«Alliance Française» с понедельника по пятницу. Пока он не дописал книгу (что произошло через несколько дней после его девятнадцатого дня рождения в марте) и пока не почувствовал, что французский у него достаточно окреп, чтобы занятия больше не требовались (также в марте), он неукоснительно придерживался распорядка из трех этих видов деятельности – письма, чтения и учебы, в ущерб всему остальному, а это означало, что покамест на кино времени у него не оставалось, если не считать суббот и воскресений да случайного вечера среди недели, не было времени на баскетбол – и не было времени для того, чтобы начать подготовку французских детей по английскому. Никогда прежде Фергусон не проявлял столько упорства и целеустремленности, такой пылкой преданности задачам, какие сам себе поставил, но вместе с тем никогда и не бывал он так спокоен и уверен, когда поутру ему в окно вливался свет, так рад быть там, где был, – даже в те утра, когда мучился похмельем или чувствовал себя не в лучшей форме.
Книга стала для него всем. Книга составляла всю разницу между тем, чтоб быть живым и не быть живым, и хотя Фергусон оказался еще юн, несомненно – до крайности юн, – чтобы браться за такой проект, преимущество того, чтобы начать книгу в восемнадцать лет, заключалось в том, что он недалеко ушел из детства и хорошо его помнил, а благодаря мистеру Дунбару и «Риверсайдскому бунтарю» уже писал несколько лет и, говоря строго, новичком не был. В газете мистера Дунбара он напечатал двадцать семь статей различного объема (от одной короткой, в две с половиной машинописной страницы, до одной длинной, в одиннадцать страниц), и после того, как начал записывать свои впечатления о фильмах на листках и подбирать их в скоросшиватель, у него развилась привычка писать почти каждый день, поскольку теперь в папке уже накопилось больше ста шестидесяти страниц, и рывок от почти каждый день до каждый день во что бы то ни стало был не столько прыжком, сколько следующим естественным шагом. Помимо его собственных усилий в последние три года были еще и долгие разговоры с Гилом, уроки, усвоенные от Гила: как достичь лаконичности, изящества и ясности в каждой написанной фразе, как соединять одну фразу с другой, чтобы выстроить абзац, в котором бы чувствовалась какая-то мускулатура, и как начать следующий абзац таким предложением, какое бы либо продолжало утверждения, высказанные в предыдущем абзаце, либо оспаривало их (в зависимости от твоих доводов или твоей цели), и Фергусон хорошенько выслушивал отчима и впитывал эти уроки, а это означало, что, хоть и едва закончил среднюю школу, когда начал писать книгу, он уже принес присягу знамени Написанного Слова.
Мысль пришла к нему после унижений на армейской медкомиссии второго августа. Его не только вынудили предъявить черную метку на своем имени, обозначенную словами имеется судимость, но врач еще и заставил его разговаривать о подробностях – не просто о том, как его поймали за кражу книг в тот день, когда рука Джорджа Тайлера рухнула ему на плечо, но и о том, сколько еще раз он воровал книги, а его не ловили, и поскольку Фергусону было напряженно и боязно сидеть в правительственном здании на Вайтхолл-стрит и беседовать с врачом Армии США, то он сообщил этому человеку правду, сказал: несколько раз, – в ответ на вопрос, но, помимо унижения от того, что ему приходится вдаваться в детали своей преступной деятельности в старшем классе, еще имелось унижение покрупнее: требовалось признаться в своих неестественных сексуальных желаниях, в его тяге не только к девочкам, но и к мальчикам, а затем человек этот, кого звали доктором Марком Л. Вортингтоном, попросил Фергусона предоставить ему подробности, касающиеся и этого дела, и, хотя Фергусон понимал, что сказать правду – это гарантировать себе то, что ему никогда не придется служить в армии или проводить от двух до пяти лет в федеральной тюрьме за отказ от армейской службы, говорить правду оказалось трудно – из-за того отвращения, какое он заметил в глазах доктора Вортингтона, антипатии, выраженной тем, как сжались у него губы и стиснулась челюсть, но человек желал знать детали, и у Фергусона не было выбора – только предоставить их, поэтому он, один за другим, перечислил эротические деяния, которые совершил во время своего любовного романа с красивым Брайаном Мишевским с ранней весны до того дня, когда в начале лета Брайан уехал из Нью-Йорка, и: Да, сэр, сказал Фергусон, они вместе много раз ложились в постель безо всякой одежды, то есть оба они были совершенно наги, и Да, сэр, сказал Фергусон, они целовали друг друга открытыми ртами и вталкивали языки друг другу в эти самые открытые рты, и Да, сэр, они вкладывали свои отвердевшие пенисы во рты друг другу, и Да, сэр, они эякулировали во рты друг друга, и Да, сэр, они вставляли свои отвердевшие пенисы друг другу в попы и эякулировали в эти попы или на ягодицы, эти попы, окружавшие с двух сторон, либо на лица друг друга или животы, и чем больше Фергусон говорил, тем больше омерзения проступало на лице врача, и к тому времени, когда собеседование их завершилось, у Фергусона, которому-никогда-уже-не-быть-призванным, дрожали по всей длине все его конечности, и его тошнило от слов, что вываливались у него изо рта, не потому, что ему было стыдно за содеянное, а потому, что его осудил взгляд врача – тот смотрел на него как на нравственного дегенерата и угрозу стабильности американского образа жизни, что Фергусон ощущал так, будто правительство Соединенных Штатов оплевало его собственную жизнь, а ведь это, в конце концов, его страна, нравится она ему или нет, и в отместку он, выходя из здания в жаркое лето Нью-Йорка, сказал себе, что напишет небольшую книгу о темных годах после ньюаркского пожара, книгу настолько мощную и до того блистательную, и так пропитанную правдой того, как это – быть живым, что ни одному американцу больше никогда не захочется в него плевать.
