К половине десятого он уже был внизу, в квартире Вивиан, совал ей письмо Гулля и требовал, чтобы она призналась в том, что натворила. Вивиан никогда не видела Фергусона в таком паршивом расположении духа. Молодой человек был вне себя, он весь кипел от возмутительных, параноидных видений коварных интриг и порочных обманов, и, как Вивиан потом ему сказала, лишь два возможных отклика на это пришли ей в голову, пока она стояла и смотрела, как он идет вразнос: либо отвесить ему пощечину, либо расхохотаться. Она предпочла расхохотаться. Смех был более медленным средством из двух решений, но через десять минут ей удалось убедить гордого, чрезмерно чувствительного, патологически не уверенного в себе Фергусона, что она не играла никакой роли в принятии его книги издательством и не посылала Гуллю ни фартинга, ни су, ни единого медяка.
Поверь в себя, Арчи, сказала она. Прояви чуточку самоуверенности. И бога ради, никогда ни в чем подобном меня больше не обвиняй.
Фергусон пообещал, что не будет. Ему так стыдно за самого себя, сказал он, он в таком ужасе от своей непростительной истерики, а хуже всего то, что он и понятия не имеет, какая это муха его укусила. Сумасшествие – вот что это такое, чистое безумие, и если такое произойдет снова, ей больше не стоит смеяться, а нужно просто надавать ему по мордасам.
Вивиан приняла его извинение. Они помирились. Буря миновала, и совсем вскоре они уже вместе пошли на кухню отпраздновать добрую весть вторым завтраком из «мимоз» и маленьких крекеров, увенчанных икрой, но как бы хорошо ни начал себя чувствовать Фергусон из-за доброй вести в письме Гулля, его безумный выплеск не переставал его тревожить, и он задавался вопросом, уж не сигнал ли эта сцена, которую он закатил Вивиан, того, что они вскоре рассорятся.
Впервые в жизни он начинал как-то побаиваться сам себя.
Пятнадцатого числа пришло второе письмо от Гулля, где объявлялось, что во вторник, девятнадцатого, он приезжает в Париж. Человек из «Ио» извинялся за то, что у него все так ужасно в последнюю минуту насчет поездки, но если Фергусон случайно окажется в этот день не занят, он с радостью воспользуется случаем с ним познакомиться. Он предлагал обед в половине первого в «Фуке», где они смогут обсудить планы на книгу, а если беседу придется продлить за пределы обеда, его отель – сразу за углом от Елисейских Полей, и они смогут заскочить туда и там продолжить. Так или иначе, Фергусон мог принять приглашение или отказаться от него, оставив записку у консьержа в «Георге V». С наилучшими пожеланиями и т. д.
На основе того, что Вивиан удалось выяснить у своей подруги Нормы, чье знание опиралось на то, что она узнала от своего сослуживца Джеффри Бурнама, известное Фергусону об Обри Гулле ограничивалось такими вот фактами: ему тридцать лет, женат на женщине по имени Фиона и отец двоих маленьких детей (четыре года и один), выпускник оксфордского колледжа Баллиол (где они и познакомились с Бурнамом), сын зажиточного производителя шоколада и печенья, квазипаршивая овца (приболевшая?), ему нравилось вращаться в художественных кругах, и у него хороший нюх на литературу, издатель серьезный, но также известный своей компанейскостью и несколько эксцентрик.
Смутность такого портрета привела Фергусона к тому, что он стал воображать Гулля одним из тех напыщенных британских джентльменов, каких часто показывают в американском кино, ехидным и заносчивым парнягой с румяным лицом и склонностью высмеивать всех себе под нос, что призвано было развлекать окружающих, но никогда не развлекало. Наверное, Фергусон насмотрелся фильмов, а то и, может статься, это инстинктивный страх неведомого научил его от всех новых ситуаций ожидать худшего, но истина заключалась в том, что у Обри Гулля не только не было румяного лица или надменности – он вообще оказался одним из самых душевных и приятных людей, с кем Фергусон когда-либо сталкивался в перипетиях собственной жизни.
Такой маленький, такой миниатюрный человечек, всего пять футов три, и все до единой его черты пропорционально тоже миниатюризованы: мелкое личико, маленькие кисти, маленький рот, маленькие руки и ноги. Ярко-голубые глаза. Сливочно-белый цвет лица, как у человека, живущего в бессолнечной, промоченной дождем стране, а сверху – копна курчавых волос цвета где-то между рыжим и светлым по спектру, такой оттенок, слышал как-то раз Фергусон, называли имбирным. Не зная, что сказать, когда они пожали друг другу руки и уселись за обед в «Фуке» днем девятнадцатого, Фергусон вынудил себя завести беседу тем, что безмозгло сообщил Гуллю, что тот – первый человек с именем Обри, какой попадался Фергусону. Гулль улыбнулся и спросил, известно ли Фергусону, что означает это имя. Нет, ответил Фергусон, понятия не имею. Владыка эльфов, сказал Гулль, и ответ его оказался настолько комичным и неожиданным, что Фергусону с трудом удалось подавить смешок, какой уже собирался у него в легких, смешок, который легко можно было неверно истолковать как оскорбление, осознал он, а к чему рисковать и оскорблять человека, который одобрил его книгу за первые же две минуты после их встречи? Но все же – как это уместно, как совершенно подобающе, что этот человечек – владыка эльфов! Словно бы боги зашли в дом к Обри ночью накануне его рождения и повелели родителям именно так назвать своего ребенка, и вот теперь, когда голова у Фергусона заполнялась образами эльфов и богов, он глядел в маленькое, миловидное лицо своего издателя и задавался вопросом, не сидит ли он в присутствии существа мифического.
