выглядеть подобающе, поскольку гольф – игра шотландская, а значит, всем гольфистам надлежит (он действительно произнес слово надлежит) украшать себя шотландскими уборами, покуда перемещаются по своему полю. Правда, когда они прибыли в клуб, Ной несколько увлекся – пожалуй, потому что стало неловко тереться плечами с теми, кого он называл непристойно богатыми, а может, и из-за того, что ему хотелось проявить солидарность с Фергусоном, произнося вслух то, что сам Фергусон нипочем бы не осмелился сказать, как, например, когда мимо проковылял тучный человек, показал на его берет и выкрикнул: Славная шляпка! – на что Ной ответил (с широченной ухмылкой, залепившей ему всю физиономию): Спасибо, толстячок, – но отец Фергусона шел в десяти-двенадцати шагах впереди и не услышал оскорбления, тем самым избавив мальчишек от выговора, какой им бы непременно достался, услышь он это, и в кои-то веки Фергусону удалось пережить день в загородном клубе «Синяя долина», не желая при этом оказаться где-нибудь в другом месте.
То была одна сторона Ноя, рассказывал он Федерманам, потешный agent provocateur и проказливый паяц, но в глубине он личность глубокомысленная и серьезная, и ничто не доказывало этого больше, чем его поведение в те выходные, когда застрелили Кеннеди. По чистой случайности Ноя пригласили тогда в Нью-Джерси провести пару дней с ночевкой с Фергусоном и Эми в их новом доме на Вудхолл-кресент. План заключался в том, чтобы на его восьмимиллиметровую камеру снять маленькое кино, немую экранизацию рассказа Фергусона «Что случилось?» – про мальчика, который сбежал из дому, а когда вернулся, его родители исчезли: с Ноем в роли мальчика и с Фергусоном и Эми, игравшими родителей. Затем, в пятницу двадцать второго ноября, всего за несколько часов до того, как Ной должен был выехать из Нью-Йорка с автобусной станции Портоуправления, в Далласе стреляли в Кеннеди и убили его. Имело бы смысл отменить визит, однако Ною делать этого не хотелось, и он им позвонил и сказал, чтобы встречали его на автостанции в Ирвингтоне, как и планировалось. Все выходные они смотрели телевизор, Фергусон с отчимом сидели вместе на одном краю длинного дивана в гостиной, Эми и ее мачеха свернулись калачиками на другом конце, Роза – прижав к себе Эми, а Эми – положив голову Розе на плечо, Ною же хватило ума вытащить камеру и снимать их, всех четверых почти все два дня, переводя объектив с одного лица на другое и на черно-белые изображения на телевизионном экране, лицо Вальтера Кронкайта, Джонсон и Джеки Кеннеди в самолете, когда вице-президент давал президентскую присягу, Джек Руби стреляет в Освальда в коридоре далласского полицейского участка, лошадь без всадника и салют Джон-Джона в день похоронной процессии, все эти общественные события чередовались с четырьмя людьми на диване, мрачным Даном Шнейдерманом, его отупевшим, вымотанным пасынком и двумя женщинами с мокрыми глазами, которые наблюдали за событиями на экране, все в молчании, конечно, поскольку камера не умела записывать звук, масса отснятого материала, должно быть, составлявшая десять или двенадцать часов, невыносимая длительность, которую никому не под силу было б высидеть с начала до конца, но потом Ной отвез катушки с пленкой обратно в Нью-Йорк, нашел себе в помощь профессионального монтажера и урезал эти часы до двадцати семи минут, и результат оказался ошеломляющим, сказал Фергусон, национальная катастрофа, написанная на лицах тех четверых людей и в телевизионном приемнике перед ними, настоящий фильм шестнадцатилетнего мальчишки, что стал не просто историческим документом, но и произведением искусства, или, как выразился Фергусон, использовав слово, каким всегда пользовался, описывая то, что любит, – шедевр.
О Ное рассказывалось множество историй, но еще и об Эми и Джиме, о его матери и прародителях, об Арни Фрейзере и их почти-аварии на платной магистрали Нью-Джерси, о Дане Розенблюм и ее семействе, о беседах с мистером Розенблюмом и о дружбе с Майком Лоубом, парнем Эми, затем бывшим парнем, затем снова парнем, который не только знал, кто такая Эмма Гольдман, и читал ее автобиографию «Живу своей жизнью», но и был единственным в школе, кто также прочел «Тюремные воспоминания анархиста» Александра Беркмана. Мясистый Майк Лоуб, антисоветский радикал-марксист в зародыше, который верил в движение, в организацию, в массовые действия и, стало быть, косо посматривал на интерес Фергусона к Торо, который сплошь был про индивидуальное, про сознательного одиночку, кто действует из нравственных принципов, но не располагает никакой теоретической базой для нападения на систему, для перестройки общества как снизу доверху, так и сверху донизу, отличный писатель, это да, но до чего ж зажатый и ханжеский он был парень и так боялся женщин, что, вероятно, и в могилу сошел девственником (Селия, в то время четырнадцатилетняя, хихикнула, когда Фергусон повторил эти слова), и пусть даже его мысль о гражданском неповиновении подхватили Ганди, Кинг и другие участники движения за гражданские права, пассивного сопротивления недостаточно, рано или поздно дело дойдет до вооруженной борьбы, и вот поэтому-то Майк М. Л. Кингу предпочитает Малькольма Икса и на стену своей спальни приклеил плакат с Мао.
