (2024)
С финансовой точки зрения, быть вдовой оказалось куда выгодней, нежели замужем. Теперь Лотти могла позвонить Джерри Лайтхолл и сказать той, что не нужна Лотти ее работа, да и ничья вообще. Она была свободна и даже более чем. Кроме еженедельного – и поступающего отныне без перебоев – пособия, Лотти выплатили кругленькую сумму в пять тысяч долларов от “Бельвью”. С разрешения Лотти владелец Эбингдона дал в газету объявление о продаже того, что осталось от “Принцессы Кэсс”, и выручил 860 долларов, списав себе за посредничество проценты не более чем разумные. Даже выложив целое состояние за погребальную службу, на которую все равно никто не явился, и расквитавшись со всякими семейными долгами, Лотти располагала четырьмя с лишним тысячами долларов, с которыми могла поступать, как заблагорассудится. Четыре тысячи долларов: первой ее реакцией был страх. Она положила деньги в банк и постаралась о них забыть.
Только через несколько недель она узнала от дочери вероятную причину самоубийства. Ампаро слышала от Бет Хольт, которая восстановила общую картину из разрозненных отцовских реплик и того, что уже было известно. Оказывается, Хуан давно связался с воскресенцами. То ли в “Бельвью” как-то пронюхали (что маловероятно), то ли на администрацию по неизвестным причинам надавили, чтоб искали козла отпущения: Хуана. Очевидно, тот заранее понял, что надвигается, и вместо того, чтобы смирно сыграть свою жертвенную роль (в самом худшем случае дело ограничилось бы двумя – тремя годами), нашел такой вот способ выйти из игры с незапятнанной честью. Честь: сколько он ни втолковывал Лотти свою замысловатую систему определения, какие квадраты белые, какие черные и как между ними двигаться, но разбиралась во всем этом она не лучше, чем в двигателе под капотом “Принцессы Кэсс”, в мире мужской математики – своевольной, мелочной и смертельной.
Эмоционально все было не так плохо, как она ожидала. Выплакалась она вволю, но скорбь имела свои границы. Похоже, хуановская благожелательная индифферентность оказалась-таки заразной, а Лотти и не заметила. В промежутках между приступами траура она испытывала необъяснимое облегчение. Подолгу отправлялась гулять в незнакомые районы. Дважды заходила навестить места своей прежней работы, но оба раза без толку, в смущение только всех вгоняла. Бывать у Друзей Вселенной она стала чаще, два вечера в неделю, и одновременно развернула изыскания в других направлениях. Однажды, закинувшись, как никогда раньше, она забрела в “Бонвит”, исключительно по той причине, что проходила мимо по 14-й и решила, что внутри, видимо, прохладней, чем на сентябрьском асфальте. Вид стендов и прилавков подействовал на нее, как если бы вдохнуть полной грудью амилнитрат, приняв предварительно морбианин. Цвета, гигантское пространство, шум ошеломили ее, породив сперва ужас, потом – неуклонно растущий восторг. Она работала тут почти год, и ничего особенного – и в магазине вроде бы все оставалось так же. Но теперь! Казалось, она забрела в исполинский свадебный пирог, где воплотились все самые заветные желания, призывно маня дотронуться, вкусить, урвать и насладиться. Она протянула руку погладить податливую материю – гладко-черную, шершаво-коричневую, серую, ласковую, словно речной ветерок. Ей хотелось всего.
Она принялась снимать вещи в вешалок, брать с прилавков и складывать в свой баул. Ну не удивительно ли, как кстати тот оказался под рукой! Она поднялась на второй этаж за туфельками, желтыми туфельками, красными туфельками с толстыми ремешками, хрупкими туфельками серебристого плетения, и на четвертый за шляпкой. А платья! “Бонвит” буквально ломился платьями самых разных фасонов, расцветок и длины – словно огромное войско бесплотных духов, ожидающих, чтоб их призвали на землю и назвали по именам. Платья – туда же.
Спустившись с высот на ступеньку-другую, она осознала, что с нее не сводят глаз. Собственно, за ней ходили по пятам, и не только штатный детектив. Ее окружало кольцо лиц; лица казались далеко-далеко внизу и будто бы голосили: “Прыгай! Ну прыгай же! Чего не прыгаешь?” Она прошагала к кассе посередине зала и вывалила содержимое баула в корзину. Кассир содрал ценники и последовательно ввел в аппарат, цифру за цифрой. Сумма росла выше и выше, умопомрачительно, пока кассир не спросил с убийственным сарказмом:
– Наличными или как?
– Наличными, – ответила она и помахала своей новенькой чековой книжкой перед самой его куцей бородкой. Когда он спросил удостоверение личности, она зарылась в устилающий дно сумочки хлам и наконец выудила “бонвитовский” служебный пропуск, пожеванный и выцветший. На выходе она церемонно приподняла новую шляпку – безразмерное, с добродушно поникшими мягкими полями недоразумение, струящее разнокалиберные черные (потому что она вдова) ленточки, – и широко улыбнулась местному детективу, ни на шаг не отстававшему от нее и после кассы.
Дома обнаружилось, что платья, блузки, белье – все как на подбор малы; ничего впору и рядом не лежало, световых лет эдак на несколько. Она отдала Крошке единственное платье, которое и без помощи фармакохимии смотрелось сравнительно жизнеутверждающе, шляпку оставила из сентиментальных соображений, а остальное на следующий день отослала назад с Ампаро, – та уже в одиннадцать лет умудрялась настоять на своем при общении с работниками сферы обслуживания.
(После того как Лотти подписала заявление насчет перевода в Лоуэнскую школу, Ампаро вела себя с матерью достаточно терпимо. Как бы то ни было, а в битве за возврат товара она оттянулась на полную катушку. Добиться наличности не удалось, но Ампаро выцыганила то, что устраивало ее даже лучше, “бонвитовскую” кредитную карточку, действительную во всех отделах. Остаток дня она выбирала себе новый школьный гардероб, методично, меццо-форте, в надежде, что, отбушевав, мама осознает, что выводить дочь в свет следует в настоящей одежде, и позволит ей оставить ну хоть половину добычи. Побушевала Лотти качественно, с писком и с визгом и с парой-тройкой звонких шлепков ремнем, но когда кончился вечерний выпуск новостей, все, похоже, было забыто, как будто Ампаро ничего такого и не натворила, ну не серьезней, чем просто в витрины поглазеть. Тем же вечером Лотти расчистила целый ящик в секретере под новые приобретения. “Господи, – подумала Ампаро, – совсем уже старуха в маразме!”)
В самом скором времени после этой авантюры Лотти обнаружила, что на 175 фунтах (цифра сама по себе малоприятная) ей уже не удержаться; что набирает вес. Она купила кока-кольный автомат, и любимым ее досугом стало валяться в постели, слушая, как тихонько шипит в горле газировка, но сколь низкокалорийным ни было бы это невинное развлечение, вес все равно набирался, и тревожными темпами. Объяснение было физиологическое: она слишком много ела. Скоро Крошке хочешь не хочешь, а придется отказаться от вежливых экивоков в том духе, что у сестры, мол, рубенсовская фигура, и признать, что та попросту толстуха. Тогда Лотти ничего не останется, кроме как тоже признать. Ты толстуха, говорила она себе, глядя на отражение в темном окне гостиной. Толстуха! Но это не помогало, или если помогало, то недостаточно: ей не верилось, что в зеркале она видит себя. Она —Лотти Хансон, кровь с молоком; толстуха – это кто-то другая.
Как-то рано утром поздней осенью, когда вся квартира провоняла ржавчиной (ночью производился пробный пуск парового отопления), ее осенило, причем в терминах самых незамысловатых, что же не так: “Ничего не осталось”. Она мысленно твердила эту фразу как молитву, и с каждым повторением смысл ширился и ширился. Весь сумбур ощущений медленно пропитывался ужасом нового осознания, пока ужас не обратился в свою противоположность. “Ничего не осталось”: так возрадуйтесь же. Чем таким она когда-либо владела, лишиться чего не было б освобождением? Собственно, она до сих пор цеплялась слишком за многое. Не скоро еще она будет вправе сказать, что не осталось ничего, абсолютно, совершенно, совсем ничего. Потом, как это бывает с откровениями, ослепительное сияние померкло, оставив от фразы тускло мерцающие угольки. Повеяло ржавой вонью, и разболелась голова.
Иное утро – иное пробуждение. Что у всех пробуждений было общего, так это что она оказывалась на самой грани некоего эпохального события – только глядя не в ту сторону, как туристы на календаре в гостиной с видом Большого каньона “До”, улыбающиеся в камеру и думать забывшие про то, что у них за спиной. Единственное, в чем она была уверена, так это что от нее потребуется нечто, некое действие, непомерно масштабнее всех действий, какие ей случалось производить в жизни, что-то вроде жертвы. Но какой? Но когда?
Тем временем ее регулярный религиозный опыт расширился вплоть до включения в свою орбиту “почтовых” сеансов в Альберт-отеле. Преподобная Инее Рибера из Хьюстона, штат Техас, являла собой реверс той медали, на аверсе которой изображалась бы немезида Лоттиного десятого класса, старая миссис Силлз. Разговаривала преподобная Рибера, кроме как когда в трансе, тем же мелодичным учительским голоском – открытые “р”, лабиализованные гласные, шипящие с присвистом. Наименее вдохновенные из ее посланий представляли ту же унылую смесь завуалированных угроз и опрометчивого подтекста. Правда, если у Силлз были свои любимчики, преподобная Рибера испепеляла презрением беспристрастно, что делало ее если не симпатичней, то в обращении сравнительно проще.
К тому же Лотти хорошо понимала, что заставляет ту бросаться на всех и вся. Преподобная Рибера не мухлевала. Настоящий контакт удавался ей далеко не всегда, но когда удавался, тут уж без дураков. Духи, овладевавшие ей, особо не миндальничали, но стоило тем обозначить свое присутствие, как издевки, угрозы аневризма или финансового краха сменялись тихими бессвязными описаниями потустороннего мира. Духи эти не давали, как обычно, бесчисленных советов – их послания звучали неуверенно, гипотетически, даже горестно и озадаченно. Они осторожно намекали на дружбу или примирение, затем уносились прочь, словно б опасаясь отказа. Именно – и неизменно – во время таких посещений, когда преподобная Рибера столь явно пребывала не в себе, она произносила тайное слово или упоминала какую-нибудь исполненную значения деталь, доказывавшие, что слова ее – не просто спиритические излияния туманного далека, но доподлинные вести от настоящих, известных людей. Например, первое из хуановских сообщений вне всякого сомнения исходило действительно от него, потому что, вернувшись домой, Лотти смогла раскопать те же самые слова в одном из писем от Хуана двенадцатилетней давности:
Ya no la quero, es cierto, pero tal ver la quero.
Es tan corto el amor, y es largo el olvido.
Porque en noches como esta la ture entre mis brazos,
mi alma no se contenta con haberla perdido.
Anque este sea el ultimo dolor que ella me causa,
y estos sean los ultimos versos que yo le escribo.
Стихи были не Хуана – в смысле, что написал их не он, – хотя Лотти ни разу не обмолвилась, что в курсе. Но даже если слова принадлежали кому-то другому, чувства были Хуана, тем более после того, как он переписал слова в письмо. Как могла преподобная Рибера из всех стихов, что есть на испанском, выбрать именно эти? Значит, это был Хуан. Значит, он хотел как-то связаться с ней и чтоб она могла поверить.
