4321 — страница 103 из 199

в этом был смысл, казалось ему, смысл для человека, которого рассекло посередине, и он никак не мог разобраться, кто он, вскорости-семнадцатилетний Арчибальд Исаак Фергусон, разнообразно известный как половой маньяк-блядун и мелкий преступник, бывший игрок школьной баскетбольной команды и порой кинокритик, дважды-отвергнутый любовник своих сводных кузена и кузины и преданный сын и пасынок Розы и Гила – оба, кстати, рухнули бы замертво, узнай они, чем это он занимается.


Когда старик Шнейдерман в конце февраля отдал богу душу, в квартире на Риверсайд-драйве собрались на поминки, народу немного, поскольку овдовевший отец Гила в последние двадцать лет не заводил себе новых друзей, а большинство старых уже обрели места своего последнего упокоения где-то еще, собралась, быть может, пара дюжин человек, включая дочерей Гила Маргарет и Эллу – они впервые возникли в кругу семьи после осени 1959 года, в сопровождении своих новоприобретенных толстых, лысеющих супругов, от одного из которых Маргарет уже забеременела, и, несмотря на свое к ним предубеждение, Фергусон вынужден был признать, что его сводные сестры не проявляли ни малейшего признака враждебности по отношению к его матери, в чем им и повезло, поскольку ничего бы не принесло Фергусону большего счастья, чем устроить сцену и вышвырнуть их из дому пинком под зад, каковой насильственный порыв в сложившихся обстоятельствах совершенно не требовался, однако, простояв почти час на февральском морозе, пока семейство укладывало старого козла на вечный отдых, Фергусон чувствовал в себе возбуждение, был на взводе, как выразился бы Довольный Финнеган, – вероятно, потому, что думал он о вспыльчивости своего не-дедушки и его неприкрытой сварливости, а то и, как знать, поскольку при каждой кончине вынужден был думать о смерти собственного отца, поэтому к тому времени, как собрание скорбящих вернулось в квартиру, Фергусону было достаточно уныло, чтобы заглотить по-быстрому два виски на голодный желудок, что, в свою очередь, могло повлиять на последовавшие события, ибо как только начались поминки, оказалось, что он шалит настолько дерзко и возмутительно неприлично, что для него самого осталось неясным, лишился ли он рассудка или случайно наткнулся на разгадку тайны мироздания.

Вот что произошло. Первое: Все присутствовавшие либо стояли, либо сидели в гостиной, поедалась еда, выпивались напитки, между парами и группами людей туда-сюда витали разговоры. Фергусон увидел Джима – тот стоял в углу у переднего окна и беседовал с отцом, – сам протиснулся в тот угол и спросил у Джима, нельзя ли перекинуться с ним словом наедине. Джим ответил «да», и они вдвоем прошли по коридору в спальню Фергусона, где без лишних слов или какой бы то ни было преамбулы Фергусон заключил Джима в объятия и сказал, что любит его, любит больше всех на свете, любит так сильно, что готов за него умереть, и не успел Джим ничего ему ответить, теперь шестифутового роста Фергусон покрыл лицо Джима, чей рост был шесть футов один дюйм, многочисленными поцелуями. Доброго Джима это не шокировало и не разозлило. Он предположил, что Фергусон либо пьян, либо очень расстроен чем-то, поэтому он обнял своего младшего кузена, прижал к себе в долгом, пылком объятии и сказал: Я тебя тоже люблю, Арчи. Мы друзья на всю жизнь. Второе: Полчаса спустя все присутствовавшие по-прежнему либо стояли, либо сидели в гостиной, еда все так же поедалась, напитки выпивались, между парами и группами людей по-прежнему витали туда-сюда разговоры. Фергусон увидел Эми – та стояла в углу у переднего окна и разговаривала со своей двоюродной сестрой Эллой, – сам протиснулся в тот угол и спросил у Эми, нельзя ли перекинуться с нею словом наедине. Эми ответила «да», и они вдвоем прошли по коридору в спальню Фергусона, где без лишних слов или какой бы то ни было преамбулы Фергусон заключил Эми в объятия и сказал, что любит ее, любит больше всех на свете, любит ее так сильно, что готов за нее умереть, и не успела Эми ничего ему ответить, как Фергусон поцеловал ее в губы, и Эми, уже знакомая со ртом Фергусона после множества поцелуев, какими он одарил ее в былые дни их половозрелого увлеченья, приоткрыла собственный рот и позволила Фергусону углубиться туда языком, а совсем немного погодя обвила кузена руками, и они вдвоем повалились на кровать, где Фергусон залез Эми под юбку и принялся водить рукой по ее ноге в чулке, а Эми проникла Фергусону в брюки и ухватилась за его окрепший пенис, и после того, как оба они друг дружке кончили, Эми улыбнулась Фергусону и сказала: Это хорошо, Арчи. Нам такое давно было нужно.

