4321 — страница 140 из 199

и ртами воздух, – или же долгие, медленные возбуждения соприкасающейся кожи, как можно более мягко и бережно, ожидание мига, когда уже нельзя больше ждать, щедрость всего этого, чередующиеся сладость и насилие этого, а поскольку эротическая история Фергусона ограничивалась покамест всего одной постельной партнершей, стройной, легкокостной Даной с маленькими грудями и узкими бедрами, Эви, кто была покрупнее и посущественней, представляла собой для него новую разновидность женственности, которая поначалу и возбуждала, и была странной, а затем – странной сызнова, поскольку странным в сексе было все. Это – в первую очередь, но этим дело никоим образом не ограничивалось. Сцепка тел. Тела вздымающиеся на дыбы и вялые, теплые тела и жаркие, тела ягодиц, влажные тела, тела с хуями и пёздами, тела шей и тела плеч, тела пальцев и тела пальпирующие, тела рук и губ, лижущиеся тела и – всегда и вечно – тела лиц, двух их лиц, глядящих друг на дружку и в постели, и вне ее, лицо Эви не было красивым, нет, его нельзя было даже отдаленно расценивать как хорошенькое ни по каким стандартам, насильно введенным в том году, – слишком много носа, рубленая итальянская физиономия, в которой чересчур углов, но какими же глазами она на него смотрела, жгучими карими глазами, что впивались прямо в него, никогда не прятались, не притворялись, что за ними есть какое-то чувство, если его там не было, и очарование ее двух передних, слегка кривоватых зубов, отчего на лице у нее читался легчайший намек на неправильный прикус и рот у нее становился самым что ни есть сексуальным во всей Америке, а лучше всего то, что Фергусону выпало провести с нею ночь, что было б невозможно при Дане больше двух-трех раз, а теперь так бывало каждый раз, и надежда проснуться наутро рядом с Эви помогала ему засыпать глубочайшим, блаженнейшим сном, какой он когда-либо знал.

Они виделись по выходным – каждые выходные в Нью-Йорке, покуда его дед в начале апреля не вернулся из Флориды, и жизнь Фергусона, и без того расколотая, теперь уходила на скачки через все более расширявшуюся пустоту между студгородком и городом, пять ночей в неделю в одном месте, две ночи в неделю в другом, домашняя работа и занятия с утра понедельника по утро пятницы, а на Муллигана времени не оставалось, поскольку Фергусон был стипендиатом Уолта Уитмена, и облажаться ему не разрешалось никак, а потому крайне насущным было выполнить все обязательства перед Принстоном прежде, чем в полдень пятницы уезжать в город (задания по чтению, доклады, подготовка к контрольным, обсуждение Зенона и Гераклита с Говардом), и только после он возвращался к другой половине своей двойной жизни в Нью-Йорке, что означало Эви с того мига, когда та в пятницу звонила в дверь между шестью и семью, Муллиган – в те пятничные часы перед тем, как она появится, Муллиган на четыре часа утром в субботу и воскресенье, пока Эви проверяла тетради, читала книги и готовилась к занятиям следующей недели, затем обед и – вместе в город, а потом – субботние вечера с его друзьями или ее друзьями, или просто они вдвоем в кино, в театре, на концерте или же в квартире катаются по кровати, и вторая половина их усеченных воскресений, когда они возвращались в тишину спальни после позднего завтрака, разговаривали или не разговаривали до четырех, пяти или шести, когда наконец принуждали себя одеться, и Эви везла его на вокзал Пенн. То всегда была худшая часть – прощание, а после него вечером в воскресенье поездом обратно в Принстон. Сколько бы раз ни проделывал это путешествие, он к нему так никогда и не привык.

Она была единственным человеком, кто читал все его рассказы, сочиненные за последние три года. Она была единственной, перед кем он открылся насчет мучительных ограничений, какие наложил на себя после смерти Арти Федермана. Она была единственной, кто понимала всю глубину горечи, какую испытывал он по отношению к собственному отцу. Она была единственной, кто полностью понимал всю природу хаоса, кипевшего в нем, противоречивую мешанину жестких, безжалостных суждений и неистового презрения к американской алчности до большого доллара в сочетании с общей мягкостью его духа, с его безмерной любовью к небезразличным ему людям, с его правильностью хорошего мальчика и сбивающейся с шага неуклюжестью во всем, что касалось дел его собственного сердца. Эви знала его лучше, чем кто угодно. Знала она, до чего исключительно странен он был, однако насколько захватывало дух от того, каким нормальным он казался, как будто был пришельцем, только что приземлившемся в своем летающем блюдце, сказала она ему однажды ночью еще в июле (еще до случая с дверным звонком, они тогда еще не подозревали, что в итоге окажутся вместе в постели), человеком из открытого космоса, одетым так же, как любой землянин двадцатого века, самым опасным шпионом во вселенной, и эту исключительно странную личность странным образом утешали ее слова, поскольку именно так он и желал о себе думать, и ему доставляло удовольствие считать, что она единственная это знает.