Дальнейшие послания от Хуана были, как правило, не столь потусторонне-ориентированными и представляли собой что-то вроде духовной автобиографии. Он описывал свой подъем от бытийного плана, который был преимущественно темно-коричневым, к следующему, зеленому, где он встретил своего дедушку Рафаэля и женщину в подвенечном наряде, совсем молоденькую, звали которую то ли Рита, то ли Нита (Хуанита?). Призрачная невеста, похоже, серьезно вознамерилась войти с Лотти в контакт, потому что возвращалась несколько раз, но Лотти так и не поняла, какая связь между ней и этой то ли Ритой, то ли Нитой. По мере того как Хуан поднимался от плана к плану, отличить его от других духов становилось все труднее. Интонации прорывались в диапазоне от ностальгических до угрожающих. Он хотел, чтобы Лотти сбросила вес. Он хотел, чтоб она бывала у Лайтхоллов. В конце концов Лотти стало ясно, что преподобная Рибера утратила контакт с Хуаном и теперь лишь прикидывается. Лотти перестала являться на частные встречи; в самом скором времени Рафаэль и прочие дальние родственники начали предвидеть на ее пути одну опасность за другой. Человек, которому она доверяла, собирался ее предать. Она потеряет большие суммы денег. Ей предстояло пройти через огонь – может, символически, а может, и взаправду.
Насчет денег разведка не врала. К первой годовщине смерти Хуана от четырех тысяч оставалось меньше четырехсот долларов.
Сказать Хуану и прочим “до свидания” оказалось легче, чем можно было бы подумать, потому что Лотти начала прокладывать другие, свои каналы связи с потусторонним миром. Уже довольно давно – правда, не слишком регулярно – она посещала проповеди Церкви пятидесятников судного дня в зале, арендуемом на авеню “Эй”. Ходила туда она, чтобы послушать музыку и возбудиться; то, что влекло большинство прочих – драма греха и спасения, – ее особенно глубоко не трогало. В грех Лотти верила несколько обобщенно, как в некое условие или деталь пейзажа вроде облачности, но когда отправлялась мысленно шарить по своим сусекам в поисках грехов, возвращалась несолоно хлебавши. Максимально приблизиться к чувству вины можно было при мысли, во что она превратила жизнь Микки с Ампаро (в сущий ад), да и та мысль причиняла скорее неудобство, чем отъявленные душевные терзания.
Потом одним кошмарным августовским вечером в двадцать пятом году (город накрыло инверсионным слоем, несколько дней было совершенинно не продохнуть) Лотти поднялась посередине молитвы, вопрошая о дарах духовных, и заговорила языками. Первый раз длилось это буквально секунду-другую, и Лотти подумывала, уж не хватил ли ее тепловой удар, но в следующий раз все было четко и недвусмысленно. Начиналось приступом клаустрофобии, а потом прорывалась другая сила, насквозь пронизывала тесные покровы.
– Как огонь? – спрашивал брат Кери.
Она вспомнила предупреждение Хуанова дедушки насчет огня, который мог быть символическим, а мог и реальным.
Сомневаться не приходилось. Глоссолалия перла из нее только в пятидесятнической церкви, причем каждый раз. Когда она чувствовала, что вокруг собираются облака, то поднималась вне зависимости от того, что происходило в церкви, проповедь там или крещение, и вся конгрегация обступала ее широким кругом, а брат Кери обнимал за плечи и молил о ниспослании огня. Когда она чувствовала, что вот оно, ее начинала бить дрожь, но при первом же касании языков пламени Лотти наливалась силой и громко, четко восхваляла:
– Тралла гуди ала тродди чонт. Нет носсе бетноссе кискоуп намаллим. Царбос ха царбос майер, царбос рольдо теневью меневент. Дэйни, дэйни, дэйни сигз, дэйни сигз. Чоунри омполла роп!
Или:
– Дабса бобби наса сана дьюби ло форнивал ло фьер. Омполла мэни, лизиестмелл. Ву – лаббэ девер эвер онна. Ву – молит юль. Тук! Тук! Тук!
Часть V. Крошка
27. Деторождение (2024)
Крошка тащилась с деторождения – сперва оплодотворение спермой; потом рост зародыша в утробе; наконец явление готового ребенка. После того как ввели в действие систему регент-баллов, синдром этот получил довольно широкое распространение (обязательная контрацепция с ураганной силой разметала многие старые иконы и мифы), но в Крошкином случае преломился весьма своеобразно. Та достаточно долго общалась с психоаналитиками, чтобы понимать, что это извращение, и все равно рожала опять и опять.
Крошка была тринадцатилеткой и все еще девственницей, когда мама отправилась в больницу за новым сыном. Операция казалась вдвойне сверхъестественной – сперма поступала от мужчины пять лет как мертвого, а в результате инъекции миссис Хансон должна была получить сына взамен погибшего при разгоне демонстрации: Боз – воскресший Джимми Том. Так что, когда Крошку посещали видения шприца, вторгающегося в ее лоно, поршнем двигала рука призрака, имя которому инцест. Тот факт, что призрак должен был быть женского пола (иначе никакого возбуждения, никакого трепета), вероятно, придавал инцесту степень кратности.
С первыми двумя, Тигром и Братом-зайцем, никаких проблем на уровне рационального осмысления не возникало. Она могла говорить себе, что так делают миллионы женщин, что это единственный доступный гомосексуалистам этичный способ продолжения рода, что сами дети гораздо здоровее будут, если растут в сельской местности или где-то там, с профессиональным уходом, и так далее; добрая дюжина рационализации всегда была наготове, в том числе самая действенная – деньги. Субсидия на материнство однозначно превосходила жалкие гроши, за которые приходилось убиваться в “Электрокомпании Эдисона” или в местах еще более убийственных, когда из электрокомпании ее погнали. Рассуждая логически, что может быть лучше, чем получать деньги за то, без чего и так жизнь не в радость?
Тем не менее, пока ходила беременная и в течение оговоренных контрактом месяцев материнства, ни с того ни с сего иногда вдруг накатывали приступы такого острого стыда, что она часто подумывала, не отдаться ли с ребенком вместе на милость речных волн. (Если б она тащилась с ног, ей было бы стыдно ходить. С Фрейдом не поспоришь.)
С третьим – совсем другое дело. Потакать фантазиям Януария не возражала; претворению фантазий в жизнь категорически противилась. Но заполнить и сдать анкеты – что это, как не фантазий в зачаточной, кодифицированной форме? В ее возрасте, да еще в третий раз... казалось крайне маловероятно, чтобы заяву приняли к рассмотрению, а когда приняли, искушение пойти на собеседование было неодолимым. Неодолимым вплоть до того момента, когда она распростерлась на белом столе, ноги в серебряных стременах. Замурлыкал мотор, и таз ее подали чуть вперед, навстречу шприцу, и казалось, будто небеса разверзлись и опустилась длань приласкать источник всех наслаждений в самом центре ее мозга. Обычный секс не шел ни в какое сравнение.
Только вернувшись домой, она задумалась, во что обойдется ей этот уик-энд в райских кущах. Узнав про Тигра и Брата-зайца – все было черте когда и быльем поросло, – Януария грозилась уйти. А теперь? Таки ведь уйдет.
Созналась Крошка в один особенно прекрасный четверг, в апреле, после позднего завтрака (от “Бетти Крокер”). Она была уже на пятом месяце, и в самом скором времени выдавать беременность за менопаузу стало бы как-то совсем неудобно.
– Зачем? – спросила Януария (вроде бы со вполне искренней грустью). – Ну зачем ты это сделала?
Крошка морально приготовилась пережить вспышку гнева, и пафосный обходной маневр явился неприятной неожиданностью.
– Затем. Ну... сто раз уже объясняла.
– И ты не могла остановиться?
– Не могла. Как и раньше... такое ощущение, словно в трансе была.
– Но теперь все прошло?
Крошка кивнула, дивясь, с какой легкостью удалось соскользнуть с крючка.
– Так сделай аборт.
Крошка принялась кончиком ложки гонять по тарелке кусочек картофелины, пытаясь решить, есть ли смысл день-другой делать вид, будто пошла на попятный.
Януария неверно истолковала ее молчание как согласие.
– Сама знаешь, только так и правильно. Мы уже обсуждали и обо всем договорились.
– Знаю. Но контракт уже подписан.
– Хочешь сказать, нет?! Опять ребенка захотелось?!
Януария взорвалась-таки. Прежде чем она поняла, что делает, все уже было сделано, и они обе стояли, пялясь на четыре крошечных кровавых полушария, как те проявляются, набухают, соединяются перешейками и стекают во тьму левой Крошкиной подмышки. Януария все еще стискивала в кулаке злополучную вилку. Крошка запоздало взвизгнула и метнулась в ванную.
Уже в безопасности, она продолжала выжимать из ранок каплю за каплей.
Януария стучала и гремела.
– Яна! – Обращаясь к щели между запертой дверью и косяком.
– Сиди и не высовывайся. В следующий раз нож возьму.
– Яна, ты сердишься. Да-да, тебе есть, за что сердиться. Согласна, я не права. Но, Яна, погоди. Подожди, пока не увидишь ее, а потом говори. Первые шесть месяцев они такое чудо. Вот увидишь. Если хочешь, я могу даже добиться, чтобы продлили до года. У нас будет не семья, а чудо...
Пущенный из гостиной стул разодрал картонку двери в клочья. Крошка проглотила язык. Когда она таки набралась храбрости высунуть в дверную прореху нос, в комнате царил жуткий разгром, но не было ни души. Януария забрала один из чемоданов; впрочем, Крошка была уверена, что та еще вернется – хотя б ее выставить. Комната, в конце концов, Януарии, не Крошки. Но, вернувшись вечером из “Нью-Йоркской преисподней” с двойного сеанса терапии (“Черный кролик” и “Билли Мак-Глори”), Крошка обнаружила, что ее уже выставили, причем не Януария – та отправилась на запад, лишив Крошку любви, как Крошке казалось, навсегда.
В 334-м она встретила по возвращении прием не настолько сердечный, насколько рассчитывала, но через несколько дней до миссис Хансон дошло, что где Крошка потеряла, там миссис Хансон безусловно приобрела. Счастливое воссоединение семьи официально произошло в день, когда миссис Хансон поинтересовалась:
– И как ты собираешься назвать этого?
– Ребенка?
– Именно. Как-то ведь надо. Может, Ириска? Или Писун?
Миссис Хансон, своим детям давшая имена ничем не выдающиеся, открыто выражала недовольство тем, что Тигра звали Тигр, а Брата-зайца – Брат-заяц, хотя прозвища эти были не более чем прозвища и, когда детей отослали, нигде не фиксировались.
– Нет, Ириска – это только если девочка, а Писун слишком уж вульгарно. Надо бы что-нибудь поизысканней.
– Может, тогда Трепло?
– Трепло! – подыграла Крошка, благодарная, что нашлось хоть, чему подыграть. – Трепло! Здорово! Значит, решено – Трепло Хансон.
28. 53 фильма (2024)
Трепло Хансон родилась 29 августа 2024 г. , но поскольку с рождения находилась в полном ауте и улучшения не предвиделось, в 334-й Крошка вернулась одна. Еженедельный чек приходил все равно, остальное Крошку больше не волновало. Весь восторженный трепет куда-то улетучился. Теперь она понимала традиционное воззрение, что детей рожают в муках.
18 сентября Вилликен выпрыгнул – или его вытолкнули – из окна своей квартиры. Жена выдвигала теорию, будто он недоплатил управдому процент со всяких делишек, обтяпывавшихся в фотокомнате, но какая новоиспеченная вдова поверит, не подведя теоретической базы, что муж просто взял и покончил с собой? По сравнению с Хуановым самоубийством – всего месяца на два раньше – Вилликеново казалось чуть ли даже не мотивированным.
Она ни разу не задумывалась, насколько привыкла – с апрельского возвращения в 334-й – полагаться на Вилликена, коротать с ним вечера, проводить недели. Лотти гонялась за своими духами или вдрызг пропивала страховку. Мамочкины бесконечные благоглупости превратились в китайскую пытку капающей водой, и телик ничуть не защищал. Кири, Шарлотта и прочие остались в далеком прошлом – об этом позаботилась Януария.