Нет, ответил Фергусон, когда родители Арти спросили, согласен ли он с этим мальчиком, но как раз поэтому их разговоры с ним так поучительны, сказал он, ибо всякий раз, когда Майк бросает ему вызов, приходится крепче задумываться над тем, во что же верит он сам, а как можно чему-то научиться, если разговариваешь только с теми, кто думает точно так же, как ты?
А еще была миссис Монро, самая любимая его тема, единственный человек, из-за которого вся его жизнь в старших классах средней школы была сносной, и какая же это огромная удача, что она ведет у них английский и на втором, и на первом году старших классов, молодая и энергичная Эвелина Монро, всего двадцать восемь лет ей было, когда Фергусон впервые попал к ней в класс, бодрое противоядие от убогой, реакционной, анти-модернистской миссис Бальдвин, Монро, урожденная Ферранте, крутая итальянская девушка из Бронкса, уехавшая в Вассар на полную стипендию, прежде замужем за джазовым саксофонистом Бобби Монро, завсегдатай сборищ в Виллидж, подруга музыкантов, художников, артистов и поэтов, хиповейшая училка из всех, что когда-либо украшали собой коридоры средней школы Колумбия, а от всех прочих учителей, что когда-либо у Фергусона бывали, отличало ее то, что на своих учеников она смотрела как на полностью сформировавшихся, независимых существ, как на юных взрослых, а не на крупных детей, и это воздействовало на них так, что они, сидя у нее на занятиях, ощущали себя уверенно, слушая, как говорит она о книгах, заданных им читать, о мистере Джойсе, мистере Шекспире, мистере Мельвиле, мисс Дикинсон, мистере Элиоте, мисс Элиот, мисс Вортон, мистере Фицджеральде, мисс Кэзер и всех прочих, и ни единого ученика ни в одном из двух ее классов, какие посещал Фергусон, не было, кто не обожал бы миссис Монро, но никто и не обожал ее так, как сам Фергусон – показывал ей все до единого свои рассказы, какие писал в старших классах, и даже в последний год, когда она у него больше ничего не вела, не то чтоб она была им лучшим судьей, нежели дядя Дон или тетя Мильдред, полагал он, но, по его ощущению, она держалась с ним честнее их, критика ее бывала подробнее и в то же время больше поощряла его, как будто уже было предрешено, что он для такого родился и для него невозможен никакой другой выбор.
Над доской она держала пришпиленный плакат – фразу из американского поэта Кеннета Рексрота, которую переписала такими большими буквами, чтобы прочесть ее могли все, даже с заднего ряда, а поскольку Фергусон частенько ловил себя на том, что на занятиях смотрит на этот плакат, позднее он сообразил, что за годы обучения у нее прочел эту надпись, должно быть, несколько тысяч раз: ОТ ГИБЕЛИ МИРА ЕСТЬ ТОЛЬКО ОДНО СРЕДСТВО – АКТ ТВОРЧЕСТВА.
Миссис Федерман сказала: Каждому молодому человеку нужна такая миссис Монро, Арчи, но не каждому молодому человеку такая достается.
Ужас какой, ответил Фергусон. Даже не знаю, что бы я делал без нее.
Нью-Йорк не переставал его к себе тянуть, и в свободные субботы Фергусон продолжал туда ездить как можно чаще, иногда один, порой с Даной Розенблюм, порой с Эми, временами с Эми и Майком Лоубом, иногда только с Майком Лоубом, а бывало, со всеми троими, и там с ним (и ими) по выходным встречался Ной, когда юный Брюзга ночевал у отца и Мильдред в Виллидж или только у отца, если дяде Дону и тете Мильдред случалось снова жить порознь. Плотность, громадность, сложность, как некогда выразился Фергусон, будучи спрошенным, почему он предпочитает город предместьям, каковой сантимент разделяли все пятеро членов его маленькой банды, и за исключением Даны, которая уже точно знала, куда ей хочется уехать после школы, остальные четверо решили, что им всем следует остаться в Нью-Йорке и поступать в колледж. Это означало Колумбию для троих мальчишек и Барнард для Эми, при условии, что их туда примут, а это казалось вероятным или с не слишком большой натяжкой, учитывая их хорошую успеваемость, но, хотя поступить удалось троим из них, лишь один в итоге переехал в следующем сентябре на Морнингсайд-Хайтс. Ной, отверженный соискатель, навлек на себя поражение тем, что у него летом после первого старшего класса развилась новая привычка – и до того полюбил он курить дурь, что временно утратил интерес к образованию, отчего оценки его и результаты экзаменов в первом семестре старшего класса рухнули, и Колумбия, альма-матер его отца, место, где, как все в его семье надеялись, он проведет следующие четыре года, его отвергла. Ной над этим лишь посмеялся. Он вместо нее пойдет в УНЙ, что позволит ему остаться в Нью-Йорке, как он и собирался, и хотя тот все признавали колледжем хуже Колумбии, с посредственной преддипломной программой для вялых, безалаберных студентов, УНЙ даст ему возможность изучать кинодело, а этот предмет студентам Колумбии не предлагался, ну и, кроме того, сказал Ной, жить ему придется в отпаднейшей части города, а не в этих засранных трущобах, втиснутых между Гарлемом и рекой Гудзон.