Понимающий в жизни и в смерти в пределах доступного людям
Испытавший и муки и радость любви
Заставлявший порою других признавать свое мненье
Говорящий на нескольких языках
Побродивший по свету
Повидавший войну в артиллерии и в пехоте
Раненный в голову трепанированный под хлороформом
Потерявший ближайших друзей в небывалой резне
Зная все что дано человеку о нынешнем и о минувшем
И на миг отвлекаясь от этой войны
Между нами друзья и за нас
Я пытаюсь понять эту давнюю тяжбу привычного с новым
и Порядка с Дерзаньем
Вы чей рот сотворен по господню подобью
Как олицетворенье порядка
Не судите нас строго когда захотите сравнить
Нас и тех кто прослыл воплощеньем порядка
Потому что влекомые тягой к дерзанью
Мы ведь вам не враги
Мы хотим вам открыть неоглядные странные дали
Где любой кто захочет срывает расцветшую тайну
Где пылает огнянность доныне не виданных красок
Сонмы непостижимых видений
Ждущих часа чтоб довоплотиться
Нам бы только постичь доброту эту даль где молчит тишина
Это время что мы то пришпорим то вспять повернем
Будьте к нам милосердны грехи и просчеты простите сполна
Нынче снова неистовство лета в природе
Умерла моя юность я прежней весны не найду
Полыхающий Разум сегодня землей верховодит
И я жду
Собираясь вдогонку за образом нежным и чудным
Что волнует и властностью страсти томит
Я железо а он мой упорный магнит
Как прельстителен мне ее вид
Вид красавицы рыжекудрой
Застывшей молнией над ней
Взметнулось золото кудрей
Как пламя что лишь манит
И в чайных розах вянет
Ну так смейтесь же надо мной
Смейтесь люди повсюду особенно здесь по соседству
Я ведь столько всего вам сказать не решаюсь
Столько что вы и сами сказать мне б не дали
Ну так смилуйтесь же надо мной
Через тридцать девять дней после того, как выбросил деньги Флеминга в окно, Фергусон перепечатал последние страницы окончательного варианта своей книги. Он предполагал, что в этот миг начнет чувствовать в себе всякое хорошее, но после краткого нахлыва ликования, пока выкручивал из машинки последние пять листков бумаги и копирки, чувства эти вскоре рассосались – даже предположительно вечное приятное ощущение от доказательства себе, что он способен написать книгу, что он – человек, который завершил то, что начал, а не один из тех слабовольных самозванцев, кто грезит по-крупному, а выполнить обещанное им никогда не удается: таково человеческое свойство, относящееся далеко не только к сочинению книжек, и все же час или около того спустя Фергусон уже не слишком что-либо чувствовал, кроме чего-то вроде изнуренной печали, и к тому времени, как он спустился выпить перед ужином с Вивиан и Лисой в половине седьмого, все нутро у него онемело.
Пусто. Вот каким словом это называется, сказал он себе, садясь на диван и делая первый глоток вина, та же самая пустота, о какой говорила Вивиан, описывая, как было ей, когда она завершила свою собственную книгу. Не пусто в том смысле, когда стоишь один в комнате, где нет мебели – а пусто в тот смысле, что чувствуешь себя выдолбленным изнутри. Да, вот оно – ты опустошен так же, как опустошена только что родившая женщина. Но в данном случае ребенок – мертворожденный, это дитя никогда не изменится, не вырастет, не научится ходить, ибо книги живут у тебя внутри столько, сколько ты их пишешь, а как только они из тебя выходят – становятся напрочь исчерпанными и мертвыми.
Сколько длится чувство? – спросил он у Вивиан, не очень понимая, временен ли этот кризис или же он – начало нырка в полномасштабную меланхолию, но не успела Вивиан ему ответить, как Лиса, вечно высоковольтная, вмешалась и сказала: Недолго, Арчи. Всего где-нибудь лет сто. Верно, Вив?
Есть одно быстрое решение, сказала Вивиан, улыбаясь от мысли об этом столетии. Начни писать другую книгу.
Другую книгу? – переспросил Фергусон. Я сейчас весь настолько выжжен, что не уверен, смогу ли когда-нибудь даже прочесть другую книгу.
Тем не менее Вивиан и Лиса подняли тост за Фергусона, породившего ребенка, который для него самого, может, и не жив, сказали они, но вот для них – жив, и весьма притом, а поэтому, добавила Лиса (не прочитавшая ни единой страницы его книги), она будет вполне готова бросить свою юридическую работу, если Фергусон согласится нанять ее нянькой. Такое у Лисы уж было чувство юмора – с бессмыслинкой, но обычно бывало смешно, потому что сама она была забавной, и Фергусон рассмеялся. Затем представил себе, как Лиса гуляет по Парижу с мертвым младенцем в коляске, и рассмеялся еще раз.
