Приедешь меня навестить, Арчи, и мы сходим позавтракаем в «Вулфис» на Коллинз-авеню, возьмем там по омлету с копченой лососиной и луком), он подозревал, что мысль покинуть эту квартиру после стольких лет приводила ее в ужас, и, быть может, она сама навлекла на себя инсульт, потому что просто не могла с этой мыслью свыкнуться.
Именно тогда деньги были последним, о чем Фергусон задумывался, он, кто редко прекращал думать о деньгах и беспокоиться из-за них в повседневном течении собственной жизни, упустил подумать над вопросами наследства и финансовых итогов, вытекающих из чьей-либо кончины, но дед его за свои долгие годы в компании «Герш, Адлер и Померанц» зарабатывал значительные куски денег, и пусть даже крупные порции этих кусков были растрачены на Диди Бриант и ее предшественниц, бабушке Фергусона в наследство после смерти мужа досталось более полумиллиона долларов, и вот теперь, когда сама она скончалась, деньги эти перешли к двум ее дочерям, Мильдред и Розе, каждой – по половине согласно условиям завещания, и как только были выплачены налоги на наследство, тетя и мать Фергусона обе стали на двести тысяч долларов богаче, нежели были прежде, до смертельного удара, поразившего их мать. Двести тысяч долларов! То была настолько несообразная сумма, что Фергусон расхохотался, когда мать в конце января позвонила ему с этим известием из Флориды, а потом захохотал еще сильней, когда она объявила, что половина ее половины отойдет ему.
Мы с твоим отцом все это прикинули очень тщательно, сказала она, и считаем, что так будет справедливо, если и ты теперь что-нибудь получишь. Цифра, на которой мы остановились, – двадцать тысяч. Остальные восемьдесят мы от твоего имени вложим, поэтому, если и когда ты окажешься в таком положении, что тебе могут понадобиться какие-то из этих средств, восемьдесят уже превратятся в больше, чем восемьдесят. Ты уже взрослый мальчик, Арчи, и мы прикинули, что двадцати тебе как раз хватит завершить три последние семестра колледжа, и еще останется славный запас для начала твоей так называемой настоящей жизни, подушка в шесть или восемь тысяч долларов, которая даст тебе возможность устраиваться на такую работу, какую ты по-настоящему захочешь, а не на ту, которую, как тебе покажется, ты обязан выбрать, потому что тебе отчаянно нужны деньги. Кроме этого, так будет легче и нам, старикам в Майами-Бич. Твоему отцу не придется больше посылать тебе ежемесячно чеки на квартиру и карманные расходы, ему не нужно будет больше думать о плате за обучение, все станет проще для всех нас, и отныне ты сам себе будешь хозяин.
Что я сделал, чтобы такое заслужить? – спросил Фергусон.
Ничего. А что я сделала, чтобы самой заслужить этих денег? Ничего. Так оно просто все устроено, Арчи. Люди умирают, а мир продолжает жить, и что мы в силах сделать, чтобы выручать друг друга, ну, то и делаем, верно же?
Январь 1968-го. Поскольку Эми была таким человеком, кто, решившись, никогда не отступался, она твердо стояла на своем – и отправила заявление в Юридический Беркли, а поскольку Фергусон знал, что она туда неизбежно попадет и решит ехать, как только ее примут, пусть даже примут ее и в Колумбию, и в Гарвард, он попытался утешаться тем, что думал о деньгах, которые позволят ему ездить в Калифорнию и недолго навещать ее там, а иногда задерживаться и подольше, если она предпочтет не возвращаться в Нью-Йорк на Рождество и/или весенние каникулы, и вот так, быть может, удастся пережить этот год и не чувствовать себя раздавленным ее отсутствием. Маловероятно, подумал он, но деньги хотя бы дадут ему теперь эту возможность, а вот прежде, до денег, совершенно никакой надежды у него не было.
