Через пять дней после этого в Мемфисе совершили покушение на Мартина Лютера Кинга. Еще одна пуля, выпущенная американским ничтожеством, еще один удар по коллективной нервной системе, а затем сотни тысяч людей выбежали на улицы и принялись бить стекла и поджигать здания.
Сто двадцать восемь Ньюарков.
Пять концентрических кругов слились в один черный диск.
Теперь он был пластинкой, и песня, что он продолжал играть, – старый блюзовый номер под названием «Так больше не могу, моя сладкая, потому что сердце очень болит».
Весна 1968-го (I). Эми теперь редко бывала рядом. В Барнарде у нее настал последний семестр, а поскольку она уже выполнила все академические требования и ей почти хватало баллов для выпуска, учебная нагрузка по курсам у нее была той весной исключительно легка, что позволяло ей почти все свое тратить на политическую работу в СДО. До этого самой серьезной заботой у Фергусона оставался ее юридический в Беркли (куда ее приняли в начале апреля, всего через несколько дней после убийства Кинга в Мемфисе), но теперь он боялся, что потеряет ее еще до начала лета. За те безумные месяцы начала шестьдесят восьмого ее позиции ожесточились, она все глубже погружалась в радикальную воинственность и антикапиталистический угар и уже не могла посмеиваться над их мелкими расхождениями во мнениях, она больше не понимала, почему он с нею не во всем соглашается.
Если ты принимаешь мой анализ, сказала она ему однажды, то неизбежно вынужден будешь принять и мои заключения.
Нет, не буду, ответил Фергусон. Лишь то, что беда в капитализме, не означает, что СДО заставит капитализм исчезнуть. Я пытаюсь жить в реальном мире, Эми, а ты мечтаешь о том, чего никогда не произойдет.
Вот один пример: Теперь, когда Джонсон отступил, на президентскую номинацию от Демократической партии выдвинулись и Юджин Маккарти, и Роберт Кеннеди. Фергусона это отчетливо не увлекало, и он не поддерживал ни того, ни другого, но внимательно следил за кампаниями обоих – особенно Кеннеди, поскольку ему было ясно, что у Маккарти нет ни шанса, – пусть Фергусон и относился к нью-йоркскому сенатору с прохладцей, но чувствовал, что РФК – выбор получше, нежели дискредитированный Гамфри, и любой демократ предпочтительнее Никсона или, что тревожило гораздо сильнее, – Рональда Рейгана, губернатора будущего штата Эми, который был еще правее Голдуотера. Не то чтоб Фергусон пребывал в каком-то особом восторге от демократов, но важно отличать одно от другого, говорил он себе, важно признавать, что в этом несовершенном мире существует не только плохое, но и гораздо худшее, и когда дело доходит до голосования на выборах, лучше уж выступать за плохое, чем за худшее. Эми теперь уже отказывалась проводить такие разграничения. С ее точки зрения, все демократы одинаковы, каждый из них – продавшийся либерал, и она не желала иметь с ними ничего общего, это они несут ответственность за Вьетнам и прочие ужасы, какие Америка навязала остальному миру, чуму на них и на все, что они собою олицетворяют, и если республиканцам выпадет победить, что ж, может, оно будет и к лучшему для страны на долгом пробеге, потому что тогда Америка превратится в фашистское полицейское государство, и люди со временем против него восстанут, как будто люди эти не предпочтут жить в фашистском полицейском государстве, если оно запрет в каталажку таких антиамериканских радикалов, как она.
Девушка, плакавшая из-за убийства Джона Кеннеди в 1963-м, теперь рассматривала его брата Роберта как орудие капиталистического угнетения. Фергусон был вполне готов отмахнуться от подобных заявлений как от избытка идеологического энтузиазма, но к началу апреля и он сам стал подвергаться нападкам, и политическое вдруг превратилось в личное, слишком личное, чересчур много в этом было про них самих, а не про идеи, что они обсуждали. Фергусон задавался вопросом, не заигрывает ли Эми втайне с кем-нибудь из своих собратьев по СДО, или не исследует ли она со своей подружкой по Барнарду Патси Даган таинства сапфической любви (о Патси в те дни говорила она много), или же не раздражена ли она им по-прежнему за то, что он отказался ехать с нею в Калифорнию прошлым летом. Нет, это невозможно, осознал он, ни одна из этих возможностей даже отдаленно не возможна, ибо не в характере Эми было делать что-либо за его спиной, а если она в кого-то другого и влюбилась, то рассказала бы ему об этом, если же она на него по-прежнему злится за прошлое лето, то злость эта вряд ли сознательная, поскольку с тем делом уже много месяцев как покончено и все забыто, а за месяцы, что прошли с тех пор, у них без счета было хороших разов вместе, не говоря уже о том, до чего великолепна была она в те печальные дни после того, как умерла его бабушка, подставляла плечо его почти совершенно обездвиженной матери и устроила очистку квартиры со скоростью и точностью фастбола Санди Куфакса. С тех пор, однако, что-то произошло, и если не вызвала такое ни одна из обычных причин, также казалось невозможным, что оно вызвано дурацким расхождением взглядов на политику. Они с Эми постоянно не соглашались друг с дружкой. Одним из удовольствий жизни с нею было то, насколько они друг с дружкой не соглашались и все же продолжали любить друг дружку, несмотря ни на что. Бои они всегда вели за идеи, и никогда – из-за самих себя, а вот теперь Эми начала на него накидываться потому, что его идеи не сцеплялись с ее, потому, что он не рвался прыгать следом за ней в революционный вулкан и, следовательно, превратился в отсталого реакционного либерала, пессимиста, насмешника, в жагало сраму (что означало, как он предполагал, что ему чересчур нравился Джойс и всякая литературщина[96]), в зеваку, дилетанта, ветхого ретрограда и плюху дерьма.
