4321 — страница 114 из 199

Я знаю, что обещал дважды в месяц с ним ужинать, сказал Фергусон, но, по-моему, я больше не хочу его видеть, совсем. Он нарушил данное тебе слово. Почему я не могу нарушить свое обещание ему?

Тебе уже почти восемнадцать, ответила его мать, и ты можешь делать все, что захочешь. Твоя жизнь принадлежит тебе.

Ну его нахуй.

Полегче, Арчи.

Нет, я серьезно. Нахуй.

Он прикидывал, что соискателей будут тысячи: отличники со всего штата, чемпионы всех округов по футболу и баскетболу, старосты классов и ораторы дискуссионных клубов, научные вундеркинды с двойными 800 в ПАСах, такие блистательные кандидаты, в общем, что у него не останется ни малейшего шанса пройти первый тур отбора, но он все равно отправил документы на конкурс вместе с двумя своими рассказами и списком людей, предложивших написать ему рекомендательные письма: миссис Монро, его учитель французского мистер Болдьё и его нынешний преподаватель английского мистер Макдональд. Ему хотелось быть львом, но если окажется, что судьбой ему назначено стать тигром, он приложит все силы к тому, чтобы носить свои полоски с гордостью. Черные и оранжевые, а не лазорево-голубые и белые. Ф. Скотт Фицджеральд вместо Джона Берримана и Джека Керуака. Имеет ли все это значение на самом деле? Принстон, возможно, и не Нью-Йорк, но до него всего полчаса на поезде, а преимуществом Принстона перед Колумбией – в том, что Джим подался туда в магистратуру по физике. Его наверняка возьмут, что вовсе не факт для Фергусона, но мечтать-то все равно не вредно, и до чего приятно было воображать, как следующие четыре года они проведут вместе – в этом лесистом мире книг и дружбы, где среди деревьев мелькает призрак Альберта Эйнштейна.

Поговорив с матерью и Даном в конце ноября, Фергусон написал длинное письмо отцу, в котором объяснил, почему хочет прервать их совместные ужины два раза в месяц. Он не вполне изложил всю правду и не сказал, что больше никогда не хочет его видеть, поскольку Фергусону до сих пор было не совсем ясно, такова его позиция на самом деле или нет, хоть он и подозревал, что она такова, но ему же всего семнадцать лет и плоховато с мужеством и уверенностью в себе на объявление ультиматумов о будущем, способных изменить всю жизнь, которая, как он надеялся, будет долгой, и кто знает, какие повороты в отношениях с отцом он выберет в грядущие годы? А вот упомянул он, однако, – и это составляло самую сердцевину письма, – о том, насколько расстроило его узнать, что отец вычеркнул его как иждивенца из своей налоговой декларации. Такое ощущение, что его стерли, писал он, как будто отец его пытается забыть последние двадцать лет своей жизни и сделать вид, будто их никогда не случалось, – не только его брака с матерью Фергусона, но и того факта, что у него есть сын, которого он теперь вверил исключительно заботам Дана Шнейдермана. Но, отставив все это в сторону, продолжал Фергусон, посвятив этой теме полные две страницы, совместные ужины, которые они устраивали, теперь стали для него бесконечно унылы, и зачем продолжать эту убогую комедию безжизненного светского трепа друг с другом, когда правда в том, что ни тому, ни другому уже нечего друг другу сказать, и до чего грустно сидеть вместе в этих неопрятных местах, поглядывая на часы, и считать минуты до окончания пытки, так не лучше ли будет взять пока паузу и поразмыслить над тем, захочется им в какой-то будущей точке начинать сызнова или нет?

Отец написал ему в ответ через три дня. Не такого отклика хотел Фергусон, но это, по крайней мере, было хоть что-то. Ладно, Арчи, пока отложим. Надеюсь, у тебя дела идут хорошо. Папа.

Фергусон не намеревался больше к нему тянуться. Уж это-то он решил, и если отец не желал за ним бегать и пытаться завоевать его обратно, значит, на этом и всё.

