4321 — страница 111 из 199

Они с Арти были друзьями всего один месяц. Этого хватило, чтобы они стали близнецами А. Ф., хватило, чтобы почувствовали себя в начале того, что станет долгой и тесной дружбой, но не хватило, чтобы кто-либо из них стал членом семьи другого. Когда погиб его друг, Фергусон еще и в глаза не видел Ральфа и Ширли Федерманов. Он даже имен их не знал, а вот они про него знали из писем, которые их сын писал из лагеря «Парадиз». Те письма были решающими. Робкий, неразговорчивый Арти открылся им и рассказал о своем новом чудесном друге, а потому его родители уже были убеждены, что Фергусон чудесен, даже не успев с ним познакомиться. Потом Арти погиб, и три дня спустя его чудесный друг объявился на похоронах – не вылитый их сын, а мальчик, очень на него похожий, высокий и крепкий, с тем же телом юного спортсмена, тем же еврейским происхождением, теми же хорошими оценками в школе, и вот то, что такой мальчик вошел к ним в жизнь в тот самый миг, когда они потеряли собственного сына, тот самый мальчик, которого сын их называл своим братом, должно быть, мощно на них подействовало, рассуждал Фергусон, подействовало жутко, словно их исчезнувший мальчик перехитрил богов и послал им другого мальчика, чтобы тот его заменил, сына-подменыша из мира живущих вместо того, кто умер, и, поддерживая общение с Фергусоном, они могли видеть, что происходило бы с их собственным мальчиком, пока бы тот медленно рос и превращался в мужчину, те постепенные перемены, что отличают пятнадцатилетнего от четырнадцатилетнего, шестнадцатилетнего от пятнадцатилетнего, семнадцатилетнего от шестнадцатилетнего и восемнадцатилетнего от семнадцатилетнего. Это некий спектакль, осознал Фергусон, и всякий раз, когда он ехал в Нью-Рошель еще на один воскресный ужин, ему приходилось брать на себя труд притворяться собой тем, что был собой, изображать самого себя как можно полнее и правдивее, ибо все они понимали, что играют, пусть даже и не сознавали, что понимают это, и Арчи бы никогда не стал Арти – не потому, что ему этого не хотелось, а потому, что живые никогда бы не смогли заменить собою мертвых.

Хорошими они были людьми, добрыми, непримечательными людьми и жили в белом домике на обсаженной деревьями улочке рядом с другими белыми домиками, которыми владели другие трудолюбивые семьи среднего класса с двумя-тремя детьми каждая и машиной или двумя в белом деревянном гараже. Ральф Федерман был высоким худым человеком под пятьдесят, который выучился на фармацевта и заправлял самой маленькой из трех аптек на главной улице торгового района Нью-Рошели. Ширли Федерман, тоже высокая, но не худая, на несколько лет моложе мужа. Выпускница колледжа Хантер, она работала на неполной ставке в местной библиотеке, при национальных и штатских выборах агитировала за демократов и имела склонность к бродвейским опереттам. Оба они относились к Фергусону с неким тихим почтением, быть может – несколько потрясенно, а также благодарно за то, что он из верности их сыну продолжал принимать их приглашения, и потому, что им не хотелось его терять, они за ужинами сидели, как правило, молча, а разговаривал почти всегда один Фергусон. Что же касается Селии, она вообще редко открывала рот, но его слушала – слушала внимательнее, чем оба ее родителя, и пока Фергусон наблюдал, как она развивается из скромного, скорбящего ребенка в сдержанную шестнадцатилетнюю девушку, ему пришло в голову, что она и есть та причина, почему он продолжает сюда возвращаться, ибо ему всегда было очевидно, насколько она смышлена, но вот теперь она становилась еще и хорошенькой, с гибкой, лебединой, длиннорукой и длинноногой красотой, и хоть и была еще слишком для него молода, через годик-другой такой она больше не будет, и где-то в глубоком, недоступном уголке мозга у Фергусона поселилась еще не вылепленная мысль о том, что ему суждено жениться на Селии Федерман, что повествование его жизни требует, чтобы он на ней женился ради того, чтобы отменить несправедливость преждевременной гибели ее брата.

Важно было, чтобы он говорил, не просто сидел и учтиво беседовал ни о чем, а разговаривал по-настоящему, рассказывал все, что мог, о себе, чтобы они начали понимать, кто он, и все больше и больше после первых нескольких визитов именно так он и делал – разговаривал с ними о себе и о том, что с ним происходило, потому что об Арти к тому времени сказать получалось все меньше и меньше, слишком ужасно было вновь и вновь ходить по той же самой почве, и Фергусон своими глазами мог видеть, как за девять месяцев волосы у мистера Федермана из темно-каштановых стали смесью каштановых и седых, а потом преимущественно седыми и после этого побелели совсем, как отец Арти за какое-то время сделался гораздо худее, а его мать все время набирала вес, еще десять фунтов к октябрю 1961 года, еще пятнадцать к марту 1962-го, двадцать фунтов к сентябрю, тела их рассказывали Фергусону, что творится с их душами, пока они живут со смертью Арти, и больше не было никакой нужды обсуждать подвиги их сына, десятилетнего игрока малой лиги, не стоило уже упоминать его пятерки с плюсом по естественным наукам и математике, и так вот Фергусон постепенно и разработал новую стратегию того, как ему высиживать эти ужины: нужно просто вытолкнуть Арти из комнаты и заставить их думать о чем-нибудь другом.