С точки зрения Фергусона, все это сводилось к единственному различию по сути: Эми – верующая, он – агностик.
Однажды вечером, когда она допоздна засиделась с друзьями – несомненно, спорила с Майком Лоубом в кабинке «Вест-Энда» или замышляла вместе с Патси Даган, как им увеличить женское членство в СДО, Фергусон забрался в постель у Эми в комнате, в ту же самую постель, где он спал почти все два последних года, и поскольку в тот вечер очень устал, заснул еще до того, как Эми вернулась. Когда наутро он проснулся, Эми в постели с ним рядом не было, а когда он обследовал примятость ее подушки, то пришел к заключению, что домой Эми не возвращалась, а провела ночь где-то в другом месте. Другое место оказалось постелью Фергусона в комнате по соседству, и когда он туда зашел за чистой парой носков и свежим бельем, скрип паркета ее разбудил.
Что ты тут делаешь? – спросил Фергусон.
Мне захотелось поспать одной, ответила она.
Вот как?
Хорошо было для разнообразия спать одной.
Неужели?
Да, очень хорошо. Думаю, какое-то время нам стоит так и поступать, Арчи. Ты у себя в постели, а я у себя. Можно считать, что нам нужно остыть.
Если желаешь. Хотя в последнее время, пока мы спали вместе в одной постели, слишком тепло как-то не было.
Спасибо, Арчи.
На здоровье, Эми.
Этим начался так называемый период остывания. Следующие шесть ночей Фергусон и Эми спали порознь в собственных постелях, в собственных комнатах, и ни один из них не был уверен, подошли они к концу или же просто делают паузу, а наутро седьмого дня, двадцать третьего апреля, всего за несколько часов до того, как они выбрались из своих раздельных постелей и раздельно вышли из квартиры, началась революция.
Весна 1968-го (II). Четырнадцатого марта Фергусон и его товарищи по «Спектатору» выбрали Роберта Фридмана своим новым главным редактором, того же четырнадцатого марта Эми и ее товарищи по СДО проголосовали за Марка Рудда как своего нового председателя, и обе организации изменились мгновенно. Газета продолжала сообщать новости, как это делала всегда, но редакционные статьи в ней стали жестче и откровеннее, и Фергусону нравилось, что теперь в них открыто освещались Вьетнам, черно-белые отношения и роль Колумбии в затягивании войны – часто затрагивались даже драчливо, как вопрос политики и убеждений. У «Студентов за демократическое общество» сдвиг в тактике произошел еще более поразительный. Национальное руководство призвало перейти от «протеста к сопротивлению», и в Колумбии контингент так называемого «Расчетливого расчета» сменился на более воинственную «Фракцию акций». В прошлом году целью были образование и осведомленность, они совершили робкий жест – подошли к морпеховским вербовщикам «задать несколько вопросов», – а вот теперь целью стало провоцировать, мешать, раскачивать все как можно чаще.
Через неделю после того, как Рудд занял председательское место, директор нью-йоркской штаб-квартиры Службы выборочной воинской повинности полковник Пол Б. Акст заявился в студгородок Колумбии сделать доклад о недавних изменениях в призывном законодательстве. Собралось сто пятьдесят человек, и как только Акст вышел начать беседу (приземистый человек, массивный, в полном военном облачении), в глубине зала поднялась суматоха. Несколько студентов, одетых в солдатское хаки, заиграли на дудках и барабанах «Янки-Дудл-Денди», а прочие стали размахивать игрушечным оружием. Словно бы рефлекторно выскочила банда качков – усмирять, отвращать и изгонять тошнотов, – и пока всеобщее внимание отвлекала возня на задах, кто-то встал в первых рядах и швырнул в лицо полковнику Аксту лимонную меренгу. Как и во всех хороших балаганных фильмах, попадание было прямое. К тому времени, когда публика вновь повернулась к сцене, таинственно открылась боковая дверь, и меренгометатель с сообщником скрылись.
Тем вечером Эми сообщила Фергусону, что кондитерским коммандо был член СДО, импортированный из Беркли, а его сообщником – не кто иной, как Марк Рудд. Фергусона это очень повеселило. Полковника только жалко, подумал он, но ему не нанесли никакого ущерба, особенно в свете того огромного вреда, какой причиняет война, и какая же это умелая получилась проказа. «Расчетливому расчету» и во сне бы не примстилось отмачивать подобную шутку (слишком уж легкомысленно), а вот «Фракция акций», очевидно, была не прочь воспользоваться легкомыслием как инструментом подкрепления политических доводов. Администрация, конечно, пришла в ярость, пообещав наказать проказника «на полную катушку», если выяснится, что он не студент Колумбии, и отчислить его, если окажется, что студент, но неделю спустя университет оказался перед лицом гораздо более серьезной угрозы, нежели лимонные меренги, и виновника так никогда и не поймали.