После этого все стало лучше. Вопиющие, неприемлемые нарушения общественных приличий, очевидно, были не всегда вопиющими и неприемлемыми, ибо Фергусону не только удалось излить душу и объявить о своей любви двоим Шнейдерманам, но и дружба его с Джимом из-за этого окрепла, а они с Эми вновь стали парой. Через неделю после похорон мать и Гил подарили ему на день рождения двести долларов, но деньги на Джулию ему больше не требовались, он мог истратить их на Эми и купить ей красивое кружевное белье для тех вечеров, когда Гил и его мать куда-нибудь уходили и квартира оставалась в их полном распоряжении, или тех вечеров, когда куда-нибудь уходили родители Эми, или тех вечеров, когда чьи-нибудь еще родители куда-нибудь уходили, и кто-нибудь из их друзей предоставлял им комнату, куда можно было закатиться на несколько часов, и до чего же лучше все между ними теперь стало, когда он писал свои статьи о кино, а Эми видела, что он не такой пентюх, каким она считала его раньше, она его вдруг зауважала, внезапно больше не имело значения, увлекается он политикой или нет: он был кино-мальчиком, мальчиком искусства, чутким мальчиком, и этого ей вполне хватало, и до чего приятной встряской оказалось, когда оба они открыли, что ни тот ни другая – не девственники, что никто из них не боится, что оба они уже постигли достаточно всякого, чтобы знать, как удовлетворять друг дружку, уж точно от этого все стало по-другому – быть счастливыми в постели с тем, кого любишь и кто любит тебя в ответ, и какое-то короткое время Фергусон разгуливал с мыслью: да, это правда – обняв Джима и Эми, он разгадал тайну мироздания.

Долго длиться это, разумеется, не могло, большую любовь следовало отставить в сторону и, быть может, вообще забыть, поскольку в школе Эми опережала его на год и осенью будет поступать в Университет Висконсина – не в ближайший Барнард, как планировалось первоначально, а в дальнюю американскую тундру, потому что Эми решила, после долгих недель мучительных самокопаний, что ей нужно убраться как можно дальше от матери. Фергусон умолял ее не ехать туда, буквально встал перед нею на колени и умолял, но Эми, всхлипывая, ответила, что выбора у нее нет, потому что в Нью-Йорке мать будет давить и удушать ее своими неотвратимыми вмешательствами, и как сильно ни любила бы она своего дорогого Арчи, у нее такое чувство, что она сражается за собственную жизнь и вынуждена ехать, просто обязана ехать и не позволит, чтобы ее от этого решения отговаривали. Та беседа стала началом конца, первым шагом в медленном распаде совершенного мира, какой они себе создали, а поскольку следующий день был первым в тех выходных, когда Эми должна была совершить свою давно запланированную поездку в Кембридж навестить брата, Фергусон тем вечером пятницы в апреле оказался в Нью-Йорке один, и он, не выпивший ни капли спиртного с самых похорон старика, не посетил ни одной сомнительной вечеринки ни у кого из своих друзей, отправился на одну такую сомнительную вечеринку и допился там до такого оцепенения, что на следующее утро проспал и не пошел в школу сдавать экзамен на ПАС, который был назначен ровно на девять.

Осенью выпадет еще одна возможность сдать этот тест, но мать и Гил на него рассердились за то, что он такой безответственный, и хотя винить их за то, что они досадуют на его неявку на экзамен, он не мог, их гнев тем не менее жег, обжигал его гораздо сильнее, чем следовало, и впервые в жизни Фергусон начал сознавать, до чего он хрупок, как же трудно ему продираться даже сквозь малейшие размолвки, в особенности те, что вызваны его собственными недостатками и глупостями, ибо суть заключалась в том, что ему необходимо было, чтобы его любили, любили больше, чем быть любимыми требовалось большинству людей, любили целиком и непрерывно, каждую минуту бодрствования в жизни, любили, даже когда он делал такое, за что любить его бывало невозможно, особенно если рассудок требовал, чтоб его не любили, и, в отличие от Эми, отталкивавшей от себя мать, Фергусон свою отпустить вовсе не мог – свою неудушливую мать, чья любовь была для него источником всей его жизни, и просто видеть, как она хмурится, глядя на него, с этой своей печалью в глазах, было опустошительно, пулей ему в сердце.

Конец настал в начале лета. Не осенью, когда Эми нужно было уезжать в Висконсин, а в начале июля, когда она отправилась в двухмесячный рюкзачный поход по Европе с одной своей подругой, такой же умницей из Хантера по имени Молли Девайн. Позднее на той же неделе Фергусон уехал в Вермонт. Мать и отчим исполнили его желание последовать примеру Эми и поучаствовать в программе погружения во французский язык в колледже Гамптон. То была прекрасная программа, и французский у Фергусона за те недели, что он там пробыл, улучшился неимоверно, но то было лето без секса, наполненное ужасом перед тем, что его ждет, когда он вернется в Нью-Йорк: последний поцелуй с Эми – а затем прощай, несомненно окончательное прощание.

И вот – Фергусон после того, как Эми улетела в Мадисон, Висконсин, старшеклассник в средней школе, у которого вся жизнь впереди, как его ставили в известность учителя, родственники и каждый взрослый, с кем у него пересекались тропинки, но он только что потерял любовь всей своей жизни, и слово будущее вымарано из всех словарей на свете до единого. Почти неизбежно мысли его снова обратились к Джулии. То была, конечно, не любовь, но хотя бы секс, а секс без любви лучше, чем вообще никакого секса, в особенности если нельзя украсть никаких книжек, чтобы за него расплатиться. Почти все деньрожденные деньги его к тому времени уже истощились. Он истратил их на белье, духи и ужины с лингвини для Эми весной, но тридцать восемь долларов пока оставалось, а этого более чем достаточно для еще одной катавасии в квартире на Западной Восемьдесят второй улице. Таковы противоречия жизни взрослого мужчины, обнаружил Фергусон. Сердце у тебя, может, и разбито, а вот железы по-прежнему твердят, чтобы о сердце ты не думал.