Никогда ни слова о том, что он бросил бейсбол из-за их сына, ни слова о его похотливых мыслях об Эми Шнейдерман, ни слова о сексе с Даной Розенблюм, ни слова о том вечере, когда он перепил с дружком Эми Майком Лоубом и в итоге облевал себе все штаны и ботинки, но, помимо сокрытия этих секретов и опрометчивых поступков, Фергусон подчеркнуто не подвергал себя цензуре – задача трудная для такого скрытного человека, как он, но Фергусон выдрессировал себя быть с ними честным, выступать перед ними, и на двух дюжинах ужинов в Нью-Рошели, где он побывал за четыре года между смертью Арти и его собственным окончанием средней школы, говорил он о многом, включая различные пертурбации, происходившие у него в семье (развод его родителей, повторное замужество матери, ледяные отношения с отцом), и примечательный опыт обзаведения новым комплектом родни, не только отчимом и сводными братом и сестрой, но и братом Дана Гилом, эрудитом и человеком участливым, который интересовался писательскими устремлениями своего сводного племянника (Тебе придется научиться всему, чему сможешь, Арчи, однажды сказал ему он, а потом обо всем этом забыть, и вот то, чего ты забыть не сможешь, и создаст основу для твоей работы), и суровой женой Гила Анной, и его пухлыми, ухмыльчивыми дочерями Маргарет и Эллой вместе со своенравным старым отцом Дана, жившим в палате на третьем этаже дома престарелых в Вашингтон-Хайтс, и либо полоумным, либо на ранних стадиях деменции, но все равно он время от времени выступал кое с какими незабываемыми замечаниями, высказываемыми с этим его акцентом Зига Румана: А ну мы фсе саткнулис, мне поссать нато! Один из лучших результатов материна замужества, рассказывал им Фергусон, – неким таинственным мановеньем руки, какое нанизало воедино столько разных семей и перекрывающихся генеалогий, его самый дорогой друг и сводный двоюродный брат Ной Маркс теперь стал еще и родичем его новой сводной сестры и сводного брата, они теперь троюродные или четвероюродные сводные родичи (никто не был толком уверен, какие именно), и от этого факта, когда б Фергусон ни задумывался об этом, голова у него кружилась – Ной и Эми теперь связаны с ним в том же перемешанном племени! – и до чего ж приятнее теперь смотреть, как хорошо Дан Шнейдерман сошелся с Дональдом Марксом, совсем не так, как было с его отцом, который не любил дядю Дона и один раз назвал его напыщенным шмаком, и так лучше, сказал Фергусон, пусть даже отношения матери с ее сестрой и не улучшились и не улучшатся никогда, но теперь хотя бы стало возможно садиться и ужинать с Марксами и при этом не хотелось заорать или выхватить пистолет и кого-нибудь пристрелить.

Им он мог рассказывать такое, чего не рассказывал больше никому другому, а это, когда он бывал с ними, превращало его в другого человека, он делался откровеннее и забавнее, чем дома или в школе, такой человек способен смешить других, и, вероятно, еще и поэтому он все время к ним возвращался – поскольку знал, что им захочется слушать истории, какие он рассказывает, потешные анекдоты о Ное, к примеру, которого он никогда не уставал упоминать в разговорах, – о своем верном попутчике в странствии по чащобам жизни, которому выписали полную стипендию в школе Фильдстон в Ривердейле, одной из лучших частных школ в городе, о Ное подросшем и со снятыми с зубов скобками, которому удалось найти себе подружку, и он теперь ставил в Фильдстоне пьесы, современные, вроде «Стульев» или «Лысой певицы» Ионеско, и постарше, вроде «Белого дьявола» Джона Вебстера (ну и кровавая баня!), и снимал маленькие фильмы своей восьмимиллиметровой камерой «Белл-и-Гавелл». По-прежнему один из хитрейших саботажников на свете, он заявился вместе с Фергусоном на вторую из полумесячных встреч с его отцом в мае 1964-го – не в дешевый ресторан на сей раз, а в ужасающий загородный клуб «Синяя долина», приглашение куда Фергусон опрометчиво принял, настояв, чтобы в компанию можно было включить и Ноя, – такое предложение, предполагал он, отец отвергнет, но тот его удивил, согласившись на его требование, и вот так вот царь бытовых приборов и двое мальчишек однажды воскресным днем отправились обедать в клуб, а поскольку Ной знал все про боренья Фергусона с его отцом и был в курсе, насколько его друг терпеть не может этот клуб, над тем местом и над всем, что оно собою означало, он поиздевался, надев по такому торжественному случаю клетчатый берет с белым помпоном, столь нелепый, громоздкий головной убор, что Фергусон с отцом, увидев это, расхохотались, вероятно, то был единственный раз, когда они смеялись вместе, – за более чем десять лет, однако Ной держал лицо и не раскололся улыбкой, отчего смешное стало еще смешнее, конечно, и сказал, что это его первый визит в гольф-клуб, и ему хотелось