40 австралийских новелл — страница 42 из 78

Впечатления первого дня сохранились у нее на всю жизнь. Она заметила, что все местные жители — таможенные чиновники, извозчики, агент, сдавший нам новый дом, — дер жатся с видом превосходства, раздражавшим ее. На их лицах она читала насмешку и сочувствие, дружелюбное и вместе с тем снисходительное. Ей казалось, что на пристани, на улице все смотрят на нее так, будто она нуждается в их добродушном снисхождении, и с этим она никак не могла примириться.

То же самое она заметила и в своих родичах, и в небольшой делегации евреев, пришедших встречать ее на пристань. Они жили в Австралии много лет и старались поразить вновь прибывших своим знанием страны и ее обычаев. Они отчаянно важничали. Это свободная страна, говорили они, культурная, здесь надо есть вилкой и ножом, а не руками, все умеют читать и писать и никто не кричит на тебя. Здесь нет угнетателей, как в Старом свете.

Матери казалось, что она их понимает. Она была сметлива и наблюдательна, отец же подчас бывал на редкость бесхитростен. Пока они говорили, отец слушал их, добродушно усмехаясь: видимо, в этот момент он придумывал какую‑то забавную историю, чтобы рассказать ее своим новым знакомым. Но мать не сводила с них своего твердого, сурового взгляда и вдруг, прервав их разглагольствования, сказала самым невинным тоном:

— Если здесь нет угнетателей, то чего вы хвостами виляете, как дворняжки? Кому вам надо угодить?

Мать так и не избавилась от этого враждебного и насмешливого отношения к новой стране. Ни к чему здесь у нее не лежала душа, она даже не пыталась учить новый язык. И только когда мы с сестрой подросли и должны были поступать в школу, она стала с некоторым интересом взирать на окружающий мир. Тогда вновь пробудилась ее былая страсть к книгам и ученью. Она обращалась с нашими букварями и хрестоматиями, как со священными книгами.

Она ставила перед нами великие цели. Нам предстояло блистать в медицине, литературе, музыке — от игры ее фантазии в данный момент зависело, в какой именно области. Так нам легче будет служить человечеству. И всякий раз, когда она читала нам Толстого и Горького, она снова и снова рассказывала о том, как работала сестрой во время холерной эпидемии. Какое бы образование мы ни получили, нам нужны идеалы, а разве есть на свете более светлые идеалы, чем те, которыми она жила в дни работы с медицинским отрядом? Они не дадут нам погибнуть в этой черствой и равнодушной стране.

Отцу было невдомек, почему она тратит столько времени, читая и рассказывая нам о своих лучших годах, и нередко он становился на мою сторону, когда я жаловался, что она отрывает нас от игр.

— Ведь они еще дети, — говорил он. — Пожалей их. Если ты забьешь их головы всякой чепухой, то бог знает, чем они кончат. — И добавлял: —Я был бы рад, если бы сын стал хорошим плотником, а если еще и дочь будет хорошей портнихой, то с меня этого вполне довольно.

— По крайней мере у тебя хватает ума не советовать им заняться торговлей, — отвечала мать. — Жизнь наконец кое-чему научила тебя.

— А чем я виноват, что мне приходится торговать? — возмущался он. — Конечно, очень жаль, что мой папаша не сделал из меня профессора.

Но отец быстро отходил, он не мог долго выдерживать строгий взгляд матери и видеть ее плотно сжатые губы.

Нас раздражало, что отец так быстро уступал ей и что мы никогда не могли рассчитывать на его поддержку до конца. Хотя он и спорил с матерью из‑за нас, в душе он соглашался с ней. А на людях он гордился ею, особенно ее образованностью и начитанностью, и повторял слова матери, совсем как мы с сестрой.

Мать была озабочена тем, как нам дать музыкальное образование. Не могло быть и речи о том, чтобы учить нас игре на каком‑нибудь инструменте — дела отца шли плохо, и он ломал голову, чем заплатить за квартиру, поэтому мать водила нас к знакомым слушать граммофонные пластинки. Это, собственно, были не пластинки, а старинные валики, выпускавшиеся еще Эдисоном, и звук их, казалось, доносился откуда‑то издалека и напоминал голос чревовещателя, подражающего музыкальным инструментам. Но мы с сестрой восхищались этой музыкой. Мы готовы были целыми днями сидеть у длинной узкой трубы, пока мать не решила, что военные марши и глупые кафешантанные песенки только повредят нам.

Тогда начались наши хождения по большим музыкальным магазинам. Мы отправлялись туда после школы или утром по праздникам. В таких случаях отцу подолгу приходилось ожидать завтрака или ужина, но он не сердился. Он считал, что мать знает, что делает, и рассказывал друзьям, как она старается познакомить нас с музыкой.

Сначала мы ходили в эти магазины на разведку. Мать не спускала строгого взгляда с продавцов, пока мы рассматривали книги и ноты, разложенные на прилавках, глазели на портреты знаменитых композиторов и изучали каталоги граммофонных пластинок. Так мы обошли все магазины, узнали, какие в них были пластинки, ноты и книги.

Затем мы снова начали обход с первого магазина, но на этог раз мы уже приходили слушать пластинки.

