Положите деньги на стол, Эндрю, и погасите свет.
Спасибо, Арчи. Я… даже не знаю, как тебя за это благодарить.
Ему не хотелось смотреть на Флеминга. Ему даже не хотелось его видеть, и, не глядя и не видя, он надеялся притвориться, будто Флеминга здесь нет, что здесь кто-то другой – вошел с ним в комнату, а самого Флеминга даже не было в тот вечер на ужине, и Фергусон с ним никогда не знакомился, даже не знал, что такой человек, как Эндрю Флеминг, где-то на земле существует.
Операцию следовало провести в темноте или не проводить вообще – потому и команда погасить свет, – но теперь, когда Фергусон встал со стула и начал снимать с себя одежду, свет зажегся в коридоре, minuterie (свет на минутку), который вновь и вновь включался весь день разными людьми, а поскольку между дверной рамой и краями плохо подогнанной двери были зазоры, свет вдруг полился внутрь, как раз достаточно для того, чтобы перестало быть темно, как раз когда глаза его привыкли к темноте, довольно света, чтобы он различил бугристые контуры теперь голого тела Флеминга, а следовательно, Фергусон перевел взгляд вниз, на пол, взбираясь на высокий деревянный помост кровати с глубоким встроенным ящиком под матрасом, а затем, когда оказался уже на кровати, обратил взгляд кверху и посмотрел на стену, когда Флеминг принялся целовать его нагую грудь и скользнул рукой на его медленно твердеющий хуй, который после некоторого рьяного оглаживания постепенно вошел в рот Флеминга. Далее, когда не сопротивлявшийся Фергусон оказался на спине и уже не мог смотреть в стену, он обратил глаза к окну, думая, что вид снаружи способен помочь ему забыть, что он внутри, в ловушке своей слишком маленькой комнаты, но тут свет в коридоре зажегся вновь, и окно превратилось в зеркало, отражавшее только то, что внутри, а внутри были они с Флемингом на кровати, вернее – Флеминг был на нем на кровати, плоская вялая задница старика вздымалась, и как только Фергусон увидел эту картинку в окне, которое было зеркалом, – зажмурился.
Он всегда занимался любовью с открытыми глазами, глаза его всегда бывали открыты широко, потому что ему нравилось смотреть на того, с кем он, а за исключением Энди Когана и некоторых гулящих с Ле-Аль, он никогда и не бывал ни с кем, к кому не ощущал могучей тяги, поскольку наслаждение касаться человека, который ему не безразличен, и принимать его касания усиливалось тем, что на этого человека можно было еще и смотреть, глаза так же участвовали в наслаждении, как и любая другая часть тела, даже кожа, но вот теперь впервые с тех пор, как Фергусон вообще помнил, как с кем-нибудь бывал, он делал это вслепую, что отсекало его от комнаты и текущего мгновения, и даже когда Флеминг попросил его взяться за его хуй и поплевать на него, Фергусона целиком там не было, ум его вырабатывал образы, не имевшие никакого отношения к тому, что творилось на кровати в его комнатке на верхнем этаже на рю де л’Юниверситэ, в объятьях друг друга рыдали Одиссей и Телемах, Фергусон гладил рукой круглые, мускулистые полулуны прелестного зада Брайана Мишевского, который он никогда больше не увидит и не коснется его, а бедняжка Джулия, чьей фамилии он так и не узнал, мертвая лежала на голом матрасе у себя в номере «Hôtel des Morts».
Теперь Флеминг просил Фергусона войти ему вовнутрь, пожалуйста, говорил он, да, если тебе будет угодно, спасибо, поглубже, до упора, и когда по-прежнему слепой Фергусон вставил свой стояк в просторное дупло невидимого мужчины, преподаватель хрюкнул, потом застонал, потом не переставал стонать, пока хуй Фергусона двигался у него внутри, волна мучительных звуков агонии, которую никак было не изолировать, потому что к ней Фергусон не был готов, в отличие от зримых образов, к каким готов он был, и их удалось стереть, но если б даже он заткнул себе уши, звуки эти все равно было бы слышно, их ничто не могло остановить, а потом все вдруг завершилось, эрекция у Фергусона размягчалась и съеживалась, уже невозможно было ее поддерживать, ни эрекцию, ни то, чем он занимался, – все уже прекратилось, он выскальзывал наружу, он закончил, не кончив, но все равно покончил со всем этим, покончил навсегда.
Простите, сказал он, я больше так не могу.
Фергусон сел на кровати спиною к Флемингу, и как-то вдруг сразу легкие его наполнил громадный приток воздуха, заполнил его так, что чуть горло не перехватило, а потом воздух из него рванулся единым продолжительным всхлипом, спазмом тошноты, громким, как громкий кашель, громким, как собачий лай, обрубленный вой, пролетевший сквозь дыхательное горло, вырвался в окружающее пространство, а он остался ловить воздух ртом.
Никакого чувства хуже вот этого. Нет позора ужаснее.
Пока Фергусон тихо плакал в руки, Флеминг трогал его плечо и говорил, что ему жаль, не следовало ему подниматься в комнату и просить его этим заняться, это было неправильно, он не знал, как такое могло произойти, но прошу тебя, сказал он, пусть это тебя не расстраивает, это не имеет никакого значения, они просто слишком много выпили и слегка лишились рассудка, все это ошибка, и вот тебе еще тысяча франков, сказал он, вот еще пятнадцать сотен франков, и прошу тебя, Арчи, сходи и потрать их на что-нибудь приятное для себя, на что-нибудь, отчего ты будешь счастлив.
