1) Выходные в Нью-Йорке всякий раз и как можно чаще. После внезапной и бедственной кончины его бабушки в июле (застойная сердечная недостаточность) его теперь овдовевший дед дал ему ключи от квартиры на Западной Пятьдесят восьмой улице вместе с неограниченным правом пользования свободной спальней, а это означало, что ему всегда будет где переночевать. Обещание этой комнаты представляло собой особенный миг соединения желаний и возможностей, поскольку почти каждую пятницу Фергусон мог днем покидать студгородок и садиться в одновагонный поезд-челнок из Принстона до Принстон-Джанкшн (известного под названием Убожество, как в убогом предместье), а затем пересаживаться в поезд подлиннее и побыстрее, что летел с севера в средний Манхаттан, на новый и уродский Пенсильванский вокзал, если сравнивать со старым и красивым, который снесли в 1963 году, но да пусть их, архитектурные ляпсусы, – это все равно Нью-Йорк, а причин ездить в Нью-Йорк имелось множество. Отрицательная причина: это позволяло ему сбежать из удушливости Принстона, чтобы изредка вдохнуть свежего воздуха (даже если воздух Нью-Йорка не был свеж), отчего удушливость для него в то время, что он проводил в студенческом городке, становилась более сносной и, быть может, даже приятной (по-своему, по-удушливому). Положительная причина – прежняя, из прошлого: плотность, огромность, сложность. Еще одной положительной причиной служила выпадавшая ему возможность навестить деда и поддержать дружбу с Ноем, которая была для него жизненно важна. Фергусон надеялся, что заведет себе друзей в колледже, ему хотелось с кем-нибудь дружить, он рассчитывал на дружбу, но станет ли кто-нибудь из таких друзей когда-нибудь столь же важен для него, как Ной?
2) Никаких занятий по творческому письму. Решение трудное, но Фергусон намеревался держаться его до упора. Трудное – потому что университетская программа Принстона была в числе старейших в стране, а это значило, что Фергусону удавалось бы зарабатывать себе академические баллы за то, что и без того делает, то есть его бы награждали за привилегию труда над книгой, следовательно, в свою очередь, каждый семестр его учебная нагрузка, по сути, облегчалась бы на один курс, что оставляло бы ему больше времени не только писать, но и читать, смотреть фильмы, слушать музыку, пить, ухлестывать за девушками и ездить в Нью-Йорк, но Фергусон был против преподавания творческого письма в принципе: был убежден, что сочинение художественной литературы – не тот предмет, какому можно научить, что каждый будущий писатель обязан учиться тому, как это делать, самостоятельно, и тем более, судя по тому, что́ ему стало известно о ведении этих так называемых мастерских (само слово неизбежно наталкивало его на мысли о комнатах, набитых молодыми подмастерьями, что пилят деревянные доски и вбивают гвозди в брусья), студентов поощряли высказываться о произведениях друг дружки, что мнилось ему нелепостью (слепые ведут слепых!), и чего ради ему когда-либо позволять, чтобы его произведение разбирал на части какой-нибудь студент-недоумок, его, Фергусона, исключительно причудливую и не поддающуюся определениям работу, на которую наверняка будут хмуриться и отмахнутся от нее как от экспериментальной чепухи. Не то чтоб он противился показывать свои рассказы кому-то постарше и поопытней, против критики и обсуждения их с глазу на глаз, – ужасала его сама идея группы, и из-за высокомерия ли тот ужас или от страха (перед грозным пинком), было не так важно, чем то, что он, в конечном счете, и понюшки табаку бы не дал ни за чью работу, кроме своей, так к чему делать вид, что ему это небезразлично, раз это не так? Он по-прежнему поддерживал связь с миссис Монро (которая прочла первые двенадцать частей «Путешествий Муллигана», что привело не к двенадцати пинкам, а к двенадцати поцелуям вместе с кое-какими уместными, полезными для ума замечаниями), а если и когда ее под рукой не оказывалось, другими доверенными читателями выступали дядя Дон, тетя Мильдред, Ной и Эми, и если он когда-либо попадал впросак и не мог отыскать никого из тех, кому доверял, он шел в кабинет профессора Роберта Нэгла, лучшего литературного ума во всем Принстоне, и смиренно просил его о помощи.
3) Никакого обеденного клуба. Три четверти его соучеников так или иначе в такой какой-нибудь вступали, но Фергусону это было неинтересно. Похоже на студенческие землячества, но не вполне такие, где слово перебранка заменяло собой, что в иных местах называлось потасовкой, от них ощутимо пованивало всем освященным веками, отсталым в Принстоне, что никак лично его не грело, и, держась подальше от клубов и оставаясь «независимым», он сумеет избежать одного из самых чопорных аспектов этого чопорного места, а потому окажется здесь счастливее.