Хотя бы чтоб не торчать в квартире, Крошка зачастила в кино – как правило, в небольшие зальчики на Первой авеню или в “Нью-Йоркской преисподней”, поскольку там крутили по два фильма в сеанс. Иногда она высиживала по два сдвоенных сеанса подряд, часов с четырех дня до десяти-одиннадцати вечера. Она обнаружила, что экран поглощает ее без остатка, какой бы ни шел фильм, и что сцены, ракурсы, фрагменты диалога, закадровая музыка вспоминаются потом с какой-то сверхъестественной четкостью. Направляется, скажем, она к дому, продираясь сквозь толпу на 8-й стрит, и вдруг, хочешь не хочешь, а замирает как вкопанная, потому что перед мысленным взором ни с того ни с сего возникает какое-нибудь лицо, или жест руки, или какой-нибудь цветистый стародавний пейзаж, начисто забивая показания прочих органов чувств. В одно и то же время она ощущала себя как в полнейшей изоляции, так и в самой гуще событий.
Не считая повторов, с 1 октября до 16 ноября она посмотрела пятьдесят три фильма. А именно: “Девушка из Лимберлоста” и “Железнодорожные попутчики”; “Стэндфорд Уайт” и “Мельмот” с Доном Херши; “Адская бездна” Пенна; “История Вернона и Ирен Кастль”; “Побег из Гуернаваки” и “Пение под дождем”; “Иудекс” и “Самозванец Тома” Франь-чжу; “Каталина”; “Исповедь Блаженного Августина” с Жаклин Кольтон; обе части “Дэниела Деронда, или Кандида”; “Белоснежка и Джульетта”; “Глубинка” и “Порт” с Брандо; “Ночь охотника” с Робертом Митчумом; “Царь царей” Николаса Рея и “Се человек” Май Цеттерлинг; оба варианта “Десяти заповедей”; “Подсолнухи” с Лорен и Мастроянни и “Черные глаза и лимонад”; “Оуэн и Дарвин” Райнера Мюррея; “Фиглярский мир Эбботта и Костелло”; “Холмы Швейцарии” и “Звуки музыки”; “Дама с камелиями” и “Анна Кристи” с Гарбо; “Царлах-марсианин”; “Уолден” Эмшвиллера и “Образ, плоть и голос”; римэйк “Равноденствия”; “Касабланка” и “Большие часы”; “Золотой храм”; “Звездное Чрево и Валентин Вокс, или Бенефис Джуди Кановы”; “Бледный огонь”; “Феликс Кульп”; “Зеленые береты” и “День саранчи”; “Три Христа в Ипсиланти” Сэма Блейзера; “Во дворе? Среда выходной”; обе части “Вонючки в стране дураков”; все десять часов “Вампиров”; “Вероятность поражения”; и сокращенный вариант “По всему свету”. После чего Крошка внезапно утратила всякий интерес к кинематографу.
29. Белый халат, продолжение (2021)
Пакет доставил какой-то бомжеватого вида рассыльный. Что хотела Крошка сказать халатом, явно было выше разумения Януарии, но открытка прилагалась – просто умора. Она показала ее знакомым на работе, Лайтхоллам, у которых с юмором будьте-нате, брату, и все чуть животики не надорвали. Снаружи был нарисован беспечный плебейский воробышек. Под ним указывались ноты мелодии, которую он чирикает:
Текст песенки приводился на развороте: “Впендюрить, ей? Всегда готов!”
Поначалу Януарию смущали эти игры в медсестру. Сложения она была довольно плотного, и, хоть размер Крошка угадала правильно, халат жил какой-то своей жизнью и двигаться в такт движениям тела не желал. Стоило его натянуть, и ей опять становилось стыдно своей настоящей работы, чего давно не бывало.
По мере того как они узнавали друг друга лучше и лучше, Януарии удавалось находить способы сочетать абстрактные Крошкины фантазии с механикой старого доброго секса. Начинала она с длительного “осмотра”. Крошка лежала в кровати, совершенно неподвижно, зажмурив или прикрыв повязкой глаза, а пальцы Януарии мерили ей пульс, пальпировали груди, раздвигали ноги, исследовали промежность. “Инструменты” и пальцы забирались все глубже. В какой-то момент Януарии удалось обнаружить магазин “Медицинские товары”, где ей продали самую настоящую пипетку, которая присоединялась к обыкновенному шприцу. Пипетка страшно щекоталась. Януария делала вид, что якобы Крошка слишком нервничает, и разводила влагалищные стенки каким-нибудь другим инструментом. Когда сценарий был отработан до мельчайших деталей, это уже почти не отличалось от любой другой разновидности секса.
Крошка, пока все это продолжалось, осциллировала между мучительным наслаждением и столь же мучительным чувством вины. Наслаждение было простым и абсолютным; чувство вины – сложным. Потому что она любила Януарию и хотела заняться с ней тем же, чем занимались бы друг с другом любые две женщины. И они лизались тут и там, применяли дильдо так и эдак, губы-пальцы-языки, во все щели. Но она понимала, и Януария тоже понимала, что все это выдержки из какого-нибудь учебника “Здоровье и секс”, а не настоящая молния эротизма, пронизывающая от лодыжки к колену, от колена к бедру, от бедра к тазу, от таза в позвоночник, вперед и вверх, к тому самому источнику всех желаний и побуждений, к голове. Крошка повторяла движения на полном автопилоте, а в бедной головушке ее прокручивалась очередная экранизация все той же старой классики – “Скорая помощь”, “Белый халат”, “Дама с иглой” и “Дитя из пробирки”. Эффект был совершенно не тот, как когда-то, но ничего другого больше не крутили, нигде.
30. Красавица и чудовище (2021)
Крошка считала себя натурой, в общем, с художественным уклоном. Она воспринимала цвета примерно так же, как воспринимает их живописец. В качестве наблюдателя человеческой комедии она казалась себе ровней Деб Поттер или Оскару Стивенсону. Достаточно было случайно услышанной на улице фразы – и в воображении ее уже выстраивался сюжет для целого фильма. Она была особа чувствительная, умная (что доказывал ее регент-балл) и современная. Единственное, чего, как понимала она, ей не хватает, это цели в жизни, а что есть цель, как не просто направление, куда указывает палец?
Художественный уклон – это у Хансонов наследственное. Джимми Том чуть было не успел стать певцом. Боз – хотя, как и Крошка, ни на чем конкретном не сосредотачивался – был настоящим гением по части словесности. Ампаро в свои восемь выдавала на уроках рисования такое! с такими подробностями! с таким психологизмом! – что, вполне вероятно, ей светило большое будущее.
Кругом семьи все не ограничивалось. Большинство ее ближайших знакомых были, в том или ином смысле, творческими личностями; у Шарлотты Блетен выходили стихи; Кири Джонс наизусть знала все самые знаменитые оперы; Мона Роузн и Патрик Шон играли в театре. И так далее. Но больше всего она гордилась знакомством с Ричардом М. Вилликеном, чьи фотографии пользовались всемирной известностью.
Искусство было воздух, которым она дышит, тропинка, ведущая в сокровенный сад ее души, – а жить с Януарией было все равно, что завести собачку, которая на тропинку постоянно гадит. Хорошенький, трогательный очаровашка-щеночек – так и хочется потискать, но Господи Боже.
И ладно еще, если б Януария просто была безразлична к искусству. С этим Крошка бы как-нибудь да смирилась; это еще, наверно, очень даже ничего бы. Но, увы, Януария во всем имела свои вкусы (ужасающие) и требовала, чтобы Крошка их разделяла. Она притаскивала домой из фонотеки такие пленки, о существовании которых Крошка и не догадывалась: кусочки поп-песенок и обрывки симфоний, сплетенные всякими спецэффектами в единую скрипучую лажу, вроде “Вермонтских каникул” или “Клеопатры на Ниле”.
Крошкины попреки и колкости Януария сносила терпимо и добродушно – считая, что так подруга и прикалывается, тоже терпимо и добродушно. Приколы – это опять же хансоновская наследственность; сарказм у Хансонов в крови. Януарии и в голову никогда не пришло, что нечто, чем она так восторгается, может вызывать у кого-нибудь отвращение. Она понимала, что Крошкина музыка лучше, и ей нравилось слушать ту, когда Крошка включала, – но все время и ничего кроме? Свихнуться можно.
С глазами – что с ушами. От чистого сердца она учиняла над Крошкой одежно-ювелирные варварства, и Крошка цепляла-таки все на себя, желая символизировать подчиненность и униженность. Стены комнаты Януарии являли собой одно монументальное панно из невыразимого тошнотворно-потешного хлама и плакатов с пропагандистскими сентенциями, например, следующий перл из уст чернокожего Спартака: “Нация рабов всегда готова аплодировать снисходительности хозяина, который, злоупотребляя абсолютной властью, не доходит до последних крайностей несправедливости и угнетения”. Гав, гав-гав. Но что могла Крошка поделать? Взять и ободрать стены? Януария в своем хламе души не чаяла.
Что делать, когда любишь такую бестолочь? Только то, что сделала Крошка – самой попробовать стать бестолочью. Погрязла она с упоением, растеряв в процессе почти всех старых друзей. Потерю с лихвой компенсировали новые знакомства – в качестве приданого от Януарии. Не в том дело, что с кем-нибудь из них она крепко сдружилась – как раз ничего подобного, – но постепенно, видя Януарию их глазами, она осознала, что та наделена не только очарованием, но и своего рода добродетелью, не только добродетелью, но и проблемами, душой, мыслями, памятью, планами, плюс историей жизни не слабее любого из сочинений Листа или Шопена. Собственно, она была человек и женщина, и хоть данная деталь Януариного ландшафта проявлялась лишь в самый ясный день и под самым ярким солнцем, зрелище это было настолько дивное и ободряющее, что ради него имело смысл стоически сносить все прочие неудобства, что влекла за собой любовь, по факту и в динамике.
31. Желанная работа, продолжение (2021)
После облома с дворницкой лицензией у Лотти началась очередная мрачная полоса: дрыхла часов по пятнадцать в день, немилосердно наезжала на Ампаро, потешалась над Микки, сутками кряду торчала на колесах, а как-то по пьяни снесла с петель дверцу холодильника. Короче, пустилась во все тяжкие. На этот раз вытянула ее сестра. Такое впечатление, будто, пожив с Януарией, Крошка стала куда человечней, процентов эдак на сто. Так ей Лотти и заявила.
– Страдание, – произнесла Крошка. – Вот в чем вся штука: последнее время я только и делаю, что страдаю.
Они беседовали, играли в игры, ходили на все мероприятия, куда только Крошке удавалось раздобыть халявные билеты. В основном беседовали; в супермаркете “Стювесант-сквер”, на крыше, в парке Томпкинг-Сквер. О старости, о любви, о нелюбви, о жизни, о смерти. Они сошлись на том, что старость – это жуть, хотя Крошка считала, что им обоим еще далеко до того, когда станет действительно жуть. Они сошлись на том, что любовь – это жуть, но нелюбовь – еще жутчее. Они сошлись на том, что жизнь – гнилая штука. По поводу смерти возникли разногласия. Крошка верила – хотя не всегда буквально – в реинкарнацию и феномен духа. Лотти в смерти совершенно не рубила. Страшила ее не столько смерть, сколько боль умирания.
– Правда же, помогает, когда выговоришься? – как-то раз произнесла Крошка на крыше, с видом на величественный закат и круто несущиеся в зенит розовые облака.
– Нет, – ответила Лотти, кисловато улыбаясь, как бы давая Крошке понять, что она уже крепко стоит на ногах и можно не беспокоиться, – не помогает.
