3ачарованное озеро — страница 26 из 76

Судя по выкрикам обманутого мужа, он относился ко второй категории. И первым делом молодецким ударом перерубил пополам, вместе с ножнами, шпагу, оставив графа совершенно безоружным – тот второпях не захватил с собой ни кинжала, ни, что горестнее, пистолетов. Знал, что есть рукопашная борьба, позволяющая умельцу отбиться даже от вооруженного топором противника, но сам ничем таким не владел.

Тут уж было не до дворянской чести – только бы ноги унести от неминучей смертушки… Прекрасно просто, что окно оказалось за спиной не ревнивца, а графа, к тому же было распахнуто настежь по причине жаркого лета и духоты. Граф в него и выпрыгнул незамедлительно – голый, как вырвавшийся из лап жестокосердных кредиторов должник, если не считать прочно сидевшего на пальце фамильного перстня. И опрометью кинулся в конюшню, чудом не споткнувшись о дворовую собаку, кинувшуюся выразить ему свою горячую любовь. И услышал за спиной жуткий, тут же оборвавшийся женский вопль, не оставивший никаких сомнений, что в нумере произошло. Вмиг отвязал недоуздок, взлетел на спину неоседланного коня и выехал из конюшни в тот самый момент, когда на крыльце показался хозяин с окровавленным топором. Разумеется, не было времени отворять ворота, но забор был невысоким, и великолепный конь легко его преодолел…

Наездником граф был отменным, а потому удержался охлюпкой на спине пущенного карьером горячего коня. Десяток майлов до столицы преодолел быстро. Еще толком не рассвело, и прохожих на улицах не было, если не считать ночных стражников, мимо которых граф пролетал как вихрь, так что они не успевали ничего сообразить. И добрался до своего особняка благополучно…

Решил запереться в доме (предварительно оставшиеся при нем слуги приложили много трудов, чтобы выгнать с дюжину собак и кошек, прорвавшихся в особняк за графом). Легче от этого не стало. Добавились птицы. Неисчислимые стаи голубиц и ворон летали за окнами так, что в комнатах становилось темно как ночью, разгуливали по широким подоконникам, стучали клювами в стекла. Не подлежало сомнению, что все они были женского пола… а вскоре к ним добавились и те птицы, что обычно обитают вдали от города: всевозможные сойки, иволги, дикие утки и даже совы, как-то долетевшие вслепую при дневном свете. Птиц уже никто не пытался отгонять, слишком много их слетелось…

Граф прекрасно понимал, что по городу уже идут пересуды, и вскоре слухи, как это обычно бывает, разрастутся до невероятных размеров, щедро расцвеченные самыми буйными выдумками. Что ему делать и как спастись от этаких бед, он решительно не представлял. От отчаяния велел принести полдюжины кувшинов вина, вскоре провалился в спасительный пьяный сон, полное забытье, но и это со временем проходит. Все усугубилось еще и тем, что добавились похмельные терзания, неимоверно усиливавшие страхи, тревоги и безнадежность…

Никогда не бывает так плохо, чтобы не стало еще хуже. В бытность студиозусом граф почитывал ученые книги (признаться, главным образом даже не для того, чтобы блеснуть на испытаниях, – хотелось произвести впечатление на иных девиц, любивших вести, хоть и недолго, умные разговоры о «высоких материях»). Тогда ему и встретилась где-то эта фраза среди рассуждений о превратностях судеб человеческих. Граф над ней посмеялся с вершины юношеской самонадеянности – а теперь вспомнил…

Вскоре произошло вовсе уж запредельное. На втором этаже стояла статуя то ли лесной феи, то ли просто беспутной красавицы: беломраморная обнаженная девушка в игривой позе с цветком кувшинки в руке и наивно-порочной улыбкой. Давным-давно ее высек для прапрадедушки графа очень знаменитый в те времена ваятель. По семейным легендам, она изображала последнюю любовницу предка – простую горожанку, но ослепительно красивую и невероятно ветреную (именно из-за нее тот смертельно пронзил себя кинжалом, когда прелестница ушла от него к морскому капитану).

Так вот, эта статуя и вошла ночью в спальню графа – и заявила ему, что пылко и беззаветно его полюбила и не будет ей покоя, пока граф извечным способом не ответит на ее любовь…

При одной мысли, как будет все выглядеть, если он извечным способом ответит на любовь мраморной статуи, графу стало дурно. И когда статуя стала к нему подступать не на шутку, граф попытался разбить каменную голову фамильным золоченым подсвечником на полдюжины свечей (те давно вышли из употребления, но огромный светильник великолепной работы украшением спальни стоял в углу и порой зажигался по прихоти очередной посетившей графа легкомысленной красавицы).

Руки дрожали, ноги подкашивались, и граф промахнулся. И беломраморная красавица, оскорбленная тем, что ее любовь отвергли, графа задушила…

Вот эту жуткую историю Тарик и рассказал, не ударяясь в излишнее многословие и выделяя самые страшные места. Опыт был изрядный: с незапамятных пор еще не научившиеся читать Недоросли любят рассказывать друг другу всевозможные страшные истории и городские легенды. Особенно часто это происходит зимними вечерами, в непогоду, когда за окнами бушует снежная метель и в завываниях ветра легко услышать голоса страшных сказочных тварей, привидов и беспокойных покойников. Тарик когда-то приобрел в этом немалое мастерство, они в ватажке до сих пор, бывало, предавались этой детской забаве – на старой мельнице, в темные непогожие вечера, когда в окна летят порывы снега, голуби гугукают как-то особенно зловеще-многозначительно, а за каменными стенами порой раздаются таинственные звуки, какие вполне могут издавать чудища из Серой Крепости…

– Жуть какая, – сказала Тами ничуть не испуганно (ну чего бояться в белый день на людной улице!). – Тем и кончилась книжка?

