забрался к ней в постель, и тут-то его и сразил обширный инфаркт миокарда – прикончил его, как раз когда он извергал семя в последний раз за свою полную событий, неряшливо организованную, преимущественно приятную жизнь. La petite mort и la grande mort с интервалом в десять секунд – кончить и скончаться всего за три коротких вздоха.
То была уж точно неловкость, дело непростое. Окаменевшая от ужаса Диди, придавленная весом своего корпулентного любовника, уткнулась взглядом в его лысую макушку и несколько прядей волос, остававшиеся на висках, выкрашенные в коричневый (О, тщеславье стариков), выкарабкалась из-под трупа, а затем вызвала «скорую», которая перевезла ее и окутанное саваном тело деда Фергусона в больницу Ленокс-Хилл, где в 3:52 пополудни Бенджамин Адлер был объявлен скончавшимся по прибытии, а затем бедной, потрясенной Диди пришлось звонить бабушке Фергусона, которая ни сном ни духом не ведала о существовании молодой женщины, и говорить ей, чтобы тут же ехала в больницу, потому что произошел несчастный случай.
Похороны ограничили непосредственной родней. Ни Гершей, ни Померанцев не приглашали, никаких друзей, никаких деловых партнеров, даже Фергусоновых двоюродных бабку с дедом из Калифорнии (старшего брата его деда Сола и его жену-шотландку Марджори). Скандал следовало замять, а крупное публичное мероприятие оказалось бы чересчур для его бабушки, поэтому хоронить деда на кладбище в Вудбридже, Нью-Джерси, поехали всего восемь человек: Фергусон и его родители, Эми, двоюродная бабушка Перл, тетя Мильдред и дядя Генри (прилетевшие из Беркли накануне), а также бабушка Фергусона. Послушали, как раввин читает каддиш, швырнули земли на сосновый ящик в яме, а потом вернулись в квартиру на Западной Пятьдесят восьмой улице обедать, после чего переместились в гостиную и рассредоточились там тремя отдельными группами, тремя раздельными беседами, затянувшимися сильно затемно: Эми на диване с тетей Мильдред и дядей Генри, отец Фергусона и двоюродная бабушка Перл в креслах напротив дивана, а сам Фергусон – за столиком в алькове у передних окон, вместе с матерью и бабушкой. В кои-то веки говорила преимущественно бабушка. После стольких лет, что она просидела молча, пока ее муж не умолкал со своими нескончаемыми шутками и сбивчивыми анекдотами, она, похоже, воспользовалась своим правом говорить за себя, и то, что она говорила в тот день, изумило Фергусона – не только из-за того, что изумляли сами ее слова, но потому, что изумительно было узнавать, насколько сильно он ее все эти годы недооценивал.
Первым поразительным откровением было то, что она вовсе никак не злилась на Диди Бриант, которую описывала словами эта хорошенькая девушка в слезах. И до чего храбро было с ее стороны, говорила его бабушка, не сбежать как тать в нощи, как на ее месте поступило бы большинство людей, нет, эта девушка другая, она осталась в больничном вестибюле, пока не появилась ЖЕНА, и ей ничуть не стыдно было говорить о своем романе с Бенджи, или о том, как он ей нравился, или о том, до чего грустно, грустно то, что случилось только что. Бабушка Фергусона не стала винить Диди в смерти Бенджи, а пожалела ее и назвала хорошим человеком, а чуть погодя, когда Диди не выдержала и расплакалась (и это было второе поразительное), она ей сказала: Не плачь, милая. Я уверена, он был с тобой счастлив, а мой Бенджи – человек, который нуждался в счастье.
Что-то героическое прозвучало в этом ответе, как показалось Фергусону, какая-то такая глубина человеческого понимания, что опрокидывала все остальное, чего б ни думал он о своей бабушке до того мига, и когда она чуть поерзала в кресле и посмотрела прямо на его мать, глаза ее впервые за весь тот день подернулись слезами, и мгновение спустя она уже заговорила о том, о чем никто из ее поколения никогда не заговаривал, просто и прямо утверждая, что она подвела своего мужа, была ему плохой женой, потому что физическая часть их брака ее никогда не интересовала, половое сношение она считала болезненным и неприятным, и после рождения девочек она сказала Бенджи, что больше так не может, ну разве что время от времени оказать ему услугу, и чего же тут можно было ожидать, спросила она у матери Фергусона, конечно же, Бенджи гонялся за юбками, у этого человека были неутолимые аппетиты, и как она могла его в этом упрекать, раз сама подвела его и так скверно справлялась в постельном отделе? Во всех остальных отношениях она его любила, сорок семь лет он был единственным мужчиной в ее жизни, и уж поверь мне, Роза, ни единой минуты не чувствовала я, что он не любит меня в ответ.
Июнь 1967-го. Все свелось к деньгам. Когда в конце января мать сообщила Фергусону, что его отец платит за обучение в Колумбии, за квартиру и еду, за книги и еще дает на карманные расходы – каждые полгода обналичивает порции своего полиса страхования жизни, Фергусон понял, что ему настала пора начать вкладывать что-нибудь побольше тех крошек минимального оклада, который он получал прошлым летом, работая продавцом в книжном, что он обязан перед своими родителями подсобить им всеми мыслимыми дополнительными суммами, какие только способен заработать, – в виде жеста доброй воли, в знак благодарности.