Этим вечером Крошка и упомянула такой вариант, как проституция.
– Что? Ну ты даешь!
– Почему бы и нет? Когда-то...
– Десять лет назад. Даже больше! И толку никакого – сущие гроши выходили.
– Ты не особенно напрягалась.
– Ну, Крошка, Бога ради! Только взгляни на меня.
– Многим мужчинам нравятся крупные, рубенсовского типа женщины. Да и в любом случае это так, информация к размышлению. Если...
– Если! – хихикнула Лотти.
– Если передумаешь, у Януарии есть парочка знакомых в этом бизнесе. Всяко безопасней под крышей, чем в свободном полете, да и солидней.
“Парочка знакомых” – это были Лайтхоллы, Джерри и Ли. Ли, чернокожий толстяк, напоминал дядю Тома. Джерри отличалась полупрозрачно-призрачным сложением и любила время от времени многозначительно замолкать. За все время Лотти так и не поняла, кто из них главный. Работали они под вывеской юридической консультации, и Лотти была уверена, что это не более чем ширма, пока не выяснила, что Джерри действительно член Нью-Йоркской коллегии адвокатов. Клиенты вели себя серьезно, по-деловому, как будто действительно явились за консультацией, а не получить удовольствие. В основном это были те, с кем у Лотти опыта общения не было – инженеры, программисты; Джерри называла их “наша техническая э-элита”.
Специализировались Лайтхоллы на золотом дожде, но выяснила это Лотти слишком поздно – когда уже решила попробовать, пан или пропал. Первый раз было ужасно. Мужчина настаивал, чтоб она все время смотрела ему в лицо, пока он говорит: “Я ссу на тебя, Лотти. Ссу на тебя”. Как будто она и так не знала.
Джерри предложила ей за пару часов до мероприятия закатывать розовое колесо, а непосредственно перед – зеленое; тогда, мол, можно все капитально обезличить, будто телик смотришь. Лотти попробовала, но ничего не обезличилось, скорее, утратило реальность. Вместо того чтобы сцена перенеслась на экран телика, Лотти представилось, будто экран на нее и ссыт.
Единственное, что она выигрывала от всей этой лабуды, – что доход шел черным налом. Лайтхоллы отказывались платить налоги по принципиальным соображениям и, соответственно, работали подпольно, хотя это значило брать за свои услуги гораздо ниже расценок официально зарегистрированных борделей. Никаких собесовских льгот Лотти не теряла, ну а то, что тратить заработанное можно было только на черном рынке, значило, что покупала она кайфовые вещи, которые хочется, вместо фигни, которую полагается. Гардероб ее утроился. Ела она в кафе. Комнату ее переполняли бижутерия, игрушки и сочная, застоявшаяся вонь “Молли Блум” (Фаберже, не что-нибудь).
По мере того как Лайтхоллы узнавали ее лучше и доверяли больше, Лотти стали посылать на выезды, иногда на целую ночь. Это неизменно означало расширение репертуара, не только золотой дождь. Когда-нибудь, понимала она, эта работа может ей и понравиться. Дело не в сексе, секс – тьфу, плюнуть и растереть, но иногда уже после, особенно на выезде за пределы Вашингтон-стрит, клиенты расходились и заводили речь о чем-нибудь кроме своих неизменных пристрастий. Этот аспект работы Лотти импонировал – разговор по душам.
32. Лотти, в “Стювесант-сквер” (2021)
“Небо... Я на небе...”
В смысле, ну, любой, если только оглядится и по-настоящему поймет, что видит... Я что-то не то говорю, да? Главное ведь – сказать, чего тебе хочется. А я вместо этого говорила, что мне хватило б и того, что у меня есть, потому что ничего больше никогда не будет. С другой стороны, если я и просить ничего не буду... Порочный круг. “Небо... Что есть небо...” Небеса – это супермаркет. Вроде той пристройки к музею. Все, чего только не захочется, – пожалуйста. Свежее мясо – пожалуйста (на вегетарианский рай я бы не согласилась), песочное тесто – пожалуйста, молоко в пакетах, газировка баночная. Подумать только. И куча одноразовых мешочков. И я качу по проходу свою тележку, словно в трансе – как, говорят, когда-то домохозяйки, не думая даже, сколько все это будет стоить. Не думая. Тысяча девятьсот пятьдесят третий год нашей эры – ты права, это и есть рай. Нет. Пожалуй, нет. В том-то с раем и беда. Называешь что-то, как тебе кажется, приятное и думаешь потом: а захочется ли еще раз? Третий раз? Как с этим твоим шоссе: один раз – очень здорово. А потом? Что потом?
Понимаешь, это должно идти из глубины.
Итак, чего мне хочется, чего мне по-настоящему хочется... Не знаю, как и сказать. Чего мне по-настоящему хочется – это по-настоящему чего-нибудь хотеть. Знаешь, как маленький ребенок? Как он за чем-нибудь тянется. Хочу что-нибудь увидеть и так же вот за этим потянуться. Не думать, что ничего не выйдет или что не моя очередь. У Хуана бывает так с сексом, когда он дает себе волю. Но, конечно, рай – это... глобальней, что ли.
Знаю! Помнишь фильм по ящику вчера вечером, когда мама языком молола как заведенная, – японский фильм?.. А праздник огня помнишь, и как они пели? Точные слова я забыла, но идея была в том, что не следует мешать жизни сжечь тебя дотла. Этого я и хочу. Я хочу, чтобы жизнь сожгла меня дотла.
Короче, это и есть небо. Небо – это огонь, огромный костер, а вокруг пляшет толпа японочек, и время от времени все оглушительно вопят хором, и одна из них туда прыгает. Пых!
33. Крошка, в “Стювесант-сквер” (2021)
Одно из правил там в журнале было, что нельзя других называть по именам. Так бы я могла просто сказать: “Если б я жила с Януарией – это был бы рай”, и описать. Но когда описываешь реальные отношения, волю воображению не дашь и ничего толком не узнаешь.
Что, значит, остается?
“Зрительное представление”?
Ладно. Хорошо, в раю трава, потому что мне представляется, будто я стою в траве. Только не как за городом, никаких коров и прочего. И это не парк, потому что в парках трава или пожухлая, или по ней запрещается ходить. Это обочина шоссе. Шоссе в Техасе! Например, в тысяча девятьсот пятьдесят третьем. Ясный-ясный день, и шоссе тянется до самого горизонта.
Бесконечно.
Что потом? Потом, наверно, мне захочется по шоссе прокатиться. Только не самой, слишком нервное это занятие. Посажу за руль Януарию. Если мы вместе едем на мотоцикле, это же еще не есть устойчивая система отношений, так?
В общем, мотоцикл несется быстро, ужасно быстро, а еще там машины и огромные грузовики, почти так же быстро несутся. К горизонту. Мы перестраиваемся в соседний ряд, идем на обгон, потом обратно в наш, в соседний, в наш. Мы несемся быстрее, быстрее и быстрее.
Что потом? Не знаю. Дальше не вижу.
Теперь твоя очередь.
34. Крошка, в Прибежище (2024)
Что я чувствую? Злость. Страх. Себя жалко. Не знаю. Всего понемногу, кроме... Нет, это уж совсем глупость. Не хочу ни у кого отнимать время из-за какой-то...
Хорошо, попробую. Если повторять все время одно и то же – что тогда?
Я тебя люблю. О, вот это было неплохо. Я тебя люблю. Я тебя люблю, Януария. Я тебя люблю, Януария. Януария, я люблю тебя.
Януария, я люблю тебя. Знаете, будь она здесь, было бы гораздо легче. Хорошо, хорошо. Я люблю тебя. Я тебя люблю. Я люблю твои большие теплые буфера. Мне хочется их потискать. И я люблю твою... Твою мокрую черную дырень. Как, ничего? Честное слово. Я люблю тебя всю. Я хотела бы, чтоб мы опять были вместе. Не нужен мне ребенок, никакие дети мне не нужны, мне нужна ты. Я хочу жениться. На тебе. На веки вечные. Я люблю тебя.
Продолжать?
Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я очень тебя люблю. Только я вру. Я тебя ненавижу. Терпеть тебя не могу. Ты мне отвратительна, дура набитая, вульгарная девка, пустоголовая, ни одной своей мысли... Мне с тобой скучно! До слез. Тупая черномазая мразь! Сука черномазая. Дура! Да мне плевать, хоть ты...
Нет, не могу. Все не то. Я говорю только потому, что вы хотите это услышать. Любовь, ненависть, любовь, ненависть – одни слова.
Да не сопротивляюсь я. Произношу все эти слова, но не чувствую ничего – вот это правда. Так или иначе. Единственное, что я чувствую, – это усталость. Лучше бы сидела дома и в ящик пялилась, чем время у людей отнимать. За что извиняюсь.
Еще кто-нибудь что-нибудь скажет, и вообще ни слова от меня не дождетесь.
35. Ричард М. Вилликен, продолжение (2024)
– Твоя проблема в том, – сказал он ей в электричке, ни шатко ни валко несущей их к дому после большого прорыва, который так и не произошел, – что ты не желаешь признать собственную заурядность.
– Помолчи, пожалуйста, – сказала она. – Это я серьезно.
– И у меня проблема та же самая, ничуть не меньше. Может, даже больше. Как по-твоему, почему я столько времени уже дурака валяю? Не в том дело, что если что-нибудь затею, ни хрена не выйдет. Просто когда заканчиваю, смотрю на то, с чем остаюсь, и говорю себе: “Нет, этого мало”. По сути, ты сегодня говорила то же самое.
– Понимаю, ты пытаешься меня утешить. Не поможет, Вилли. Твоя ситуация и моя в корне отличаются.
– Вот и не так. Ты не можешь поверить в свои амурные дела. Я – в свои работы.
– “Амурные дела” – это тебе не произведение искусства какое-нибудь!
Крошкой овладел дух спора. Буквально на глазах Вилликена та силилась стряхнуть уныние, словно мокрый купальник. Старая добрая Крошка!
– Разве? – поощрительно спросил он.
Ни секунды не раздумывая, она заглотила приманку.
– Ты, по крайней мере, хоть пытаешься что-то делать! Пробуешь! Я же так далеко никогда не заходила. Если бы хоть пыталась, тогда была бы, как ты сказал... заурядна.
– Пытаешься, пытаешься – из кожи вон лезешь.
Ей хотелось, чтоб ее раздирали на кусочки (в Прибежище хотя бы голос на нее повысить, и то не трудились), но Вилликен не шел дальше иронии.
– Я пытаюсь что-то сделать; ты пытаешься что-то почувствовать. Тебе нужен внутренний мир – ладно, если хочешь, духовная жизнь. И у тебя она есть. Только что ты ни делай, как ни извивайся – никуда не деться от того факта, что она заурядна. Не плоха. Не нища.
– Блаженны нищие духом. А?
– Именно. Только ты в это не веришь, и я тоже. Знаешь, кто мы с тобой? Книжники и фарисеи.
– Вот это неплохо.
– Кажется, ты повеселела.
Крошка скорчила унылую рожу.
– Видимый миру смех...
– Могло быть и гораздо хуже.
– Как?
– Ты могла бы пополнить ряды неудачников. Как я.
– А я что, победительница? Ну как ты можешь такое говорить! Ты же видел меня там сегодня.
– Подожди, – пообещал он ей. – Погоди немного.
Часть VI. 2026
36. Боз
– Болгария! – воскликнула Милли, и вовсе не требовалось специальной аппаратуры понять, какими будут ее следующие слова. – В Болгарии я была!
– Может, достанешь слайды и посмотрим, – предложил Боз, беззлобно наступая на хвост ее эго. Потом, хотя и знал, поинтересовался: – Чья очередь?