Он отправил заявки в Колумбию, Принстон и Ратгерс в начале января. В середине февраля, отпросился с занятий на день и поехал в Нью-Йорк на собеседование в Колумбии. Со студгородком он был уже знаком – тот всегда напоминал ему фальшивый римский город: две громады библиотек друг напротив дружки прямо посреди небольшого участка, Батлер и Лоу, каждая – громоздкая гранитная конструкция в классическом стиле, слоны, господствующие над менее объемистыми кирпичными зданиями вокруг, – и как только отыскал путь в Гамильтон-Холл, он сразу поднялся на четвертый этаж и постучал. Собеседование с ним проводил преподаватель экономики по имени Джек Шелтон, и до чего ж веселым был этот человек, всю беседу отпускал шуточки и даже высмеивал напыщенную склеротичку Колумбию, а когда узнал о честолюбивом замысле Фергусона стать писателем, разговор завершил тем, что вручил будущему выпускнику средней школы Колумбия несколько номеров литературного журнала колледжа Колумбия. Листая их полчаса спустя, пока ехал в центр города экспрессом МСП, Фергусон наткнулся на поэтическую строчку, которая очень его повеселила: Постоянно ебаться полезно. Прочтя ее, он расхохотался вслух, с удовольствием поняв, что не так уж Колумбия, должно быть, и напыщенна, поскольку строчка не только была смешна – она была еще и правдива.

На следующей неделе он нанес свой первый визит в Принстон, где студенты вряд ли, сомневался он, публиковали стихи со словом ебаться в них, зато студенческий городок был намного больше и привлекательнее Колумбийского, его буколическим великолепием восполнялось то, что размещался он не в Нью-Йорке, а в нью-джерсейском городишке, готическая архитектура в отличие от классической, впечатляюще тонкое, почти совершенное озеленение со множеством тщательно ухоженных кустов и высоких, благоденствующих деревьев, однако было там нечто антисептическое, словно бы обширный участок земли, на котором стоял Принстон, преобразовали в гигантский террариум, где пахло деньгами так же, как и в загородном клубе «Синяя долина», некое голливудское представление об идеальном американском университете, самой северной южной школе, как ему некогда кто-то сказал, но Фергусону ли на что-то жаловаться, да и чего ради жаловаться, если ему как стипендиату Уолта Уитмена достанется бесплатный пропуск для прогулок по этим землям?

Должно быть, они знают, что Уитмен – тот мужчина, кто не интересовался женщинами, сказал Фергусон себе, завершая экскурсию по студгородку, человек этот верил в любовь между мужчиной и мужчиной, но старина Уолт последние девятнадцать лет своей жизни провел чуть дальше по дороге в Камдене, что и превратило Уитмена, собственно, в национальный памятник Нью-Джерси, и пусть даже произведения его были и поразительно хороши, и поразительно плохи, лучшие из них были лучшей поэзией, когда-либо сочиненной в этой части света, и браво Гордону Девитту за то, что своей стипендии для нью-джерсейских мальчишек присвоил имя Уолта, а не какого-нибудь мертвого политика или бонзы с Уолл-стрит, каковым сам Девитт и был последние двадцать лет.

На сей раз собеседование проводили три человека, а не один, и хотя Фергусон одет был сообразно случаю (белая рубашка, пиджак и галстук) и неохотно поддался, когда его мать и Эми в один голос умолили его подстричься перед тем, как он туда поедет, ему было нервно и как-то не по себе перед этими людьми, которые были с ним не менее дружелюбны, чем преподаватель из Колумбии, и задавали ему как раз те вопросы, каких он ожидал, но когда часовой допрос наконец завершился, он вышел из комнаты, ощущая, что провалился, ругая себя за то, что, во-первых, перепутал названия книг Вильяма Джемса и его брата Генри, а во-вторых, что гораздо хуже, запутался в имени Санчо Пансы и ляпнул его как «Пончо Санса», и, несмотря на то, что исправился он тут же, как только слова эти вылетели у него изо рта, то были ляпсусы истинного и совершенного идиота, как ему казалось, и не только был убежден, что окажется насмерть последним среди всех кандидатов на стипендию, но и ему было противно от себя за то, что так плохо выдержал напряжение. По какой-то причине – или по нескольким, или вообще без всякой причины, какую мог бы постичь кто-либо, кроме тех троих, что с ним беседовали, – комиссия не разделяла его мнения, и когда его пригласили на второе собеседование третьего марта, Фергусон был озадачен – но и, впервые, начал задаваться вопросом, нет ли у него каких-либо оснований для надежды.