Я служил переводчиком матери и обычно просил продавца поставить нам пластинку, которую она выбирала по каталогу. Затем я просил его поставить еще одну. Это был либо скрипичный концерт Чайковского или Бетховена, либо какая‑нибудь ария в исполнении Карузо или Шаляпина. Так продолжалось до тех пор, пока мать не замечала, что продавец, ставящий пластинки, уже теряет терпение и нам пора уходить.

С каждым новым посещением мать становилась все смелее и несколько раз просила проигрывать нам целые симфонии и концерты. Почти час сидели мы в крохотном закутке, а продавец нетерпеливо переминался с ноги на ногу и зевал, не зная, чего еще от него потребуют. Мать вела себя так, будто его здесь вовсе не было, поудобнее усаживалась в плетеное кресло и с решительным видом, пристально, не отрываясь, смотрела прямо перед собой на вращающийся диск.

Нас уже все знали в этих магазинах. При нашем появлении продавцы оживлялись, но мать, строго глядя перед собой, шла через весь магазин в отдел пластинок, а мы понуро плелись за ней. Меня смущали иронические взгляды и сдержанные смешки, сопровождавшие нас, и я часто хватал мать за руку, умоляя ее уйти из магазина. Но она не обращала на меня никакого внимания. Чем чаще мы приходили, тем более неловко я себя чувствовал и боялся взглянуть на насмешливые лица вокруг меня.

Скоро наши посещения стали вызывать не только шутки. Улыбки сменились сердитыми взглядами, и продавцы начали отказываться ставить для нас пластинки. В первый раз, когда это случилось, продавец что‑то пробурчал и оставил нас стоять за дверью кабины для прослушивания.

Но мать не так‑то легко было сбить с толку, и без тени улыбки она заявила, что ей надо поговорить с заведующим. Меня охватило чувство стыда и унижения, и, не смея поднять глаз, я боком двинулся к выходу.

Мать догнала меня и, положив руку мне на плечо, сказала:

— Чего ты испугался? Твоя мать не опозорит тебя, поверь мне. — Посмотрев на меня своим испытующим взглядом, она добавила: —Подумай как следует, кто прав, они или мы? Почему они не должны играть для нас? Разве это им что-нибудь стоит? Как же иначе мы можем послушать что — ни-будь хорошее? Неужели мы должны отказаться от этого только потому, что мы бедные?

Так она убеждала меня, пока я не возвратился обратно. Мы все трое вошли в кабинет заведующего, и я перевел слова матери.

Заведующий был неумолим, хотя представляю себе, с каким трудом он сохранял серьезный вид, — Но собираетесь ли вы покупать пластинки? — спросил он после того, как я кончил говорить.

— Если бы я была богатой, разве вы у меня спрашивали бы? — отвечала мать, и я неуверенно перевел ее слова.

— Говори громче, — подтолкнула она меня, и я почувствовал, что вся кровь бросилась мне в лицо.

Заведующий повторил свой вопрос, а мать, недовольная моим нерешительным тоном, пустилась в длинные рассуждения о нашем праве на музыку и культуру, о праве на них всех людей, говоря все это на своем языке, будто заведующий понимал ее. Но это не помогло, он только качал головой.

Так нам отказывали в одном магазине за другим, и каждый раз мать настаивала на своем, долго спорила, пока нам напрямик не говорили, чтобы мы больше не являлись до тех пор, пока не сможем покупать пластинки.

И в других местах нас тоже постигали неудачи.

Однажды, когда мы бродили по университету — я и сестра шли за матерью, а она открывала двери и мы слушали обрывки лекций, — мы неожиданно оказались в большой комнате, где на высоких стульях перед батареей пробирок, мензурок и колб восседали молодые мужчины и женщины в белых халатах.

В глазах матери вспыхнул огонек, и она заговорила что-то о науке и знании. Мы стояли, прижавшись к ней, и удивленно озирались вокруг: ни ее слова, ни открывшаяся нашему взору картина ничего не говорили нам. Ей захотелось пройти в комнату, но к ней подошел господин в черном и спросил, кого мы ищем. Это был человек весьма внушительного вида, с румяным лицом и седой гривой волос.

Я повторил слова матери:

— Мы никого не ищем, а просто восхищаемся домом знания.

Лицо господина добродушно сморщилось. Улыбнувшись, он выразил сожаление, что мы не можем здесь оставаться, так как в это помещение допускаются только студенты.

Когда я перевел его слова, мать изменилась в лице. Всегда такая бледная, она даже покраснела. Секунд десять она смотрела прямо в глаза господину, а потом быстро сказала мне:

— Спроси его, почему он разговаривает с нами с такой снисходительной улыбкой?

Я перевел:

— Мама спрашивает, почему вы говорите с нами свысока?

Он кашлянул, переступил с ноги на ногу, лицо его приняло строгое выражение. Затем он взглянул на часы и, не проронив ни слова, с достоинством удалился.

Мы вышли на улицу — весна стояла во всей красе. Мать вздохнула и, немного помолчав, сказала:

— Он думает, что он передовой человек, этот милый профессор, улыбается, а сам презирает таких людей, как мы. Да, тебе тут так же трудно придется, как мне дома. Красивых слов здесь говорят много, а на самом деле что тут, что в других местах — все одно. Где тут люди, которые верят в то, во что мы когда‑то верили, стремятся к добру, к лучшей жизни?