Януария встрепенулась и бросила кубик.
– Семерка! – Она вслух отсчитала семь клеточек и уперлась в “тюрьму”. – Надеюсь, тут и заночую, – жизнерадостно объявила она. – Если опять вылезу на “променад”, придется из игры выходить. – Сказано это было с искренней надеждой в голосе.
– Я все пытаюсь вспомнить, – проговорила Милли, уперев в столешницу локоть; кубик завис в воздухе, время и игра остановились, – на что это было похоже. Вспоминается только, как все травили анекдоты. Приходилось сидеть и час за часом выслушивать анекдоты. О грудях! – Их глаза встретились, а также у Крошки с Януарией.
Боз, как ни хотелось ему отпарировать чем-нибудь погрубее, решил остаться выше этого. Он выпрямился в кресле, а левую руку для контраста вяло запустил в тарелку с горячими имбирными крекерами. Холодные гораздо вкуснее.
Милли бросила кубик. Четверка: пушка ее доползла до кассы. Она выплатила Крошке двести долларов и бросила еще раз. Одиннадцать: фишка остановилась среди ее собственных владений.
Набор “Монополии” пришел в семью со стороны о'мировской ветви. Домики и гостиницы были из дерева, прилавки из свинца. В качестве фишки Милли, как всегда, взяла пушку, Крошка – гоночный автомобильчик, Боз – линкор, а Януария – утюжок. Милли и Крошка выигрывали. Боз и Януария проигрывали. Се ля ви.
– Болгария, – произнес Боз, потому что звучало это так приятно, а также потому, что долг его как хозяина требовал вернуть беседу к той точке, где оборвалась. – Но почему?
Крошка – которая изучала оборот своих расчетных таблиц с целью понять, сколько еще домов ей удастся приобрести, если заложить что осталось из мелочевки, – объяснила насчет системы обмена между двумя школами.
– Это, что ли, так вскружило ей голову весной? – поинтересовалась Милли. – Разве тогда стипендию не другая девочка получила?
– Челеста ди Чечча. Это она тогда и разбилась, на самолете.
– А! – произнесла Милли; до нее наконец дошло. – А... я как-то и не сопоставила...
– Ты думала, Крошка просто так отслеживает последние авиакатастрофы? – спросил Боз.
– Не знаю уж, дорогой, что я там думала. Значит, все-таки она летит Вот и говори потом о везении!
Крошка прикупила еще три дома. Гоночный автомобильчик пронесся мимо “Парк-плейс”, “променада”, “ваш ход”, “подоходного налога” и затормозил на “Вермонт-авеню”. Под которое была взята ссуда в банке.
– Вот и говори потом о везении! – откликнулась Януария.
Разговор о везении продолжался еще несколько кругов – кому везет, кому не везет, и есть ли вообще такая вещь, кроме как в “Монополии”. Боз поинтересовался, нет ли у кого-нибудь знакомых, которые выигрывали бы, скажем, в лотерею. Брат Януарии выиграл три года назад пятьсот долларов.
– Естественно, – не преминула добавить она, – в общем и целом проиграл он куда больше.
– Но для пассажиров авиакатастрофа – вопрос чисто везения или невезения, – настаивала Милли.
– А ты, когда летала стюардессой, часто об авариях думала? – поинтересовалась Януария с тем же инертным безразличием, с каким играла в “Монополию”.
Пока Милли рассказывала свою историю о Великой авиакатастрофе 2021-го, Боз отлучился за ширму глянуть, как там оршад, и добавить льда. Кошка наблюдала за экраном, где миниатюрные футболисты беззвучно гоняли мяч, а Горошинка мирно спала. Когда он вернулся с подносом, с авиакатастрофой уже разобрались, и Крошка излагала свою жизненную философию:
– На первый взгляд, может казаться, что все дело в везении, но если копнуть поглубже, видно, что обычно все получают более-менее по заслугам. Если б Ампаро не досталась эта стипендия – еще что-нибудь возникло бы. Она трудилась.
– А Микки? – спросила Януария.
– Бедный Микки, – согласилась Милли.
– Микки получил в точности то, что заслужил.
Хотя бы в этом Бозу пришлось согласиться с сестрой.
– Кто такое делает, часто наказания только и ищет.
Януарин оршад выбрал как раз этот момент, чтобы пролиться. Милли успела поднять над столом игральную доску, и промок только один угол. Денег перед Януарией оставалось всего ничего, так что невелика потеря. Сильнее, чем Януария, смутился Боз, потому что последние слова его можно было понять так, будто она пролила напиток намеренно. Господь свидетель, все основания к тому у нее были. Нет ничего скучнее, чем проигрывать два часа кряду.
Еще через два кона желание Януарии сбылось. Ей выпал “променад”, и она вышла из игры. Боз, которого стирали в порошок медленней, но столь же неукоснительно, настоял на том, чтобы тоже сдаться. Они с Януарией вышли на лоджию.
– Жест, конечно, благородный, но если чисто за компанию, то совсем оно было не обязательно.
– Да ладно, без нас им даже веселее. Теперь начнется настоящая борьба, око за око.
– Знаешь, а я в “Монополию” никогда вообще не выигрывала. Ни разу в жизни! – Она издала вздох. Потом, чтобы не показаться неблагодарной гостьей: – Замечательный у вас отсюда вид.
Они молча оглядели вечернюю панораму: движущиеся огоньки, машины и самолеты; неподвижные огоньки, звезды, окна, фонари. В конце концов Бозу стало как-то не по себе, и он выдал традиционно приберегаемую для посетителей лоджии хохму:
– Именно что замечательный – утром солнце, после обеда сплошная облачность.
Вероятно, до Януарии не дошло. Как бы то ни было, настроена она была на серьезный лад.
– Боз, мне нужен твой совет.
– Мой? Пара-па-пам! – Давать советы Боз обожал. – О чем бы это?
– О том, что нам делать.
– А что, надо еще что-то делать?
– В смысле?
– Ну, если я Крошку правильно понял, всё уже... – но “fait accompli” он сказать не мог, пришлось перевести: – ...свершившийся факт.
– Наверно, да – в смысле, что нас уже приняли. Они к нам так по-доброму отнеслись... Волнуюсь-то я не о нас, а об ее матери.
– Мама? Ничего, переживет как-нибудь.
– Вчера вечером она была совершенно не в себе.
– С этим у нее легко, но в себя прийти – как не фиг делать. У нас, Хансонов, нервная система что ванька-встанька. Как ты не могла не заметить. – Резковато, но Януария вряд ли что поняла; как и весь остальной подтекст.
– С ней остается Лотти. И Микки – когда вернется.
– Именно. – Но в согласии таились нотки сарказма. Последнее время эти неуклюжие попытки парить мозги стали действовать ему на нервы. – Да и в любом случае, даже если все действительно так плохо, как ей кажется, это не должно тебя останавливать. Пусть бы даже у нее не оставалось вообще никого.
– Ну это ты слишком!
– Слишком – тогда бы мне пришлось вернуться, составить ей компанию, правда? Если бы грозило потерять квартиру. О, смотри-ка, кто к нам пришел!
Это была кошка. Боз поднял ту на руки и стал почесывать в самых ее любимых местах.
– Но у тебя же есть своя... – настаивала Януария, – ...семья.
– Нет: у меня есть своя жизнь. Точно так же, как у тебя или у Крошки.
– Значит, по-твоему, мы все делаем правильно?
Но отпускать ее так легко в его планы не входило.
– Ты делаешь то, что хочешь? Да или нет.
– Да.
– Значит, все правильно. – Вынеся каковое суждение, он обратил все внимание на кошку. – Малышка, что там происходит, а? Они все еще играют в свою длинную скучную игру? А? Кто победит? А?
Януария не знала, что кошка смотрела телевизор, и совершенно серьезно ответила:
– По-моему, Крошка.
– Да? – Ну что могла Крошка найти?.. Это было выше его понимания.
– Да. Она всегда побеждает. Невероятно. Везет. Вот что.
37. Микки
Он собирался стать футболистом. В идеальном случае, кэтчером в “Метз”; если не выгорит, тогда все равно, лишь бы в высшей лиге. Если сестра могла стать балериной, почему б ему не заняться спортом. Наследственность у него та же, рефлексы хорошие, башка варит. Почему бы и нет. Доктор Салливен так и говорил, что у него получится, а Грег Линкольн, физрук, говорил, что шансы у него ничуть не хуже, чем у многих, может, даже лучше. Конечно, бесконечные упражнения, конечно, строжайшая дисциплина, конечно, железная воля; но с помощью доктора Салливена он избавится от вредных привычек и тогда вполне будет отвечать требованиям.
Но как можно все это объяснить за полчаса в комнате для посетителей? Матери, которая не может отличить Каика Чалмерса от Опала Нэша? Матери, от которой он и перенял (как сейчас понимал) все свои вредные привычки. Так что просто взял и выложил.
– Не хочу обратно домой. Ни на этой неделе, ни на следующей, ни... – Он хотел сказать “вообще никогда”, но осекся. – Еще долго.
Эмоции скользнули по лицу ее, словно огоньки стробоскопа.
– Почему, Микки? – спросила она. – В чем я виновата?
– Ни в чем. Дело в другом.
– Так в чем? Должна быть какая-то причина.
– Ты разговариваешь во сне. Всю ночь бормочешь и бормочешь.
– Это не причина. Если тебе не заснуть, можешь спать в гостиной, как когда-то Боз.
– Тогда вы психи. Как, ничего? Годится причина? Вы психи, все.
Это ее остановило, но ненадолго. В самом скором времени она опять принялась нудить.
– Может, действительно все в чем-то немного психи. Но здесь!.. Микки, ну не хочешь же ты... Да оглядись только!..
– Мне здесь нравится. И ребята... они такие же, как я. Этого я и хочу. Я не хочу возвращаться и опять жить с вами. Никогда. Если вы меня заставите, я еще раз сделаю то же самое. Вот увидишь. Только теперь возьму жидкости побольше и убью его по-настоящему, без дураков.
– Ну хорошо, Микки, решать, в конце концов, тебе.
– Вот именно, черт побери.
Слова эти и слезы, которыми они грозили прорваться, были что груда цемента, вываленная в свежеоткопанный котлован, в фундамент его новой жизни. К завтрашнему утру все эти нюни станут твердыми как камень, а через год небоскреб будет стоять – там, где сейчас одна зияющая дыра.
38. Отец-председатель
Стоило снять с полки “Керигму” Буньяна (которую уже неделю, как полагалось сдать) и морально приготовиться к погружению в его теплую, вязкую, солидную, ободряющую прозу, как звонок звякнул “динь-дон”, и прежде чем она успела спустить ноги с кресла, опять “динь-дон”. Кто-то сильно нервничал.
Унылая старуха, с измученным лицом, скукоженная, левое веко обвисает, правый глаз выпячен. Стоило отворить дверь, и глаза вразнобой отразили знакомую последовательность: удивление, недоверие, уход в себя.
– Пожалуйста, заходите. – Она мотнула головой, указывая на полоску света, пробивающуюся из-под двери кабинета в торце коридора.
– Я пришла повидать отца Кокса. – Она показала одно из писем, рассылавшихся под шапкой: “В любой момент, если возникнет надобность...”
Председатель протянула руку.
– Председатель Кокс.
Пришедшая, вспомнив о манерах, ответила на рукопожатие.
– Нора Хансон. А вы...
– Супруга? – Она улыбнулась. – Нет, боюсь, я и есть... духовное лицо. Как, это лучше или хуже? Да заходите, там такая холодина. Если вам удобнее разговаривать с мужчиной, могу позвонить моему коллеге в церкви Евангелиста Марка, преподобному Гогэрдину. Это буквально за углом. – Умело руля, она завела посетительницу в кабинет и усадила в уютную исповедальню коричневого кресла.