До того дня Фергусон ничего не знал о том, как работают издательства или что они делают для того, чтобы пропагандировать свои книги. Помимо оформления и печатания их, предполагал он, главная работа состоит в том, чтобы на них писало рецензий как можно больше газет и журналов. Если рецензии хороши, книга получилась ударная. Если рецензии плохи, книга провалилась. Теперь же Обри рассказывал ему, что рецензенты – лишь один элемент процесса, и пока владыка эльфов подробно объяснял, каковы некоторые другие элементы, Фергусону становилось все интереснее и интереснее, его все больше и больше поражало то, что с ним будет происходить, когда его книгу напечатают. Перво-наперво – поездка в Лондон. Интервью ежедневной и еженедельной прессе, интервью репортерам из Би-би-си, возможно даже – появление в телике. Вечернее мероприятие в небольшом театре, где Фергусон будет читать публике отрывки из книги, а затем усядется беседовать о ней с сочувствующим ему журналистом или собратом-писателем. И – над этим еще нужно будет поработать – вечер Лорела и Гарди в НКТ[100] или каком-нибудь другом кинотеатре, и Фергусон со сцены будет представлять их фильмы.
Фергусон в лучах софитов. Фергусон и его портрет в газете. Фергусон и его голос по радио. Фергусон на сцене читает притихшей толпе преданных поклонников.
Как можно всего этого не захотеть?
Штука в том, говорил Обри, что ваша книга настолько дьявольски хороша, что заслуживает обхождения с ней по всей клятой программе. Никому не полагается писать книги в девятнадцать лет. Это просто неслыханно, и я готов спорить, что людей она просто, нафиг, с ног сшибет, как меня сшибла, как Фиону, как примерно всех у меня в штате.
Будем надеяться, сказал Фергусон, стараясь затолкать свое возбуждение под крышку, чтобы слова Обри не занесли его слишком высоко и он бы не выставил себя дураком. Но до чего ж хорошо ему теперь становилось. Двери открывались. Одну за другой Обри распахивал перед ним створки, и один за другим ему представали новые чертоги, куда можно было войти, а мысль о том, что отыщет он в этих чертогах, наполняла его счастьем – бо́льшим счастьем, чем он ощущал уже много месяцев.
Не хочу преувеличивать, сказал Обри (вероятно, имея в виду, что это он и делает), но если б вы завтра пали замертво, «Как Лорел и Гарди спасли мне жизнь» осталась бы жить в веках.
Какая странная фраза, ответил Фергусон. Возможно, страннее я не слышал ничего в жизни.
Да, это довольно причудливо, не так ли?
Сначала я падаю замертво, затем спасаю себе жизнь, а потом живу вечно, хоть и вроде бы мертвый.
И впрямь очень чудно́. Но сказано от всего сердца и предложено как искренний комплимент.
Они посмотрели друг на друга и расхохотались. Что-то начинало подниматься к поверхности, нечто настолько сильное, что Фергусон заподозрил, будто Обри его клеит, что этот добродушный имбирновласый сотрапезник – такое же двустороннее существо, как он сам, и по этой дорожке проходил уже не раз. Ему стало интересно, такой же маленький у Обри хер, как и весь остальной он, а затем, задумавшись о собственном хере, задал себе вопрос, выпадет ли ему когда-нибудь возможность это выяснить.
Видите ли, Арчи, продолжал Обри, я пришел к заключению, что вы – человек, не похожий на всех остальных, вы личность особая. Я это ощутил, когда прочел вашу рукопись, но теперь, когда встретился с вами лицом к лицу, я в этом убежден. Вы сам себе голова, и поэтому ваше общество как человека – чистый восторг, но еще и поэтому вы никогда никуда не впишетесь, что хорошо, на мой взгляд, поскольку вы сможете и дальше быть самому себе хозяином, а тот, кто сам себе хозяин, – человек лучше большинства других людей, даже если он никуда не вписывается.
Вообще-то, сказал Фергусон, выдавая лучшую и широчайшую улыбку и ныряя в игру соблазнения, которую, похоже, начал Обри, я пытаюсь вписаться куда только могу… к кому только могу.
Обри ухмыльнулся ему в ответ после этого непристойного замечания, приободрившись от того, что Фергусон ухватывает все нюансы ситуации. Это я и имею в виду, сказал он. Вы открыты любым переживаниям.
Да, ответил Фергусон, очень открыт. Всем и каждому.
Все и каждый в данном случае означали того единственного, кто сидел напротив него в шикарном и приятно гомонящем «Фуке», совершенно обворожительного Обри Гулля, человека, свалившегося откуда ни возьмись и готового делать все, что в его власти, чтобы преобразовать жизнь Фергусона тем, что сделает его книгу успешной, чарующего и игривого Обри Гулля, самого желанного и пьянящего человека, чей хоро