Уинстон.
— Мы мафия! Мы вас уничтожим, от вашей жизни одни ошметки останутся. Вы умрете в Лагосе!
— Передай привет маме с папой.
Она повесила трубку. Вдохнула поглубже. Телефон почти тотчас зазвонил вновь — но на сей раз она была готова.
— Уинстон. Послушай. Когда ты так орешь, трудно разобрать, что ты говоришь. Ты что, огорчился?
— Идите на хуй, мэм! На хуй идите! Мы вас найдем и убьем!
— Ты меня уже нашел. Но, что важнее, я нашла тебя. У меня твои письма моему отцу и список денежных переводов. Я знаю, кто ты, Уинстон. Где ты живешь, как зовут твою сестру, где она учится. Где живут твои родители. Номер их телефона. Все, что нужно, у меня есть. Итак. Я вешаю трубку и звоню в КЭФП? Они от тебя мокрого места не оставят. Твоей жизни конец, и конец твоим родителям. У тебя заберут все активы, заморозят счет, отнимут паспорт. Родители твои, скорее всего, потеряют дом. И уж точно потеряют сына. Слушаешь меня теперь, Уинстон?
Оба выдержали паузу. Когда он заговорил, голос его был далек, бесцветен:
— Ваш отец — не моя вина.
— Мой отец — только твоя вина.
— И чего вы хотите?
— Я хочу медвежонка в очках как у Румпельштильцхена. Оштукатуренное бунгало с деревянными панелями в гостиной и оранжевыми мягкими коврами в кабинете. И чтобы вернулся папа. И снежный шар с конным полицейским, и билет на «Всевидящего оракула». И ковбоя-копилку. И открытки для бабули. — Она забиралась все глубже в прошлое, стирала ухмылку с лица пацана в луна-парке «Табун».
— Я не пони… я не могу…
— Тогда верни деньги.
— У меня их нет.
— Херня. Утром принеси деньги в отель «Амбассадор». Банки по субботам открыты, я проверяла. Принесешь — я уеду. Улечу домой, больше ты меня не увидишь. И тебя не арестуют. У твоих родителей останется сад и плазменный телик, и им не придется навещать сына в тюрьме.
Она уронила трубку на рычаг, рукой повела по проводу, отыскала розетку, выдернула штепсель.
«Машина падает во тьме. Сальто и снова сальто…»
В гуле тихого номера Лора Кёртис стояла у окна, глядела сквозь свое отражение. Самолеты приземлялись и убегали, мигали огни. Вышка диспетчерской силуэтом проступала на ночном небе, все крутился и крутился прожектор на мачте.
104
Уинстон ждал, когда прекратится кашель. «Допустим, ему все известно, он уже знает ответы на свои вопросы». Кашель затих — дребезг дыхания, финальный всхрап. Поначалу Уинстон подозревал, что вечные харчки и взмокшая физиономия — скорее выплеск подавленной злобы, чем взаправду заболевание, однако на платке кровь, белки пожелтели — это что, тоже злоба довела?
Иронси-Эгобия поднял взгляд на Уинстона:
— И?
Страх — червем в сердце, в груди дрожь, трепет в костях.
— Случились… осложнения.
— Осложнения? Ты считаешь, это так называется? — Иронси-Эгобия отодвинулся от стола, и лицо его скрыла умбровая тень. Остался только голос: — Скажи-ка мне, Уинстон. Ты в Бога веришь?
— Да.
— В семинарии в Старом Калабаре нас учили, что Бог все видит. Ты в это веришь?
— Верю.
— Хочешь загреметь в тюрьму Кирикири? Хочешь, чтоб я в Кирикири загремел?
— Нет, сэр.
Ога наклонился к свету и после паузы заговорил — неторопливо, подчеркивая каждое слово, каждый слог:
— Мы, торговцы фальшью, должны ценить правду. Я тебя спрошу один раз, и ты ответишь правдиво. Понял?
— Да, сэр. Понял.
— Уинстон, где деньги?
— Это… это ловушка, сэр. Коварная ловушка. Не было никаких денег.
— Не было? Или ты их прикарманил?
— Нет, сэр. Она связана с КЭФП. Она… она знает, как меня зовут.
— А как зовут меня , она знает?
Поспешно:
— Нет.
— Подойди, я тебе в глаза посмотрю.
Уинстон подошел, и Иронси-Эгобия наклонился к нему — как будто целоваться вздумал.
— Если соврешь, Уинстон, я увижу. Так что я спрашиваю еще раз. Она знает обо мне что-нибудь?
От страха онемев, Уинстон потряс головой.
Иронси-Эгобия кивнул, прижал платок к губам. Сдерживал кашель, пока слезы не выступили.
— Тунде, — наконец выдавил он.
Уинстон и не знал, что Тунде здесь, пока тот не выступил из угла. Худая фигура, почти кошачья. Обитатель теней.
— Да, брат фармазон?
— Сгоняй-ка за этим иджо.
105
Каждую ночь лило как из ведра, хотя в Лагосе, казалось бы, засушливый сезон. Днем обжигающая жара, затем липкий и мокрый вечер.
Под дождями переполнились сточные канавы, нечистоты перемешивались с мусором, получалась поносная серая жижа. Холерная вода, говорили люди.
— Погодите, еще муссоны придут, — предостерегали ее. — По улицам Ивайя на лодках будем плавать.
Городские районы сливались друг с другом; Амина и Ннамди застряли на материке где-то между Татала и Ивайя.
— Муссоны, — предупреждали другие женщины, поглядывая на ее живот. Дизентерия. Тиф. Малярия. — Сезон детской смертности.