– Я так давно не ходила в церковь. Из вашего письма мне и в голову не пришло...
– Сознаюсь, это я не совсем корректно делаю, что одними инициалами подписываюсь... – И она исполнила всю малоискреннюю, но полезную комическую арию с речитативом насчет некой дамы, которая в обморок хлопнулась, некоего господина, у которого на грудные мышцы хватательный рефлекс сработал. Потом она повторила предложение позвонить в Евангелиста Марка, но к этому моменту миссис Хансон уже свыклась с мыслью о духовном лице неправильного пола.
История ее складывалась, как мозаика, из чувства вины и мелких унижений, слабости и тридцати трех несчастий – но суммарная картинка была знакома, и даже слишком хорошо: распад семьи. Председатель принялась мысленно подбирать доводы, почему она не в состоянии принять активное участие в борьбе против этого всесильного спрута, бюрократии – главным среди них был тот, что каждый день с девяти до пяти сама она суть раб в одном из спрутовых святилищ (отдел помощи лицам без определенного места жительства). Но дальнейшее развитие событий показало, что беды миссис Хансон непосредственно связаны с церковью и даже с Богом. Старшая дочь вместе со своей товаркой намеревалась присоединиться к общине Сент-Клер. В ссоре, что придала миссис Хансон столь значительное начальное ускорение с вектором движения прямиком в кабинет преподобной Кокс, дочкина товарка использовала в подкрепление своих доводов старушкину собственную библию. Выслушав оскорбительный фрагмент в небеспристрастном переложении, председатель довольно долго пеленговала тот, но в конце концов засекла – Евангелие от Марка, глава третья, стихи с тридцать третьего по тридцать пятый:
И отвечал им: кто матерь Моя и братья Мои?
И обозрев сидящих вокруг Себя, говорит:
вот матерь Моя и братья Мои;
Ибо кто будет исполнять волю Божию,
тот Мне брат и сестра и матерь.
– Скажите, пожалуйста!
– Разумеется, – объяснила председатель, – Христос вовсе не имеет в виду, что дозволено оскорблять родителей...
– Еще б он имел!
– Только... вам не приходило в голову, что эта... как ее? Януария?
– Да. Совершенно идиотское имя.
– Не приходило в голову, что Януария и ваша дочь могут быть правы?
– Что вы имеете в виду?
– Хорошо, попробуем по-другому. Что такое Господня воля?
– Понятия не имею, – передернула плечами миссис Хансон. Секундой позже, когда вопрос как-то осел в голове: – Но если вы думаете, что Крошка имеет... Ха!
Решив, что евангелист Марк на сегодня уже достаточно крови попортил, председатель сбивчиво зачитала свой стандартный набор добрых советов на случай катастрофических ситуаций – но будь она хоть продавщицей, помогающей выбрать шляпку, и то вряд ли чувствовала бы себя так беспомощно. Что миссис Хансон ни примеряла бы, смотрелось совершенно по-дурацки.
– Другими словами, – подытожила миссис Хансон, – по-вашему, я неправа.
– Нет. Но, с другой стороны, я вовсе не уверена, что права ваша дочь. Вот вы хоть раз попытались встать на ее точку зрения? Чтобы понять, почему она хочет вступить в общину?
– Да. Пыталась. Потому что ей нравится с говном меня кушать.
Председатель вяловато хохотнула.
– Может, вы и правы. Надеюсь, мы это еще обсудим; и вам, и мне нужно время как следует все обдумать.
– То есть вы хотите, чтоб я ушла.
– Наверно... да, хочу. Уже поздно, мне нужно работать.
– Хорошо, ухожу. Только я хотела спросить: эта книжка на полу...
– “Керигма”?
– Что это значит?
– “Весть” по-гречески. Считается, этим в том числе церковь и занимается – приносит весть.
– О чем?
– Вкратце: Христос воскрес. Мы спасены.
– И вы в это верите?
– Не знаю, миссис Хансон. Какая разница, во что я верю, – я всего лишь вестник.
– Знаете что?
– Что?
– По-моему, вы так себе священник.
– Спасибо, миссис Хансон. Я в курсе.
39. Куклы в пять-пятнадцать
Одна в квартире, двери на замке, голова на запоре, миссис Хансон буравила телеэкран лютым, рассеянным взглядом. В дверь стучались, она игнорировала. Даже Эб Хольт – уж тот-то мог бы и не придуриваться. “Нора, нам надо кое-что обсудить”. Нора! Когда это он звал ее Норой? Басовитый голос его проникал сквозь дверцу стенного шкафа, служившего прихожей. Ей не верилось, что они решатся выселить ее силой. После пятнадцати лет! Да в доме сотни людей, она может по именам их назвать, кто нарушает норму жилплощади. Кто зазывает с площадки первого попавшегося бомжа и регистрирует как жильца. “Миссис Хансон, позвольте представить вам мою новую дочь”. О, йес! Коррумпирована не только верхушка – система прогнила вся, до основания. А когда она спросила “Почему я?”, у этой шлюхи хватило наглости ответить: “Боюсь, che sera sera [(ит.) – что будет, то будет.]”. Если бы только это была миссис Миллер. Вот кому было действительно не все равно – ни тебе деланого сочувствия, ни “Che sera sera”. Может, позвонить?.. Но вилликеновский телефон сняли, да и в любом случае из квартиры она ни ногой. Если им надо, пускай выволакивают ее силой. Хватит ли у них на это духу? Сперва отключат электричество, с этого всегда и начинают. Одному Богу ведомо, что она будет делать без телика. Блондиночка продемонстрировала, как просто сделать какую-то штуковину – раз, два, три, и готово. А потом что – четыре, пять, шесть, хрусть, и пополам? Началась “Клиника для безнадежных”. Новый доктор по-прежнему был на ножах с сестрой Лафтис. Та растрепанная, как ведьма, и голосок лживый-лживый. Глянет эдак гнусно и выдаст: “Против горсовета не попрешь, доктор”. Ну конечно, это-то им и надо втемяшить: что один человек ничего не может. Она защелкала переключателем каналов. По пятому порево. По четвертому стряпня. Миссис Хансон помедлила. Чьи-то ладони месили огромный ком теста. Еда! Но та милая испаночка из жилсовета – а так и не скажешь, фамилия только испанская – уверяла, что умереть с голоду ей не дадут. Что до воды, она уже несколько дней как залила все имеющиеся в доме емкости.
Нет, но какая засада. Миссис Мануэль, если она правильно запомнила фамилию, говорила, что ее объезжают на кривой. Кто-то давно положил глаз на квартиру и ждал, пока откроется лазейка. А попробуй спроси у этой сволочи Блейка, кто собирается въезжать, – черта лысого, “строго конфиденциально”. Да стоит только в глазки-бусинки ему взглянуть, можно не сомневаться, подмазали его основательно.
Главное – продержаться. Через несколько дней вернется Лотти.
Сколько раз уже она так уходила и всегда возвращалась. Вся ее одежда здесь, кроме маленького чемоданчика, на что мисс Мразь было незамедлительно указано. Лотти справится со своим маленьким срывом, или что там у нее, и вернется домой, и тогда их будет двое, и управлению придется, ничего не попишешь, ждать законные шесть месяцев. Миссис Мануэль особо подчеркнула – шесть месяцев! А шесть месяцев в своем монастыре или как там его Крошка точно не протянет. Религия – это у нее очередное хобби. Через шесть месяцев все пройдет, и она ударится во что-нибудь новое, а тогда их будет трое, и Управление может умыться.
Все эти их последние предупреждения – сплошной блеф. Теперь она понимала. Срок последнего предупреждения уже неделю как истек. Пускай стучат себе в дверь хоть до посинения; крыша, правда, от стука совершенно съезжает. И Эб Хольт с ними снюхался. Черт!
– Выкурю, пожалуй, сигарету, – спокойно произнесла она, будто б это самая обычная вещь, которую говоришь себе в пять часов, когда начинаются новости, прошла в спальню и достала из верхнего ящика сигареты и спички. Все было так аккуратно. Одежда сложена. Она даже починила сломанные жалюзи; правда, планки заклинило. Она присела на краешек кровати и зажгла сигарету. Зажглась та только со второй спички, а потом: бр-р, что за вкус?! Лежалые, что ли? Но дым сделал с головой что-то очень важное. Миссис Хансон прекратила нервно метаться по замкнутому кругу и задумалась о своем тайном оружии.
Тайным оружием ее была мебель. Мебели за пятнадцать лет она скопила тьму-тьмущую – в основном от соседей, когда кто-нибудь умирал или переезжал, – а выселить ее не имели права, полностью не очистив жилплощадь. Таков закон. И не в коридор выволочь – номер не пройдет, господа хорошие! – на улицу. Так что им прикажешь делать? Нанимать армию и тащить все вниз? Восемнадцать этажей? Нет, до тех пор, пока миссис Хансон настаивает на своих законных правах, она в безопасности, как за каменной стеной. А они будут продолжать в том же духе, давить на нее, чтобы подписала их бумаги хреновы.
По телику танцевальная труппа устраивала сабантуй в Гринвич-виллидж, в конторе Ганноверского концерна производителей. Новости кончились, и миссис Хансон вернулась в гостиную со второй ужасной сигаретой под мелодию “Близкого знакомства”. Какая ирония.
В конце концов появились куклы, старые друзья. Единственные друзья. Трепло отмечал день рожденья. Алкач принес в огромной коробке подарок. “Это мне?!” – пропищал Трепло. “Открой, увидишь”, – сказал Алкач, и по тону его было понятно, что мало не покажется. “Да ну – мне?! Мне – подарок!” В коробке оказалась другая коробка, а в ней еще одна, а в той опять. Алкач от нетерпения весь извелся. “Дальше, дальше, следующую!” “Устал”, – сказал крошка-Трепло. “Ну давай я тебе покажу”, – сказал Алкач и показал, и на пружине выскочил огромный дивный молоток и стукнул его по голове. С миссис Хансон от смеха чуть истерика не случилась, тлеющий сигаретный пепел усеял колени.
40. Томатный кетчуп Ханта
Не успело рассвести, а управдом открыл замок своим ключом и запустил двоих через бывший стенной шкаф. “Помощники”. Теперь они паковали, оборачивали, разносили вдребезги всю квартиру. Она вежливо сказала, чтоб они ушли, она вопила во всю глотку, чтоб ушли, те не обращали внимания.
Спускаясь в поисках испаночки из жилсовета, она встретила поднимавшегося навстречу управдома.
– А что с моей мебелью? – спросила она у него.
– А что с вашей мебелью?
– Вы не имеете права выселить меня без моего имущества. Это незаконно.
– Обращайтесь в управление. Я тут ни при чем.
– Вы их впустили. Видели бы вы, что они там творят. Не говорите только, будто это законно – с чужим-то имуществом. И не только с моим – целой семьи.
– Ну и что? Пусть даже и незаконно – что, вам от этого легче? – Он развернулся и пошел по лестнице вниз.
Вспомнив, какой наверху творится бардак – одежда вывалена из гардероба, картинки сдернуты со стен, посуда кое-как сгружена в дешевые картонки, – она решила, что ну его на фиг. Миссис Мануэль – даже если ей удастся ту найти – вряд ли станет ради Хансонов подставляться под удар. Когда она вернулась в квартиру 1812, рыжеволосый “помощник” мочился в кухонную раковину.
– Да ладно, можете не извиняться, – сказала она в ответ на его бормотание. – Работа есть работа, точно? Вы только выполняете приказ.