– Ага, – сказал Тарик. – Перед его гаснущим взором что-то там пронеслось, и все погасло… Что-то вроде того.

– Жаль, – сказала Тами, о чем-то старательно задумалась, и ее личико исполнилось того самого смешливого лукавства, заставлявшего сердце Тарика колотиться быстрее. – Ты только представь, как выглядели бы его похороны. К траурной процессии со всех сторон сбегаются лошади, не слушающиеся вожжей и уздечек, собаки и кошки. А небо над городом застилают неисчислимые стаи птиц, городских и залетных… Представил?

Тарик представил – и поневоле прыснул.

– И насчет мышек твой Стайвен Канг крупно недодумал, – продолжала Тами. – Мышки в любом доме обитают во множестве, даже в королевском дворце, и уж их-то это никак не обошло бы. Сидит граф за очередным кувшином горестно, а из углов ка-ак хлынут влюбленные мышки… Пищат сладострастно и призывно, по ногам карабкаются, в штаны лезут с игривой целью. Пожалуй, это пострашнее влюбленных лошадей будет…

Тут уж Тарик расхохотался во весь голос – хорошенькая картина представала мысленному взору…

– Долго еще идти?

– Ну, большую часть пути уже прошли. Но еще шагать… Устала?

– Да нет, с чего бы вдруг? Просто кто-то завлекательно обещал вирши…

Что ж – раз это, по заверениям знающих толк людей, девчонкам страшно нравится… Не зря же так старательно весь вчерашний вечер сидел, как над учебником, над книжкой некоего Митраля Тубара!

– Ну вот, – сказал Тарик.

Живу, и гибну, и горю дотла,

я замерзаю, не могу иначе —

от счастья я в тоске смертельной плачу,

легка мне жизнь, легка и тяжела…

– Красиво, – посмотрела Тами серьезно. – А дальше? Забыл?

– А это все, – сказал Тарик. – Короткий такой вирш, но был самым первым, вот и запомнился…

– Элегия, – сказала Тами.

– Что? – искренне не понял Тарик.

– У иных виршей есть свои названия, – без тени чванства познаниями объяснила Тами. – В точности как у песен – балладино, романсеро, крикушки[18]… Такие иногда называются элегиями.

– Ну, красиво, – сказал Тарик и, как часто обстояло с учеными словечками, постарался его запомнить, чтобы ввернуть при случае в подходящей компании.

– А еще вирши знаешь?

– Конечно, – сказал Тарик.

А на улице – дождь, дождь.

Между нами все – ложь, ложь.

И что любишь ты – лжешь, лжешь.

И цена тебе – грош, грош.

Для тебя это – смех, смех.

Вечно буду неправ я.

Между нами не год – век.

Между нами не сон – явь.

Только все это – блажь, блажь.

Между нами и дождь – снег.

И поэтому плачь, плачь.

Для меня это – смех, смех.

Тами слушала очень внимательно, не сводя с него светившихся загадочным выражением сиреневых глаз, и Тарик старался.

Но упала на день ночь.

И из губ твоих – крик, крик.

Не гони меня прочь, прочь,

Нам отпущен не век – миг.

Между нами дождей гул.

И звезда в небе – брошь, брошь.

Что люблю тебя – лгу, лгу.

И цена моя – грош, грош…

Когда Тами поняла по его уверенному молчанию, что вирш подошел к концу, сказала не раздумывая:

– Тоже красиво, хотя и печально… – И, судя по ее лукавому прищуру, следовало ждать очередной ехидненькой подначки, каковая тут же и последовала: – А ты не потому ль выбрал этот именно вирш, что вспомнил, как тебя бросила красивая, но ветреная девчонка?

Ну, легко было ответить чистую правду…

– Хвала Создателю, никто еще меня не бросал ни разу. – Он нарочно произнес с гаральянским выговором: – Тут ты крупно промахнулась.

– Бывает, – ничуть не смутившись, сказала Тами. – Я же не фея Мудрости, чтобы никогда не ошибаться… А ты много виршей девушкам до этого читал?

– Тебе первой, – снова ответил Тарик чистую правду и приготовился к очередной подколке – очень уж озорной у нее был взгляд.

– Значит, смело можно сказать, что я тебя лишила невинности? Ну, самую чуточку, легонечко…

Велев себе ни за что не конфузиться, Тарик браво ответил:

– Можно сказать и так… если тебе это доставляет удовольствие.

– Да ничего подобного, – заверила Тами. – Снова мой острый язычок, вот и весь сказ… Печальные вирши. Упорно мне кажется, что они сочинены кем-то, кто пережил сердцераздирающую любовь, был безжалостно брошен ветреной красоткой, оттого и излил душу в грустных виршах. Говорят, с сочинителями так частенько бывает