У Эми работа на лето уже маячила. На том поминальном обеде в квартире прародителей она несколько часов проговорила с тетей Мильдред и дядей Генри. Генри был историком, а Эми историю изучала, а потому спелись они на удивление хорошо, и когда дядя Фергусона рассказал ей о проекте, который намеревался начать в июне (изучение американского рабочего движения), Эми завалила его таким количеством интересных вопросов (по словам самого Генри), что вдруг оказалось, что ей предлагают летнюю работу научного ассистента. Работа была в Беркли, конечно, и вот теперь, раз Эми поедет туда в конце весеннего семестра, естественно следовало, что Фергусон отправится с нею. Все зиму и раннюю весну они разговаривали об этом как о своем следующем большом заграничном приключении – еще одной Франции, только на сей раз путешествовать они будут по собственной стране. Поездом, самолетом или автобусом, рискуя не доехать в старенькой «импале», на попутках, или подрядившись на какой-нибудь перегон, когда нужно доставить чужую машину в какой-нибудь другой город, – такие им представлялись варианты, и вся штука была в том, чтобы выбрать тот, какой стоил бы меньше всего. И все же было очень важно, чтобы он нашел себе в Беркли работу прежде, чем они туда поедут, весь этот замысел зависел от того, чтобы у него была работа, ибо он не мог себе позволить зря тратить время на поиски чего-нибудь, когда они туда уже прибудут. Тетя Мильдред обещала помочь, она заверяла его, что работы повсюду навалом и никакой загвоздки с этим не будет, но когда в конце марта он ей написал, а потом написал еще раз в середине апреля, ответы ее были настолько туманны, настолько лишены каких бы то ни было подробностей, что он был почти уверен в том, что она попросту забыла что-нибудь ему подыскать, или еще не начала, или у нее и намерения не было ничего искать, покуда он не выедет в Калифорнию. А потом ему представилась возможность в Нью-Йорке – хорошая возможность, и, несмотря на разочарование, какое она в нем вызвала, он ощущал, что не может от нее отказаться, не рискуя остаться вообще без летней работы. Как ни странно, работа была почти идентичной той, какая выпала Эми, отчего ситуация неким образом еще больше ухудшилась, как будто его превратили в козла отпущения для чьей-то извращенной манеры травить скверные анекдоты. Фергусонову преподавателю по истории современной цивилизации в весеннем семестре заказали летопись Колумбии с момента основания университета до празднования его двухсотлетней годовщины (с 1754-го по 1954-й), и он искал себе научного ассистента, чтобы тот помог ему оторвать книгу от земли. Фергусону даже не пришлось подавать заявление на работу. Эндрю Флеминг ему сам ее предложил, поскольку на него произвело большое впечатление то, как его двадцатилетний студент работает на занятиях и насколько хорошо он способен писать – не только академические работы, но и газетные статьи, и переводы поэзии. Фергусону польстили эти щедрые замечания, но дело решила зарплата – двести долларов в неделю (из университетского гранта), а это значило, что к началу осеннего семестра он сумеет накопить больше двух тысяч долларов, и вот так вот запросто в Калифорнию он уже не ехал. Почти не имело значения, что пятидесятидвухлетний Флеминг всю свою жизнь был закоренелым холостяком и проявлял сильный интерес к молодым людям. Фергусон никогда не сомневался, что преподаватель в него влюблен, – но был уверен, что справится с этим, и ничто не препятствовало согласиться на эту работу.
Он написал тете Мильдред в последний раз в начале мая, надеясь, что в Беркли что-то наконец подвернулось, и это позволит ему отступиться от устного соглашения с Флемингом, скрепленного рукопожатием, перед тем, как он начнет работать на него, но две недели прошли без ответа, и когда он наконец высадил кучу денег на междугородний звонок в Калифорнию, тетя заявила, что никакого письма она не получила. Фергусон подозревал, что она лжет, но подозрений своих высказать не мог без доказательств, да и какая в любом случае разница? Мильдред не сознательно саботировала его план, она просто была ленива, вот и все, дело она пустила на самотек, а теперь было уже слишком поздно что-то исправлять, и его тетка, некогда так голубившая своего одного-единственного Арчи, подвела его по-крупному.
Эми страдала. Фергусон был в отчаянии. Мысль о том, что им придется разлучиться друг с дружкой на два с половиной месяца, была ужасна настолько, что даже заговаривать об этом никак не удавалось, однако ни один из них не видел выхода из создавшегося положения. Эми сказала, что восхищается им – он ведет себя как взрослый (пусть даже он и ощущал, что она немного на него сердится), и хоть Фергусона и подмывало попросить ее отменить поездку и остаться в Нью-Йорке, он знал, что с его стороны сделать это будет самонадеянно и неправильно, поэтому так и не попросил. Пятого июня разразилась Шестидневная война, а через день после того, как она закончилась, Эми в одиночку снялась на Беркли. Родители дали ей денег на авиабилет, и Фергусон в то утро ее отъезда отправился с ними в аэропорт. Неловкое, несчастливое прощание. Никаких слез или шикарных жестов, но долгие, мрачные объятия, сопровождаемые заверениями писать друг дружке как можно чаще. Вернувшись к себе в комнату на Западной 111-й улице, Фергусон уселся на кровать и уставился в стену перед собой. В соседней квартире плакал ребенок, он услышал, как какой-то мужчина кричит кому-то