Каждую минуту ей казалось, будто она вот-вот взревет белугой, или забегает кругами, или просто взорвется, но что ее останавливало, так это четкое осознание, что ничего не поможет. Телевизор снабжал ее заготовками практически на все случаи жизни – счастье, разбитое сердце и все промежуточные случаи, – но сегодня утром она осталась одна и без сценария, даже без малейшего понятия, что должно быть дальше. Или что делать. Поддаться грубому нажиму? Этого-то грубые нажимщики, пожалуй, и ждут. Мисс Мразь и все прочие, в своих кабинетах, со своими бланками и обходительной манерой. Черта с два.
Она будет сопротивляться. Пусть ей твердят, что это бесполезно, все равно она будет сопротивляться. Приняв решение, она осознала, что нашла свою роль, и что роль-то знакомая, и сюжет знакомый: она будет биться до последнего. Очень часто в подобных случаях (главное – подольше продержаться, пусть даже соотношение сил самое неблагоприятное) тенденция менялась. Собственными глазами видела.
В десять часов явилась Мразь и составила список безобразий, учиненных “помощниками”. Она попыталась заставить миссис Хансон подписать бумагу насчет части коробок и чемоданов, которые помещаются в камеру хранения за счет городского бюджета – остальное, вероятно, было отнесено в разряд безнадежного хлама, – в каковой момент миссис Хансон заявила, что, пока ее не выселили, квартира принадлежит ей, и не будет ли мисс Мразь так любезна удалиться и прихватить с собой своих приятелей, ссущих в раковины.
Потом она уселась рядом с неработающим теликом (электричество отключили-таки) и выкурила очередную сигарету. На спичечном коробке было написано “Томатный кетчуп Ханта”. На вкладыше помещался рецепт бобов “Вайкики”, которым она все собиралась попробовать воспользоваться, да так и не собралась. Взять говядины или рубленой свинины, добавить молотой ананасной мякоти, столовую ложку масла “Вессон” и много-много кетчупа, разогреть, подавать на гренках. Она так и уснула в кресле, замышляя целый обед по-гавайски с главным блюдом – бобами “Вайкики”.
В четыре часа за дверью бывшей прихожей послышались грохот и лязг. Грузчики. Пока те искали управдома с ключом, она успела освежиться. Под ее угрюмым взглядом они вынесли из кухни всю мебель, полки, ящики. Даже опустев, комната – потертостями линолеума, пятнами на стенах – во всеуслышанье заявляла, что это хансонская кухня.
Вынесенное с кухни составили в штабель на лестничной площадке. Этого-то она и ждала. “А теперь, – злорадно подумала она, – надрывайтесь”.
С хриплым рыком, да так, что затряслись стены, ожили далекие механизмы. Пустили лифт. Это все Крошка, ее дурацкая кампания; прощальная пощечина. Тайное оружие миссис Хансон дало осечку. Она и глазом не успела моргнуть, как кухню загрузили в лифт; следом втиснулись грузчики и нажали кнопку. Створки дверей сомкнулись – сперва внешних, потом внутренних. Миссис Хансон приблизилась к грязному окошку; стальной кабель вибрировал, словно тетива гигантского лука. После долгого-долгого ожидания из темноты поднялся тяжелый черный противовес.
Квартира или мебель? Или то, или это. Она выбрала – на что они наверняка и рассчитывали – мебель. Миссис Хансон последний раз вернулась в квартиру 1812, забрала коричневый плащ, шерстяную шапочку, сумочку. В полумраке – электричество выключено, жалюзи с окон содраны – прощаться было не с кем, только с креслом-качалкой, теликом, диваном; да и те в самом скором времени присоединятся к ней на улице.
Уходя, она закрыла замок на два оборота. На лестничной площадке, услышав приближающиеся снизу хриплый рык и лязг, она остановилась. Чего зря убиваться? Грузчики вышли, а она вошла.
– Не возражаете? – поинтересовалась она. Створки дверей съехались, и миссис Хансон оказалась в свободном падении прежде, чем грузчики осознали, что в квартиру не войти.
– Хоть бы разбился, – проговорила она, немного побаиваясь, что разобьется-таки.
Мразь стояла в карауле над кухней, сваленной у обочины в маленьком островке света под фонарем. Почти наступил вечер. Дул резкий ветер, гоня по 11-й стрит с запада сухие хлопья вчерашнего снега. Исподлобья покосившись на Мразь, миссис Хансон уселась на один из кухонных стульев. В глубине души она надеялась, что Мразь попробует тоже сесть.
Прибыла вторая часть груза – кресла, разобранная кровать, чемоданы с одеждой, телик. Рядом с первой гипотетической комнатой принялась образовываться вторая. Миссис Хансон пересела в свое любимое кресло и попробовала отогреть пальцы, сунув руки глубоко в карманы плаща и тесно сведя колени.
Мисс Мразь решила, что как раз настал момент окончательно надавить. Из папки возникли бумаги. Миссис Хансон избавилась от нее элегантно донельзя: закурила. Вдохнув дыма, Мразь отшатнулась, будто ей предложили в чайной ложке рак чистой воды. Ох уж эти социальные работники.
С третьим рейсом прибыло все самое громоздкое – диван, кресло-качалка, три кровати, секретер без одного ящика. Грузчики сообщили мисс Мразь, что еще один рейс – и все. Когда они исчезли в дверях, она снова завела прежнюю шарманку, размахивая бумагами и шариковой ручкой.
– Поверьте, миссис Хансон, я понимаю ваше раздражение и сочувствую. Но кто-то же должен держать ситуацию под контролем и проследить, чтобы все разрешилось настолько удачно, насколько возможно. А теперь, пожалуйста, подпишите, чтобы когда приедет грузовик...
Миссис Хансон привстала, забрала бумагу, порвала пополам и вручила обрывки мисс Мразь, которая умолкла.
– Еще что-нибудь? – поинтересовалась миссис Хансон, стараясь подражать ее тону.
– Миссис Хансон, я только пытаюсь помочь.
– Еще одна минута такой помощи, и я размажу вас по всему тротуару, как... как кетчуп!
– Миссис Хансон, угрозы насилия проблем не решают.
Миссис Хансон подобрала с кресла-качалки верхнюю половину торшера и размахнулась, метя в среднюю часть толстого пальто мисс Мразь. Прозвучало душевное “хрясь!”. Пластиковый абажур, давно мозоливший глаза, отлетел. Ни слова больше не говоря, мисс Мразь зашагала по направлению к Первой авеню.
Из подъезда вынесли последние коробки и свалили у обочины. Границы между комнатами уже стерлись, груда вещей застыла огромной бессмысленной головоломкой. Какое-то черномазое отродье в количестве двух штук принялось, как на батуте, прыгать на сложенных стопкой матрасах. Миссис Хансон прогнала их торшерной стойкой. Те присоединились к немногочисленной толпе, скопившейся на тротуаре у самой границы воображаемых стен воображаемой квартиры. Из-за окон нижних этажей пялились безликие силуэты.
Нет, так дело не пойдет. Можно подумать, она уже труп и они шарят у нее по карманам. Мебель – ее частная собственность, а они торчат тут и ждут, пока явится мисс Мразь с подкреплениями и ее заграбастают. Ждут, как стервятники.
Что ж, могут ждать, пока не окочурятся, – не отломится им ничего!
Она порылась в насквозь промерзшей сумочке, нащупывая сигареты и спички. Спичек оставалось всего три. Придется поаккуратней. Она отыскала ящики от гардероба миссис Шор, доставшиеся им, когда миссис Шор умерла. Самая замечательная ее мебель. Дуб. Прежде чем вставить ящики на место, она продырявила фанерные донышки торшерной стойкой. Потом распечатала упакованные коробки в поиске растопки. Ей попалась утварь из ванной, простыни, подушки, цветы. Цветы она отшвырнула, мятую коробку изорвала в клочки. Клочки пошли в нижний ящик гардероба. Она подождала, пока ветер на мгновение не утихнет. Все равно только с третьей спички и занялось.
Толпа – по-прежнему в основном детвора – стала многочисленней, но от стен держалась подальше. Миссис Хансон продолжила поиски растопки. Книжные страницы, останки календаря, акварели Микки-третьеклассника (“Подает надежды” и “Демонстрирует независимую творческую манеру”) отправились в ящик. Теперь проблема заключалась в том, как подпалить остальную мебель. По ящикам всего не распихаешь.
Орудуя торшерной стойкой, она опрокинула ящик набок. Гейзером взметнулись искры и разлетелись по ветру. Толпа, теснее и теснее обступавшая костерок, отшатнулась. Миссис Хансон поставила в огонь кухонные стулья и стол. Последняя крупная мебелина, выжившая со времен Мотт-стрит. Глядеть, как те развеиваются дымом, было больно.
Стоило заняться стульям, она использовала их в качестве факелов – запалить остальную мебель. Чемоданы – дешевые, картонажные и халтурно, с множеством пустот, упакованные, – густо подымив, по очереди вскидывались фонтанами огня, и каждый раз толпа дружно улюлюкала. Эх, ничто не сравнится с хорошим пожаром!
Диван, кресла и матрасы оказались несговорчивей. Ткань трещала и обугливалась, набивка воняла и тлела, но гореть решительно отказывались. По частям (кроме дивана, который и в лучшее-то время никогда не был в ее весовой категории) она отволокла все к центральному погребальному огню. Последний матрас, правда, дополз только до телика – тут-то она и выдохлась.
Из толпы выделилась фигура и направилась к ней, но если они брались-таки ее остановить, то поздно. Толстуха с чемоданчиком.
– Мам? – произнесла та.
– Лотти!
– Вот, знаешь, решила вернуться. А что ты тут...
Гардероб рассыпался, взметнув человекоподобные языки пламени.
– Я ж им говорила. Я говорила, что ты вернешься!
– Подожди, это не наша мебель?
– Стой здесь. – Миссис Хансон забрала у Лотти чемоданчик (“Бедняжка, все руки в царапинах и порезах”) и отставила на асфальт. – Никуда не уходи, хорошо? Я пойду позову кое-кого и сразу вернусь. Сражение мы проиграли, но войну еще выиграем.
– Мам, ты хорошо себя чувствуешь?
– Лучше не бывает. Никуда не уходи, ладно? И волноваться не о чем. По крайней мере, сейчас. Шесть месяцев у нас есть, законные.
41. У водопадов
Невероятно! Мамочка проносится среди языков пламени, словно оперная дива на восторженные крики публики после падения занавеса. Под Лоттиным чемоданчиком хрустнули пластиковые цветы. Нагнувшись, она подобрала ближайший. Ирис. Она швырнула его в пламя примерно в том же направлении, где исчезла мамочка.
А представление действительно было полный восторг! Лотти в благоговейном, парализующем страхе наблюдала со стороны, как мама предает огню... все. Пылало кресло-качалка. Детская кроватка, двухэтажная, криво покоилась в догорающих углях кухонного стола. Даже телик, как раз Лоттиным матрасом и придавленный, – хотя из-за матраса тот горел далеко не так хорошо, как мог бы. Пылала вся хансоновская квартира. “Какая силища! – с уважением подумала Лотти. – Это ж надо, какая силища”.
Только почему силища? Разве, с другой стороны, это не капитуляция? Как это говорила Аньес Варда, еще в “Афроимпорте”, давным-давно: “Работать – не самое тяжелое. Труднее всего научиться как”. Звучит банальнее некуда, но в память запало и то и дело всплывает.
Ну и научилась она как?
Красота, вот что сразу останавливало взгляд. Куча мебели посреди улицы – одно это уже смотрелось невероятно красиво. Но когда загорелось!
Кресло с цветочным узором, до последнего момента едва тлевшее, резко занялось и выразило все существо свое в высоком столбе оранжевого пламени. Восхитительно!
А ей – слабо?
По крайней мере, можно попробовать приблизиться.