Мне было семь лет, когда мой отец сгорел в пожаре, устроенном поджигателем. Обугленные останки сложили в деревянный ящик, и после того, как мы с моей матерью опустили этот ящик в землю, почва, по которой мы ступали, начала крошиться у нас под ногами. Я был всего-навсего ребенком. Мой отец был моим единственным отцом, а моя мать была его единственной женой. Теперь она стала ничьей женой, а я – мальчиком без отца, сыном женщины, но больше не сыном мужчины.
Мы жили в маленьком джерсейском городке под самым Нью-Йорком, но через шесть недель после ночи огня мы с матерью покинули тот городок и переехали в город, где на время забились в квартиру родителей моей матери на Западной Пятьдесят восьмой улице. Мой дед называл это «занятным междуцарствием». Под этим выражением он имел в виду время без постоянного адреса и без всякой школы, и за последовавшие месяцы, месяцы холодной зимы конца декабря 1954-го и начала 1955 года, когда мы с матерью бродили по улицам Манхаттана в поисках нового места для жилья и новой школы, куда мог бы ходить я, мы часто находили прибежище в темноте кинотеатров…
Первый черновик первой части книги был завершен еще до того, как Фергусон в середине октября уехал из Нью-Йорка. Семьдесят две машинописные страницы, написанные за два с половиной месяца между воинской медкомиссией и перелетом через Атлантику, примерно по одной странице в день, что и было целью, какую себе поставил Фергусон, одна приличная страница в день, а все, что сверх нее, считалось чудом. Ему не хватило мужества показать эту неотредактированную часть книги Гилу или матери, он хотел представить им завершенное произведение, лишь когда оно полностью и поистине завершено, но на этих страницах говорилось о большинстве фильмов, что он посмотрел с матерью во время Занятного Междуцарствия, а заодно и о само́м Занятном Междуцарствии, а потом и о начале его карьеры в Гиллиарде, о войне с Богом и саморазрушительной программе намеренных фиаско, о бессчетных вылазках на балконы кинотеатров, в период Славных Забвений, – посмотреть с матерью еще голливудских фильмов, вслед за чем мать вышла на новый старт, фотографом, и его некогда светлая игровая комната преобразилась в темную, где мать проявляла снимки, одиннадцать с половиной месяцев его ранней жизни, которые начались утром 3 ноября 1954 года, когда мать сообщила ему, что отец сгорел в ньюаркском пожаре, и закончились днем 17 октября 1955 года, когда Фергусон включил телевизор у них в квартире на третьем этаже и наткнулся на заглавную песню «Кукушек», а титры объявили о первом в его жизни фильме Лорела и Гарди.
У него заняло пару недель приспособиться к своему новому окружению и примириться с теснотой своей комнаты, но к первому ноября он уже вновь погрузился в книгу, уже подготовленным к части «Стан и Олли» – полный список их фильмов он составил еще в Нью-Йорке, а затем, с помощью отчима, договорился с Клементом Ноулсом, главой отдела кино в Музее современного искусства, о том, чтобы посмотреть все фильмы Лорела и Гарди, какие только имелись у них в коллекции, часто в одиночестве на монтажном столе, а иногда их ему проецировали на экраны побольше, и, поскольку Фергусон при просмотре всё подробно записывал, когда он начал писать о них в Париже, каждый фильм был вновь свеж у него в уме. Что довольно примечательно, о Лореле и Гарди на английском была написана всего одна книга, 240-страничная спаренная биография Джона Маккейба, опубликованная в 1961 году, но помимо нее – ничего, ни одной книги на английском, насколько Фергусон знал. Олли умер в 1957-м, а отнюдь не до ужаса старый Стан (семьдесят четыре) – в феврале 1965-го, даже шести месяцев не прошло, как Фергусон замыслил писать о том, как эти двое спасли ему жизнь десятью годами раньше, и как только он принялся за эту часть книги – не мог не думать о возможности, какую упустил, ибо ничто б не могло принести ему счастья больше, чем послать Стану рукопись своей книги, когда он завершит окончательный вариант. Как и в статьях, что он писал, учась в Нью-Йорке, подход Фергусона сводился к тому, чтобы рассматривать сами фильмы, кино, что он смотрел восьми- и девятилетним мальчишкой, без всяких биографических справок о своих друзьях в котелках, без каких-либо исторических данных о том, как в 1926 году сложилась их команда по руководством режиссера Лео Маккари в студии Гала Роача, и ничего о трех женитьбах Олли и шести женитьбах Стана (три из них – на одной и той же женщине!). Помимо сочинения книги и в полной мере столь же важно, как сочинение книги, в мыслях Фергусона весьма настойчиво господствовал секс, и, однако же, даже сейчас, в солидном возрасте восемнадцати лет, он полагал почти невозможным представить себе, как Стан Лорел вообще занимается сексом с кем-нибудь, не говоря уже о шести его женах, три из которых были одним и тем же человеком.