Занимательно было отметить свой восемнадцатый день рождения: снова вырядиться в пиджак и галстук и поехать в Принстон на беседу один на один с Робертом Нэглом, преподавателем классики, публиковавшим свои переводы пьес Софокла и Еврипида, а также полноценную книгу-монографию о досократиках, с человеком чуть за сорок, с длинным печальным лицом и бдительным, серьезным взглядом, с лучшим литературным умом всего Принстона, по словам Фергусонова учителя английского в старших классах мистера Макдональда, который сам учился в Принстоне и очень болел за то, чтобы стипендия Фергусону досталась. Нэгл был не из тех людей, кто расходует порох на болтовню о незначимых вещах. Первое собеседование полнилось вопросами об академических достижениях Фергусона (хороши, но не блистательны), его работе грузчиком на перевозке мебели летом, почему он перестал заниматься состязательным спортом, о его чувствах по поводу развода родителей и повторного замужества матери, а также о том, чего он рассчитывал добиться, обучаясь в Принстоне, а не где-либо еще, а вот Нэгл все эти темы совершенно проигнорировал и, казалось, заинтересовался лишь двумя рассказами, что Фергусон приложил к пакету документов, да тем, каких писателей Фергусон читал, кого не читал и кто ему нравится больше прочих.

Первый рассказ – «Одиннадцать мгновений из жизни Грегора Фламма» – самое длинное произведение, какое Фергусон написал за три последних года, двадцать четыре отпечатанных страницы, сочиненные между началом сентября и серединой ноября, два с половиной месяца упорного труда, на которые он отложил в сторону свои тетради и вспомогательные проекты, чтобы сосредоточиться на той задаче, какую себе поставил, а именно – рассказать историю чьей-нибудь жизни, не излагая ее как историю непрерывную, а просто перескакивая в различные, не связанные друг с другом моменты, чтобы присмотреться к какому-то действию, мысли или порыву, а затем перепрыгнуть к следующему, и, несмотря на провалы и молчания, оставленные между этими обособленными частями, Фергусон воображал, что читатель сошьет их вместе у себя в уме так, чтобы накопившиеся сцены сложились в нечто, напоминающее историю, или нечто большее, чем просто история, – в длинный роман в миниатюре. Шестилетний в первом эпизоде, Грегор смотрится в зеркало, разглядывая собственное лицо, и приходит к выводу, что он не сумеет узнать себя, если увидит, как сам идет по улице, затем семилетний Грегор – на «Стадионе Янки» со своим дедушкой, стоит вместе со всей толпой, аплодирует двойному Ханка Бауэра и чувствует, как ему на голое правое предплечье приземляется что-то влажное и скользкое: харчок человечьей слюны, толстая плюха мокроты, которая заставляет его подумать о сырой устрице, ползущей у него по руке, несомненно, это плюнул кто-то из сидевших на верхних ярусах трибун, и помимо отвращения, охватившего Грегора, когда он стирал плевок носовым платком, а потом выкидывал этот платок, есть еще и загадка – попытаться понять, плюнул ли тот человек в него намеренно или же нет, метил ли он в руку Грегора и попал в цель или же слюну туда, куда она попала, принес случай, это важное различие для Грегора, поскольку намеренное попадание постулировало бы собою такой мир, в котором правящие силы – подлость и зло, такой мир, где незримые люди нападают на маленьких мальчиков безо всякой причины, лишь бы получить удовольствие от вреда другим, в то время как попадание случайное утверждало бы мир, где происходят всякие неудачи, но винить в них некого, а дальше были двенадцатилетний Грегор, обнаруживший, что у него на теле выросли волосы в паху, четырнадцатилетний Грегор, прямо на глазах у которого замертво падает его лучший друг, убитый чем-то под названием «аневризма сосудов головного мозга», шестнадцатил