Однако они не были так храбры, как он от них ожидал. Полностью публичный подход к тому, чем они занимались – да-кому-какое-дело, – не действовал без определенных исключений, ибо стало быстро очевидно, что кое-кого придется держать в неведении ради них же самих – и ради Фергусона, и Эви, конечно, тоже. В случае Фергусона это означало его мать, а раз его мать – значит, это означало и Дана, Эми и Джима. В случае Эви это означало ее мать в Бронксе, ее брата с его женой в Квинсе и ее сестру с ее мужем в Манхаттане. Все ее родственники будут скандализованы, сказала Эви, и хотя Фергусон не считал, что его мать отреагирует так уж сильно, наверняка же она расстроится, или встревожится, или не поймет, и объясняться с нею будет бесполезно, поскольку от всех его оправданий она, вероятно, лишь сильнее расстроится, лишь сильнее встревожится и лишь сильнее не поймет. А вот с друзьями Эви в Манхаттане, напротив, никаких помех полному разоблачению не имелось. Они были художниками, джазовыми музыкантами и журналистами и все достаточно изощренны, чтоб им до этого не было никакого дела. То же оказалось применимо и к собранию нью-йоркских знакомых Фергусона – их было меньше (с чего бы из-за такого переживать Рону Пирсону?), а вот Ной оказывался возможным камнем преткновения – в том смысле, что он был не просто другом, но и сводным двоюродным братом Фергусона, и хотя маловероятным казалось, что у Ноя когда-либо возникнет какая-нибудь причина распространяться перед своим отцом о любовной жизни кузена, всегда имелась возможность того, что это как-то ненароком вылетит у него изо рта, а Мильдред случайно подслушает из соседней комнаты, но этим ему придется рискнуть, решил Фергусон, поскольку дружба Ноя была для него слишком важна, и он достаточно доверял Ною, чтобы рассчитывать на его молчание, если он попросит его молчать, что Ной и исполнил, согласился без колебаний, как только его об этом попросили, и вот когда юный Маркс поднял правую руку и торжественно пообещал держать хлебало на замке – тут же поздравил Фергусона с тем, что тот вызвал ответные чувства у женщины старше. Когда Фергусон их только познакомил, Ной пожал Эви руку и сказал: Наконец-то знаменитая миссис Монро. Арчи о вас рассказывал много лет, и теперь я вижу почему. Некоторые мужчины западают на Мэрилин, хоть она уже и не с нами, а для Арчи всегда была только Эвелина, и кто ж его упрекнет за то, что он запал на вас?

А кто упрекнет меня, что я запала на Арчи? – сказала Эви. Все вполне красиво вышло, разве нет?


Через две недели после того вечера Эви раскрыла двери своей души и впустила в нее Фергусона.

Стояла еще одна суббота, еще одна хорошая суббота посреди их еще одних хороших выходных в Нью-Йорке, и они только что вернулись в квартиру на Западной Пятьдесят восьмой улице со скромного ужина с кое-какими друзьями-музыкантами Эви. Обычно после своих субботних вылазок они тут же уходили в спальню, но теперь Эви взяла Фергусона за руку и ввела его в гостиную, сказал, что ей с ним сперва кое о чем хочется поговорить, и потому они сели вместе на тахту, Фергусон закурил «Камел», передал сигарету Эви, которая сделала одну затяжку и вернула Фергусону, а потом сказала: Со мною кое-что случилось только что, Арчи.

Кое-что важное. Месячные у меня должны были начаться в понедельник, но не начались. Почти все время у меня все по графику, но иногда бывают сбои на день или полдня, поэтому я не придала большого значения, предполагая, что начнутся во вторник, но и во вторник ничего не случилось. Исключительно. Почти беспрецедентно. Глубоко занимательно. В прошлом это был бы миг, когда б я запаниковала, не понимая, беременна я или нет, стала бы проигрывать в голове всякие мрачные возможности, поскольку беременеть мне не хотелось – ну, или я, по крайней мере, считала, что мне не хочется, и, думается, два аборта это подтверждают: один на моем втором курсе в Вассаре, один где-то через год после того, как мы с Бобби поженились. Но теперь, и под «теперь» я имею в виду вторник, четыре дня назад, когда месячные задержались на два дня, впервые в жизни я не тревожилась. Что, если я беременна? – спросила я саму себя. Это будет иметь значение? Нет, ответила я себе, значения это иметь не будет. Это будет до чертиков великолепно. Никогда в жизни, Арчи, никогда раньше не было у меня такой мысли и ни разу не говорила я себе таких слов. Среда. По-прежнему никакой крови. Я не только больше не тревожилась, я себя чувствовала на вершине мира.

И? – спросил Фергусон.

И в четверг все закончилось. Из меня вылился весь мир, и до сих пор кровь хлещет так, будто меня в живот ножом пырнули. В смысле, ты же сам это знаешь. Ты со мной вчера спал.

Да, крови было много. Больше обычного. Не то чтоб меня это волновало, конечно.

Да и меня. Но самое важное вот что, Арчи: со мною что-то произошло. Я теперь другая.

Ты уверена?

Да, совершенно. Я хочу ребенка.

Не сразу Фергусон понял, о чем она говорит, всю эту гору необъясненных частностей и дразнящих вопросов, вроде того, кто будет отцом этого ребенка и как она предполагает стать матерью, не выходя замуж, а если она не замужем и не живет с кем-либо, как она и дальше будет преподавать и быть матерью одновременно, если у нее не окажется денег платить няне или приходящей сиделке?