Помимо этого, интересно в деньгах было вот еще что: насколько мало они воздействовали на внешние обстоятельства его жизни. Он немного меньше теперь колебался, покупая те книги и пластинки, какие ему хотелось купить, скорее менял изношенную одежду и обувь с чуть большей готовностью, чем в прошлом, и когда б ему только ни хотелось сделать Эми сюрприз или подарок (преимущественно цветы, но еще и книги, пластинки и сережки), он мог поддаваться порыву, не задумываясь. А помимо этого изменилось немногое. Он продолжал ходить на занятия и писать статьи для «Спектатора», переводить французские стихи и часто заглядывать в свои обычные недорогие места – «Вест-Энд», «Зеленое дерево», «Битком орехов», – но внутри, где-то в глубине подтопленной умственной камеры, в которой Фергусон жил один в безмолвной связи с собственным сознанием, кое-что одно теперь сильно поменялось. На счету в Первом национальном городском банке, на углу Западной 110-й улицы и Бродвея, у него лежали тысячи долларов, и просто знать, что они там есть, даже если его не одолевает желание их потратить, освобождало от обязанности думать о деньгах по семьсот сорок шесть раз на дню, что, в итоге, было так же скверно, если не хуже, чем иметь недостаточно денег, поскольку мысли те были мучительны и даже убийственны, и не думать их больше – благословение. Вот в чем состояло подлинное преимущество имения денег перед неимением денег, решил он, – не то, что можешь купить на них больше вещей, а то, что тебе больше не нужно таскаться с этим адским мысленным пузырем над головой.
Начало 1968-го. Фергусон рассматривал ситуацию как череду концентрических кругов. Внешний круг – война и все, что к ней прилагалось: американские солдаты во Вьетнаме, противостоящие им противники с Севера и Юга (Вьетконг), Хо Ши Мин, правительство в Сайгоне, Линдон Джонсон и его кабинет, международная политика США со времени окончания Второй мировой войны, подсчет потерь, напалм, горящие деревни, сердца и умы, эскалация, усмирение, почетный мир. Второй круг представлял собой Америку, двести миллионов на внутреннем фронте: пресса (газеты, журналы, радио, телевидение), антивоенное движение, провоенное движение, движение «Черная власть», контркультурное движение (хиппи и йиппи, дурь и ЛСД, рок-н-ролл, подпольная пресса, «Комиксы Зап», «Веселые проказники», «Ебилы»), Каски и публика Люби-или-Вали, пустой воздух, занятый так называемой пропастью поколений между родителями среднего класса и их детьми, и огромная толчея безымянных граждан, которая станет в итоге известна как Молчаливое Большинство. Третий круг – Нью-Йорк, что был почти идентичен второму кругу, но прилегал к Фергусону непосредственнее, нагляднее: лаборатория, наполненная образцами вышеупомянутых общественных течений, какие Фергусон мог воспринимать непосредственно собственными глазами, а не через фильтр написанных слов или опубликованных изображений, все это время учитывая нюансы и частности самого Нью-Йорка, который отличался от всех прочих городов в Соединенных Штатах, в особенности – из-за громадной пропасти между богатыми и бедными. Четвертый круг – Колумбия, временное обиталище Фергусона, ближайший подручный мирок, окружавший его и его однокашников, охватывающий их участок заведения, больше не отгороженного от мира снаружи, ибо стены рухнули, и то, что снаружи, стало теперь неотличимо от того, что внутри. Пятый круг – индивид, каждая отдельная личность в любом из четырех других кругов, но в случае Фергусона больше всего считались те индивиды, кого он знал лично, превыше прочих – все друзья, с которыми он делил жизнь в Колумбии, а превыше всех этих прочих, конечно, индивид индивидов, точка в центре малейшего из пяти кругов, та личность, которой был он сам.