Но повсюду были дети — таскали тяжелые ведра, бегали на подхвате, играли. Улицы полны нечистот, но детей пруд пруди.
Двенадцать часов они ехали из Варри в Лагос — в переполненном автобусе, по размытым дорогам. Надо было обогнуть Порт-Харкорт, и это обошлось недешево. Почти все свои сбережения Ннамди потратил на побег из Дельты; чего не забрала полиция, отняли солдаты, и прибыли они с теми крохами, которые Амина спрятала под одежду, туго примотав к животу. Их не ждал рыночный ларек с жильем; Ннамди не светила гильдия механиков. Даже на остров через мост не перебрались. Ннамди пал духом, но Амина не сдавалась. Она видела будущее — их будущее. Точно воздетый меч. Солнце на серебре.
Весь Лагос — сплошной рынок, перекресток караванов и царств, и она знала, что в круговерти цветов, среди синевы йоруба и красноты игбо, найдется место для индиго и других красок саванны. Она пробьется на рынки острова, приведет с собой Ннамди, солнцем на серебре .
Помощник Иронси-Эгобии, Тунде с глазами как болото, подыскал им жилье в бетонном доме, залатанном картоном и рифленой жестью. В комнате жили еще две семьи — двенадцать человек спали посменно, между женщинами и мужчинами — только драная занавеска, общий сортир на задах, раковина и керосинка в коридоре, стирка в проулке. Белье висело флагами от окна до окна. И повсюду бегали дети, шлепали вьетнамки.
Сортир опорожнялся в канаву, крытую досками. Канава прямо под окном, от вони Амина не спала ночами, слушала, как Ннамди тихонько дышит за занавеской. Иногда он ворочался, просыпался, на цыпочках уходил спать на веранду, прочь от удушающего амбре. Их предупреждали, что в городе водятся малярийные комары, но москитная сетка одна на двоих, и Ннамди отдал ее Амине.
— Ребенку нужнее, — сказал он.
Несмотря на ночевки над сортиром и битком набитую комнату, Амина считала, что им еще повезло. Крыша над головой, кухня, есть где спать. Они не прячутся под полиэтиленовыми навесами среди тлеющего мусора, не копаются в отходах, ища еду. У нее даже был стул — можно выжимать белье сидя, чтоб спина не болела.
На улице стояло маленькое святилище Льямапо, покровительницы женских занятий у йоруба, родов в том числе. Сходи помолись, советовали Амине соседки, не пялься, когда мимо идешь, и хотя Амина, храня верность своей религии, не молилась, Льямапо все равно за ней приглядывала: полулежащая богиня, дети у ног, три пары простертых рук дарят Три Начала Женской Жизни — совет, благословение и сожаление. Порой Амина вспоминала французскую заложницу, которую встретила по пути в деревню Ннамди, — может, та по сей день блуждает в Дельте, просит воды. Может, и за ней приглядывает какой-нибудь бог ойибо.
Люди расступались перед ней на улице. Сначала она думала, это из-за живота, круглого и тугого, едва прикрытого. Потом решила, что из-за истории, вырезанной у нее на лице. Но улавливала шепотки: «Пахан» — дело, значит, в Иронси-Эгобии.
Тунде поведал Ннамди, что здесь, в материковых трущобах Ивайя, и началось восхождение их благодетеля; затем тот перебрался через мост и заявил права на остров Лагос. Даже кочевые бандиты, что устраивали налеты, запугивали семьи, вытрясали последние монетки из пришибленных и покалеченных, обходили стороной дом, где жили Ннамди и Амина.
У Ннамди нет работы, от Иронси-Эгобии — ни звука. Не купишь инструментов, не заделаешься свободным механиком, не поторгуешь услугами в пробках и на перекрестках. Делать нечего — только ждать сигнала от родича.
В первый день Амину в гостиницу отвез Тунде. Она увидела, как самолеты над горизонтом заходят на посадку, увидела отель вдалеке. То ли дворец, то ли больница. Фонтан у дверей льет воду почем зря. В огромном вестибюле заплутало эхо. И повсюду батаури, которых Ннамди называл «ойибо». Кишмя кишат, лица розовые, одутловатые.
Воздух в отеле холодный, как вода со льдом. Амина изумлялась, а тем временем Тунде и другой человек за нее торговались. Их языка она не знала, но понимала, что тому, другому, не нравился ее живот. Еле подобрали ей униформу, да и та была так велика, что пришлось подшивать подол. Больше Амина через вестибюль не входила — только через служебную дверь, а на выходе ее всякий раз обыскивала охрана.
Тунде отвез ее только в первый раз. Потом она по утрам шла аж на Макоко-роуд и садилась в маршрутку до Икеджи. Сорок минут пути, а то и дольше, если пробка.
В первый рабочий день старшая горничная, едва взглянув на Аминин живот, отправила ее мыть туалеты и зеркала. Грубовато сделала доброе дело — избавила Амину от тяжелой работы. Не пришлось переворачивать матрасы — катай себе по коридорам ведро со шваброй, сбоку на полочке «виндекс» и освежители воздуха, а следом горничные везут большие тележки постельного белья и пылесосы.
— Не хватало, чтоб ребеночек раньше времени выскочил. Ей тогда придется и полы мыть, — расхохоталась старшая горничная.
Коридоры в отеле пахли лекарствами, кровати высокие, как столы. (Непонятно, как люди спят на такой высоте, — у Амины голова бы закружилась.) Ее научили стучаться, прежде чем открывать двери карточкой-«вездеходом». Натюрморты чужих жизней — галстуки на спинках стульев, пустые флаконы шеренгами на комодах, сбитые простыни, будто в кровати случилась битва.