Фергусон слез с кровати и сгреб деньги со стола. Не хочу я ваших вонючих денег, сказал он, сминая купюры в кулаке. Ни одного чертова франка.
И затем, все еще голый, подошел к северному краю комнаты, открыл обе половинки длинного двойного окна, шагнул на балкончик и швырнул ком банкнот в холодную январскую ночь.
Ему было восемнадцать, а ей шестнадцать. Он начинал учиться в колледже, а она – в младшем классе старшей школы, но прежде чем он потратил еще времени на раздумья о ней, прежде чем уделил еще одну секунду на то, чтобы вообразить возможное будущее, какое им суждено или не суждено однажды разделить, он решил, что настал момент, чтобы подвергнуть ее испытанию. Испытание это три года назад не выдержала Линда Флагг, а вот Эми Шнейдерман и Дана Розенблюм выдержали обе. Те две были единственными девчонками, кого он когда-либо любил, и хотя любил он обеих по-прежнему, но по-разному, Эми теперь была его сводной сестрой и никогда не любила его так, как ее любил он, а Дана, пусть и любила его больше, чем он когда-либо заслуживал чьей бы то ни было любви, – Даны больше не было, она жила в другой стране, навсегда исчезла из его жизни.
Он знал, что во всем этом есть какое-то безумие, шаткая логика четырех утра в этой мысли – что он может развеять проклятье смерти Арти тем, что влюбится в сестру своего мертвого друга, но там не только это, твердил он себе: было еще и подлинное влечение ко все более прелестной Селии, которая вся пошла в своего тощего отца и не имела никакого генетического сходства с крепкой, тучной матерью, но сколь красивой бы Селия ни становилась и сколь бы ни бесспорно остер был у нее ум, Фергусон ни разу не оставался с нею наедине – ни единого разу с самого дня похорон не разговаривал он с ней, при этом не беседуя с ее родителями, и по-прежнему оставалось непонятным, из какого теста она слеплена: была ли она рассудительной и послушной девочкой среднего класса, кто тихонько сидела за столом на ужине, когда в Нью-Рошель приезжал Фергусон, или же личностью, обладавшей духом, в ком было такое, что заставило бы его хотеть начать за нею ухлестывать, когда придет время.
Испытание он называл «Экзаменом посвящения Горна-и-Гардарта».
Если первое посещение автомата заворожит ее так же, как и его, поскольку все его школьные любови были примерно ее возраста, то дверь останется открыта, и он и дальше будет думать о Селии и ждать, пока она подрастет.
Если ж нет, дверь захлопнется, и он бросит эту глупую фантазию о попытках исправить несправедливости мира и никогда больше не задумается о том, чтобы дверь эту открыть.
Он позвонил ей домой в Нью-Рошель в четверг после Дня Труда. В Принстон ему не нужно было ехать еще две недели, но бесплатные школы уже работали, и он надеялся, что Селия в субботу будет свободна, чтобы отправиться с ним на дневное свидание, а если не в эту субботу, так в следующую.
Когда Селия сняла трубку и услышала его голос, она решила, что он хочет поговорить с ее матерью, условиться насчет следующего ужина у них дома. Она едва не отошла от аппарата прежде, чем он успел выпалить, нет, ему хотелось поговорить именно с ней, и, спросив, каково ей опять вернуться в школу (так себе) и какие предметы в этом году она выбрала – биологию, физику или химию (физику), он спросил, не захочет ли она встретиться с ним в Манхаттане в эту субботу или в следующую – пообедать и сходить в кино или в музей, или еще чего-нибудь сделать, что ей захочется.
Ты, конечно, шутишь, сказала она.
С чего бы мне шутить?
Ну, просто… ладно, проехали, неважно.
Так и?
Да, я свободна. И днем в эту субботу, и днем в следующую.
Давай тогда в эту.
Хорошо, Арчи, в эту субботу.
Он встретил ее на вокзале «Гранд-Централ», и, поскольку не видел ее последние два с половиной месяца, его приободрило, до чего хорошенькой она сейчас выглядела: гладкая, как кленовый сироп, кожа чуть потемнела после солнечного лета в Нью-Рошели, где она работала младшей вожатой и инструктором по плаванию в дневном лагере для маленьких детей, отчего зубы у нее и белки глаз сияли с еще большей ясностью, а простая белая блузка и текучая лазоревая юбка, которые она надела в тот день, были ей к лицу, решил он, равно как и розовато-красная помада, какой она накрасилась, что прибавляло еще один мазок цвета к общей картине белого, синего и коричневого, а поскольку день стоял теплый, она подобрала темные волосы до плеч и заколола узлом танцовщицы, от чего ее длинная, изящная шея оголилась сзади, и общая картина так поразила Фергусона, пока Селия шла к нему и пожимала ему руку, что пришлось себе напомнить, что она по-прежнему для него слишком юна, это у них всего-навсего дружеская встреча и не более того, и помимо этого начального рукопожатия и того, которым они обменяются в конце дня, он не должен, ни при каких обстоятельствах, даже думать о том, чтобы распустить руки.