Замки чемоданчика нехотя отщелкнулись. Она и так уже столько всего потеряла из того, что привыкла таскать за собой, все эти косточки и безделушки собственного прошлого, которые, как их ни тереби, так и не выдали ни крупицы тех чувств, что им полагалось в себе содержать. Неотправленные открытки. Детские тряпки. Блокнот с автографами (в том числе трех знаменитостей), который она завела с восьмого класса. Со всем лежалым хламом она расстанется без малейшей тени сожаления.
На самом верху в чемоданчике – белое платье. Она швырнула его в огненные объятия кресла. Коснувшись языков пламени, года белизны сгустились в мимолетной ослепительной вспышке.
Туфли, свитер. Пепельно съежились в багровых отсветах зеленых огней. Ситец. В полосочку.
И по большей части даже не ее размера! Потеряв терпение, она вывалила все остальное до кучи, кроме фотографий и пачки писем. Эти она скормила огню по очереди. Карточки исчезали в пламени, каждая вспыхивала, словно лампа-вспышка, покидая мир точно так же, как в него явилась. Письма, на менее плотной бумаге, заставляли ждать себя еще меньше: просто “пых!”, и затем поднимались в восходящем воздушном потоке, невесомые черные птицы, стишок за стишком, ложь за ложью – вся Хуанова любовь. И теперь она свободна?
Одежда, которая на ней, не имела ни малейшего значения. Буквально неделю назад в подобной ситуации она подумала бы, что надо снять и одежду.
Сама она – вот одежда, которую надо снять. Она подошла туда, где ей было постелено – поверх телика. Все остальное пылало – только ее матрас едва тлел. Она легла. Жарко, но немногим сильнее, чем в ванне с очень горячей водой, – и, как это обычно делает вода, жар изгнал из тела боль, усталость и печаль последних дней и недель. Насколько это проще!
Расслабившись, она обратила внимание, что у пламени есть звук, что со всех сторон доносится оглушительный рев, как будто перед ней раскинулись наконец водопады, которые она так долго слышала издали, пока лодочку несло течением. Но воды эти были огненные и падали вверх. Закинув голову, она могла разглядеть, как в восходящем воздушном потоке искры отдельных огней сливаются в единую бесконечную реку света, по сравнению с которой статичные свето-квадратные вмятины на кирпичном фасаде – тьфу, бледная смочь. В квадратных вмятинах света стояли люди, смотрели в огонь, ждали вместе с Лотти, когда же матрас займется.
По периметру поползли первые огоньки, и сквозь эти огоньки она увидела кольцо зевак. Каждое лицо – своей отделенностью, ненасытностью взгляда – словно бы настаивало, что поступок Лотти каким-то образом предназначен именно для него. И никак им не скажешь, что не ради них поступок совершается, а только ради пламени.
В тот самый момент, когда она поняла, что больше не может, что силы иссякли, кольцо лиц исчезло. Она приподнялась на локтях, и телик под матрасом рассыпался; и в своей утлой лодчонке, в брызгах белопенного страха она обрушилась в разверзающееся под ней великолепие.
А потом, не успела она вглядеться в брызжущее марево, как возникло лицо. Мужское. Мужчина направлял на нее пожарный шланг. Лотти и ее ложе обдало белой пластиковой пеной, и все это время она, не в силах оторваться, читала в его глазах, на губах, повсюду выражение невыносимой утраты.
42. Лотти в “Бельвью”, продолжение
Как бы то ни было, а конец света не настает. Он может сколько угодно пытаться, вы можете сколько угодно этого хотеть – он просто не может настать. Всегда находится какой-нибудь доходяга, который думает, что ему нужно что-то, чего у него нет, и тратит на раздобывание пять лет, десять. А потом что-нибудь другое возникнет. Снова наступает день, а вы все еще ждете конца света.
Знаете, иногда от смеха просто не удержаться. Стоит подумать... Ну, как первый раз, когда влюблена, думаешь: черт побери, я действительно влюблена! Теперь я знаю, что это такое. А потом он уходит и ты никак не можешь поверить. Или, еще хуже, постепенно все удаляется и удаляется. Постепенно. Ты по-прежнему влюблена, только почему-то все не так здорово, как было. Может, на самом деле ты и не влюблена, просто очень хочется. А может, даже и не хочется. Песни по радио больше не цепляют, и не хочется ничего, только спать. Понимаете? А потом высыпаешься, и уже завтра. Холодильник пуст, и вспоминаешь, у кого еще не одалживали, а в комнате вонь, и встаешь как раз вовремя, чтоб увидеть совершенно потрясный рассвет. Так что никакой это был не конец света, просто уже завтра.
Знаете, когда меня сюда привезли, в глубине души я очень даже радовалась. Как первый раз в первый класс, хотя не помню, может, – тогда было что-то кошмарное. Короче. Я так радовалась, потому что думала: вот я! на самом дне! наконец-то! Конец света, верно? А потом – просто уже завтра, я на балконе, и опять абсолютно невероятный рассвет, Бруклин огромный и загадочный, и река. А потом показалось, будто я могу отступить от самой себя на шаг, словно сидишь в метро и смотришь на людей на скамье напротив, а они не знают, что ты на них смотришь, так же я саму себя увидела. И я подумала: ну ты наркота! всего тут один день, и уже с восхода какого-то тащишься.
Нет, конечно, то, что мы раньше говорили о людях, все правда. Люди – мразь. Что здесь, что там. Сплошные морды. И хватают всё. Прямо как... не знаю, были у вас дети или нет... короче, очень похоже, как когда с детьми за одним столом ешь. Сначала очень даже ничего, нравится. Как мышки – по крошке, по крошечке... А потом надо кормить опять и опять, и, если только за столом их и видишь, кажется, что это одно сплошное ненасытное брюхо. Вот это, по-моему, и есть самое страшное – когда смотришь на кого-нибудь и видишь только голодную морду. Которая пялится на тебя.
А вы такого никогда не ощущали? Когда что-нибудь чувствуешь очень-очень сильно, всегда думаешь, что и другие должны чувствовать то же самое, только знаете что? Мне тридцать восемь, завтра тридцать девять исполняется, и я до сих пор все думаю, так это или не так. Чувствует ли хоть кто-нибудь то же самое.
Кстати! Вот что самое смешное – обхохочетесь. Сижу это я сегодня утром на горшке, и заходит мисс... не помню, как ее, ну симпатичная такая сестра – и спрашивает деловым таким тоном, как будто это мой рабочий кабинет или что, спрашивает, какой мне торт на день рожденья, шоколадный или бисквитный? На день рожденья! Шоколадный торт или бисквитный? Потому что, понимаете ли, заказывать надо накануне. Как я хохотала. Думала, с горшка бы не свалиться, так хохотала. “Шоколадный торт или бисквитный? Какой, Логги?”
Шоколадный, заявила я ей, и, поверьте, со всей серьезностью заявила. Обязательно шоколадный. Никак иначе.
43. Миссис Хансон, в палате номер 7
Думала я об этом. И не один год. Только не говорила, потому что, | по-моему, это не то, что можно обсуждать. Однажды только. Встретила однажды пожилую даму в парке, давным-давно. И мы с ней об этом говорили; правда, не думаю, чтоб она или я... Уж точно не тогда. Когда серьезно – это не то, о чем можно говорить.
Понимаю, здесь все совершенно иначе. С вами я не против и обсудить, это ваша работа, вам просто приходится. Но в семье, видите ли, все совершенно иначе. Они попытаются меня отговорить – но только потому, что чувствуют, что так полагается. И это я понимаю. Когда-то я была такая же. Я помню, как навещала отца, когда он был в больнице – году в двадцатом или двадцать первом, – и болтала как заведенная. Бр-р! А в глаза ему посмотрела хоть раз? Да ни на секундочку! Фотографии всякие пихала ему, как будто... Но даже тогда я понимала, что он, должно быть, думает. Чего я не понимала, так это что оно действительно может казаться возможным...
Полагаю, для этого вашего официального заявления причины нужны посерьезнее. Ладно, впишите рак. У вас наверняка должна быть копия моей медкарты. Нет, резали меня только один раз, аппенндикс удаляли, тут-то все и выяснилось. Врачи объяснили, чего можно ждать, и что шансы лучше даже чем фифти-фифти, и я им верю. Не я не риска боюсь. Это было бы глупо, правда?
Чего я боюсь, это как бы не стать старым дряблым овощем. Их тут столько... Некоторые просто совсем... Иногда взглянешь на таких, глаз не оторвать. Знаю, что нехорошо, но ничего не могу с собой поделать.
А они-то не понимают. Представления ни малейшего не имеют Один из таких перекинулся как раз уже при мне. До того он каждый день где-нибудь шлялся – самостоятельно не то слово, но... и тут удар. И теперь он в полном ауте. Его выкатывают вместе со всеми нами на крылечко, и вдруг слышно, как льется в горшок, кап-кап-кап. Смех, да и только.
А потом думаешь: ведь и со мной может быть так же. Да нет, я не хочу сказать, что мочиться такое уж большое дело. Но как все меняется в голове! Старый ссыкун был еще ого-го, с перцем. А теперь мне плевать, буду я ходить под себя или как, но размягчения мозгов совершенно не хочется.
И санитары прикалываются еще все время. Нет, не злобно. Иногда мне и самой смешно. А потом думаю: после операции они и надо мной могут так прикалываться. И уже будет поздно. У некоторых по глазам видно. Что упустили свой шанс и что понимают это.
А с какого-то момента начинаешь задаваться вопросом: зачем?
Зачем тянуть волынку? Какого черта? Толк-то какой? Наверно, это когда ничего уже больше не нравится. Из обычных, повседневных вещей. Не то чтобы есть много, чему нравиться. По крайней мере, здесь. Еда? Ем я сейчас через силу – есть для меня теперь все равно что обувь надевать. Ну, ем и ем. И все. А люди? Ну, я им что-то говорю, они мне что-то говорят, но разве кто-нибудь слушает? Вот вы – слушаете? А? Или сами когда говорите, вас хоть кто-нибудь слушает? А им сколько платят?
О чем это я? А да, о дружбе. Ну, на этот счет я уже высказывалась. И что остается? Что? Телик. Телик я смотрела много. Может, оставайся у меня по-прежнему мой ящик и моя квартира, я могла бы постепенно обо всем остальном забыть. Но сидеть со всеми в этом зале “Клиники для безнадежных” – так мы ее называем, – а вокруг все чихают, гундосят и не знаю уж что; никакого контакта с экраном. Не сосредоточиться.
Вот, собственно, и все. Вот моя жизнь, и я спрашиваю, кому оно все надо? Пардон, забыла про баню. Дважды в неделю я принимаю теплую ванну, по пятнадцать минут, и это просто что-то. Еще мне нравится спать. Сплю я ночью часа четыре. Этого мало.
Я все внятно изложила, правда? Рационально? Прежде чем идти к вам, я составила список, что говорить, и вот все сказала. Вполне веские причины, и по отдельности, и вместе. Я специально сверилась с вашей книжкой. Ничего не забыла?
А, семейные связи. Правильно. В общем-то практически не осталось. Это у всех так, с определенного возраста; пожалуй, я уже доросла. Не сразу, но доросла.
Насколько я понимаю, вы должны утвердить мое заявление. Если не утвердите, я опротестую. На что у меня есть полное право. И в конце концов добьюсь своего. Если еще не заметили, котелок у меня варит вполне прилично. Когда прижмет. С этим у нас в семье у всех – нормально, и баллы очень высокие. Не стану скрывать, мой-то котелок по большей части бездействовал, но тут я своего добьюсь – того, что хочу и на что имею полное право. Без дураков, мисс Латам, – я этого хочу. Хочу умереть. Как некоторым нужен секс, так же мне – смерть. Она мне снится. Я ни о чем больше не могу думать. И я ее хочу.