Пять царств, пять отдельных реальностей, но каждая связана с остальными, а это означало, что, когда что-то происходило во внешнем круге (война), воздействие этого ощущалось по всей Америке, в Нью-Йорке, в Колумбии и во всех до последней точках во внутреннем круге частных, индивидуальных жизней. Например, когда весной 1967-го военные действия обострились, пятнадцатого апреля по улицам Нью-Йорка прошло полмиллиона человек – в знак осуждения войны и с призывом к немедленному выводу американских войск из Вьетнама. Через пять дней после этого в студгородке Колумбии к северу от центра у Джон-Джей-Холла собрались триста членов СДО, чтобы «задать несколько вопросов» вербовщикам из морской пехоты, установившим свои столики в вестибюле, и на собравшихся накинулась банда качков и пацанов – флотских резервистов, что привело к кровавой потасовке с мордобоем и сломанными носами, которую пришлось разгонять силами полиции. На следующий день во дворе Ван-Ама между Джон-Джеем и Гамильтон-Холлом состоялась крупнейшая за последние тридцать лет демонстрация в Колумбии: восемьсот членов и сторонников СДО протестовали против вербовщиков морской пехоты в студгородке, а пятьсот про-морпеховски настроенных качков-крикунов швыряли в них яйца из-за ограды Южного поля, устроив там собственную контрдемонстрацию. И Фергусон, и Эми оба участвовали в этом хаосе, она – как действующее лицо, а он – как свидетель-репортер, и когда он тем же вечером в «Вест-Энде» изложил ей свою теорию концентрических кругов, она ему улыбнулась и сказала: Но, разумеется, мой дорогой Холмс, как это умно.
Штука состояла в том, что ни одна сторона не была довольна. Сторонники войны все больше и больше раздражались на неспособность Джонсона ее выиграть, а противники все больше и больше раздражались на свою неспособность вынудить Джонсона ее завершить. Война же меж тем продолжала расти, пять сотен тысяч солдат, пятьсот пятьдесят тысяч, и чем больше она становилась, тем больше внешний круг давил на другие круги, притискивая их друг к другу все туже, и уже совсем скоро пространства между ними сжались до узких зазоров воздуха, отчего одиночкам, застрявшим в центре, становилось трудно дышать, а когда человеку трудно дышать, он начинает паниковать, а паника – она сродни безумию, ощущению того, что ты утратил рассудок и сейчас умрешь, и к началу 1968 года Фергусон уже начал думать, что с ума сошли все, стали безумцами, как те психи, что громко разговаривают сами с собой на Бродвее, и сам он постепенно стал таким же безумным, как все остальные.
Потом, в те первые месяцы нового года, все пошло вразнос. Штурмовые атаки вьетконговских коммандос-подрывников на более чем сотню южновьетнамских городов и поселков при Тетском наступлении тридцатого января подтвердили, что Америке никогда не выиграть эту войну, пусть даже американские войска отбивались и одолевали противника в каждом бою этого наступления, пусть даже они убили тридцать семь тысяч вьетконговцев в сравнении с потерями США в две тысячи человек, а десятки тысяч других вьетконговских бойцов было ранено либо захвачено в плен, и полмиллиона мирных южновьетнамцев оказались бездомными беженцами. Послание американской публике состояло в том, что северовьетнамцы не сдадутся никогда, они будут продолжать борьбу, пока не погибнет последний человек в их стране, а сколько еще американских солдат понадобится для того, чтобы эту страну уничтожить, придется ли увеличить те пятьсот тысяч, что уж там, до миллиона, до двух миллионов, до трех миллионов, и если да, то не будет ли уничтожение Северного Вьетнама также означать уничтожение Америки? Через два месяца Джонсон выступил по телевидению и объявил, что осенью не станет выдвигаться на переизбрание. То было признание неудачи, свидетельство того, что общественная поддержка войны размылась до такой степени, что его политическим решениям давали от ворот поворот, и Фергусон, восхищавшийся хорошим Джонсоном и его Войной с нищетой, Законом о гражданских правах и Законом об избирательных правах и презиравший плохого Джонсона и его Вьетнам, оказался в незавидном положении: ему стало жаль президента Соединенных Штатов, по крайней мере – на минуту или две, какие потребовались на то, чтобы попробовать влезть в голову Линдона Джонсона и пережить муку, которую, должно быть, тот ощущал, решая отказаться от престола, а потом Фергусон обрадовался: ему стало и радостно, и легко от того, что ЛБД скоро уберется.