Наутро Фергусон и Вивиан дошли до почтовой конторы на бульваре Распай, их местного отделения государственной PTT (Postes, Télégraphes et Téléphones), которая по-французски была известна как «Пей-Тей-Тей», тройным инициалом, который спархивал с языка столь благозвучно, что Фергусону никогда не надоедало повторять эти буквы, и едва только вступили они в эту мощную цитадель услуг связи, предоставляемых гражданам Французской республики и всем прочим, либо находящимся здесь проездом, либо проживающим во Франции, тут же отправили копию Фергусоновой рукописи в Лондон авиапочтой. Конверт адресован был не Обри Гуллю из «Издательства Ио», а женщине по имени Норма Стайлс, работавшей старшим редактором в британском издательском доме, напечатавшем книгу Вивиан («Темза-и-Гудзон»), которая случайно была другом своего младшего коллеги по «Т-и-Г» Джеффри Бурнама, кто в свою очередь был близким другом Гулля. Таким вот манером Вивиан предпочла подать рукопись – при содействии своего подруги, которая заверила ее, что займется рукописью немедленно, а потом передаст ее Бурнаму, а тот затем передаст ее Гуллю. А это не слишком ли сложно? – спросил Фергусон у Вивиан, когда та предложила ему такой замысел. Не быстрее и проще ли будет просто отправить ее прямо Гуллю?
Быстрее – да, сказала тогда Вивиан, да и проще, но шансы на то, что ее примут к рассмотрению, будут равны нулю, поскольку незатребованные поступления, в общем и целом, оказываются в груде самотека (и то и другое стало новыми понятиями для непосвященного Фергусона) – и от них почти неизменно отказываются, не удостоив даже должного прочтения. Нет, Арчи, в данном случае долгий кружный путь – способ получше, единственный способ.
Иными словами, сказал тогда Фергусон, надо, чтобы книга понравилась двум людям, прежде чем она попадет к тому единственному человеку, чье мнение имеет вес.
Боюсь, что так. К счастью, два эти человека – не тупицы. Мы можем на них рассчитывать. Загадка тут – Гулль. Но, по крайней мере, у нас вероятность в девяносто восемь процентов, что он ее прочтет.
И вот утром 10 марта 1966 года они стояли в очереди на местной почте «Пей-Тей-Тей» в седьмом округе Парижа, и когда настал их черед, Фергусон изумился, до чего быстро и действенно человечек за прилавком взвесил пакет на серых металлических весах, как рьяно шлепнул на большой бурый конверт марки, а затем принялся наколачивать красные и зеленые прямоугольники резиновым штампом, гася множественные лица Марианны что было сил, – и Фергусон вдруг вспомнил эту дикую сцену в «Мартышкиных проделках», когда Арфо сходит с ума и штампует все, до чего дотянется, даже лысые головы таможенных чиновников, и его тут же затопила любовь ко всему французскому, даже к самым дурацким, самым нелепым вещам, и впервые за несколько последних недель он сказал себе, до чего хорошо жить в Париже и до чего много из того, что в этом хорошего, случилось потому, что он знаком с Вивиан и она – его друг.
Стоимость авиадоставки оказалась чрезмерна – больше девяноста франков, когда к ней добавили страховку и извещение о получении (около двадцати долларов, или четверть его еженедельного содержания), но когда Вивиан полезла в сумочку за деньгами, чтобы заплатить служащему, Фергусон перехватил ее запястье и велел прекратить.
Не в этот раз, сказал он. Там, внутри, мой мертвый ребенок, и платить за него буду я.
Но, Арчи, это же так дорого…
Я заплачу, Вив. В «Пей-Тей-Тей» расход больше ничей.
Хорошо, мистер Фергусон, как пожелаете. Но теперь, раз твоя книга вот-вот улетит в Лондон, пообещай мне, что прекратишь о ней думать. Хотя бы пока не возникнет причина возобновить думы о ней. Хорошо?
Постараюсь, но ничего обещать не могу.
Началась вторая фаза его жизни в Париже. Ни над какой книгой работать больше не требовалось – и не было нужды продолжать ходить на занятия по языку в «Alliance Française», Фергусона больше не связывало жесткое дневное расписание последних пяти месяцев. Если не считать занятий с Вивиан, он теперь был волен делать все, что пожелает, а это, превыше всего прочего, означало, что у него появилось время ходить в кино днем среди недели, писать длиннее и чаще письма тем, кто больше всех для него значил (матери и Гилу, Эми и Джиму), искать закрытую или открытую площадку где-нибудь, чтобы вновь начать играть в баскетбол, и делать запросы, чтобы собрать себе возможных учеников для частных уроков английского. Вопрос о баскетболе решился лишь в начале мая, а учеников ему найти так и не удалось, но вот письма улетали от него неистощимым потоком, и он посмотрел ошеломляющее количество фильмов, ибо как бы хорош ни был Нью-Йорк как место для просмотра кино, Париж оказался еще лучше, и за последующие два месяца к своей папке с несшитыми листами он прибавил сто тридцать заметок – столько, что первоначальный скоросшиватель из Нью-Йорка теперь обзавелся парижским братцем.