4) Запрет на бейсбол не снимается, и это правило распространяется также на любые вариации игры: софтбол, виффлбол, стикбол и перебрасывание мячом с кем угодно в любое время, даже теннисным мячиком, или сполдином из розовой резины, или свернутой парой носков. То, что он закончил среднюю школу, поможет оставить эти боренья в прошлом, считал он, поскольку ему больше уже не общаться со своими старыми друзьями по бейсболу, которые помнили, каким хорошим игроком он был и какие надежды подавал, а поскольку их поставило в тупик его решение перестать играть, и они никак не могли понять ложных отговорок, которые он предлагал как причины того, что забросил игру, они и дальше, все старшие классы, продолжали его об этом допрашивать. К счастью, вопросы эти теперь закончатся. Впрочем, теперь, сбежав из коридоров и классов средней школы Колумбия, он намерен поступить в один из самых одержимых спортом колледжей страны, в школу, что разгромила Ратгерс в первом же межуниверситетском футбольном матче, сыгранном в 1869 году, в школу, что всего лишь полугодом ранее вышла в Финал четырех и оказалась третьей в баскетбольном турнире НССА[73] – а это вообще сильнейший результат для любой команды Лиги плюща, – когда вся страна увлеченно следила за битвами Билла Брадли с Каззи Расселом из Мичигана, попавшими в заголовки, вслед за чем Брадли беспрецедентно набрал пятьдесят восемь очков при победе в утешительной игре за Принстон, и, несомненно, все в студенческом городке, когда туда приедет Фергусон, по-прежнему продолжать мусолить те подвиги. Повсюду будут спортсмены, и Фергусону, само собой, неизбежно захочется прыгнуть в самую гущу и поучаствовать в различных играх, только те игры придется ограничивать чем-нибудь вроде баскетбола на половине площадки и тачбола, и, чтобы защищаться от любых грядущих соблазнов участия в спорте, которого Фергусон поклялся себе избегать в память о мертвом брате Селии, в конце августа он раздал всю свою бейсбольную амуницию – как бы между прочим вручил две биты, пару шиповок и перчатку «Ролингс» модели «Луис Апарисио», что лежала у него в комнате на полке последние четыре года, Чарли Бассингеру, щуплому девятилетнему пареньку, жившему с ним по соседству на Вудхолл-кресенте. Бери, сказал тогда Фергусон Чарли, мне все это больше не нужно, и юный Бассингер, который не вполне был уверен, о чем с ним толкует этот сильно обожаемый его сосед, почти студент колледжа, посмотрел снизу вверх на Фергусона и переспросил: В смысле, насовсем, Арчи? Вот именно, ответил Фергусон. Насовсем.
5) Никаких подкатов к отцу. Если подкат к нему совершит отец, он тщательно подумает о том, как ему следует или не следует на него откликаться, но подкатов он и не ожидал. Их последним общением была короткая записка, какую Фергусон написал, чтобы поблагодарить отца за выпускной подарок в июне, а поскольку он был особенно огорчен и доведен до отчаяния в тот день, когда прибыл чек (чуть раньше в тот же день в Израиль уехала Дана), то он и сообщил отцу, что половину этих денег он намерен отдать СКНД, а другую половину КРЯПу. Маловероятно, что отец его остался доволен.
Тревоги и предчувствия, нервы и опять нервы, и если б не утешительное присутствие его матери и Джима, сидевших в фургоне с Фергусоном в то утро, когда он отправился к трясинам и болотам ЖИЗНИ В КОЛЛЕДЖЕ, он, вероятно, исторг бы из себя весь завтрак и вывалился на росистые газоны Принстона с половиной завтрака на собственной рубашке.
Для всей семьи день был напряженный. Дан и Эми ехали другой машиной – на север, в Брандейс, Фергусон и компания – на юг, в одном из белых фургонов «шеви» Арни Фрейзера, который Арни любезно предоставил им бесплатно, и вот они мчат по Платной трассе Нью-Джерси моросливым, изморозным утром, Джим за рулем, Фергусон с матерью втиснуты с ним рядом на переднем сиденье, а все остальное пространство позади набито до потолка имуществом и пожитками двух сводных братьев, знакомой мешаниной постелей и подушек, полотенец и одежды, книгами и пластинками, проигрывателями, радиоприемниками и пишущими машинками, и вот теперь, когда Фергусон только закончил перечислять им три из своих пяти заповедей, Джим качал головой и улыбался своей загадочной шнейдермановской улыбкой, которая скорее была улыбкой задумчивости и осмысления, а не улыбкой, граничившей со смехом или даже предполагавшей смех.
Расслабься, Арчи, сказал он. Ты это слишком всерьез воспринимаешь.
Да, Арчи, поддакнула его мать. Что это с тобой сегодня? Мы туда еще даже не доехали, а ты уже думаешь о том, как бы сбежать.
Мне страшно, только и всего, ответил Фергусон. Страшно, что я сгину в какой-нибудь реакционной, антисемитской темнице и не выберусь оттуда живым.
Тут его сводный брат рассмеялся.
Вспомни Эйнштейна, сказал Джим. Вспомни Ричарда Фейнмана. В Принстоне не убивают евреев, Арчи, их просто заставляют везде ходить с желтыми звездами на рукавах.
Тут рассмеялся и Фергусон.
Джим, сказала его мать, незачем так шутить, вот правда незачем, – но мгновенье спустя смеялась и она.
Около десяти процентов, сказал Джим. Мне так говорили. Это гораздо больше, чем национальная доля… чего? Два процента, три процента?