Я знаю, сказал Фергусон. Мне было так же.
Но ты же здесь счастлив, правда?
Да, по большей части. По крайней мере, мне так кажется. Жизнь, знаешь ли, несовершенна. Даже в Париже.
Это ты хорошо сказал. Даже в Париже. Даже в Нью-Йорке, к тому ж, если уж на то пошло.
Скажи мне, ма. Почему ты сказала то, что сказала пару мгновений назад, – перед тем, как мы подошли сюда и сели?
Потому что это правда, вот почему. Потому что неправильно было с моей стороны поднимать такой шум.
Не согласен. То, что я написал, было жестоко и несправедливо.
Необязательно. Вовсе нет, если смотреть с того места, где ты сидел восьмилетним мальчиком. Мне удавалось держаться, пока ты ходил в школу, а потом настало время отпуска, и я просто больше не знала, что с собой делать. Бардак, Арчи, вот во что я превратилась, нечестивый бардак, и тебе, наверное, было страшновато оставаться в то время со мной.
Дело не в этом.
Нет, ты не прав. Именно в этом. Ты же помнишь «Еврейскую свадьбу», верно?
Конечно, помню. Мерзкая старая кузина Шарлотта и ее лысый, близорукий муженек, как-его-там.
Натан Бирнбаум, стоматолог.
Лет десять где-то прошло, нет?
Почти одиннадцать. И я по-прежнему с ними не разговариваю, все это время. Ты же понимаешь почему, правда? (Фергусон покачал головой.) Потому что со мной они сделали то же, что я чуть не сделала с тобой.
Не улавливаю.
Я сделала их снимки, которые им не понравились. Довольно неплохие снимки, думала я. Не самые лестные на свете, но снимки хорошие, интересные, и когда они не дали мне их опубликовать, я позволила Шарлотте и Натану исчезнуть из моей жизни, поскольку сочла их парочкой дураков.
Какое отношение это имеет к «Лорелу и Гарди»?
Неужели не сообразил? Ты сделал мой снимок в своей книге. Множество снимков вообще-то, не один десяток, и большинство их очень лестны, кое-какие – настолько лестны, что мне даже как-то стыдно было читать про себя такое, но вместе с этими лестными картинками были и такие, что показывали меня в ином свете, в свете нелестном, и когда я читала те части книги, меня они задели и рассердили, так задели и так рассердили, что я поговорила об этом с Гилом, чего мне вовсе не следовало делать, и после этого он написал тебе письмо, от которого тебе стало так скверно – скверно потому, что я знаю: последнее, чего бы тебе захотелось, – это причинять мне боль, и когда ты прислал нам эти коротенькие письма, я ощутила, что обошлась с тобою нехорошо. Твоя книга – честная книга, Арчи. Ты рассказал правду в каждом ее предложении, и я не хочу, чтобы ты в ней что-то редактировал или стирал что-нибудь из-за меня. Ты меня слушаешь, Арчи? Не меняй в ней ни слова.
Неделя пролетела быстро. На время визита Вивиан приостановила их учебные занятия, и хотя Фергусон продолжал читать по нескольку часов утром, каждый день он встречался с Гилом и матерью на обед, а потом оставался с ними, пока не приходила пора возвращаться домой и ложиться спать. За эти месяцы после того, как он уехал из Нью-Йорка, многое изменилось, однако все, по сути, осталось прежним. После семи лет работы Гил дописал книгу о Бетховене, и теперь у него, казалось, нет сожалений о том, что он отказался от бремени рецензирования и журналистики ради более спокойной жизни преподавателя истории музыки в Маннисе. Мать Фергусона продолжала снимать портреты известных людей для журналов и медленно собирала новую книгу об антивоенном движении дома (она была яростно за «против»). Куда бы ни ходили они вместе в те дни, она прихватывала с собой маленькую «Лейку» и несколько катушек пленки, щелкала раз за разом, снимая протестные плакаты, что появились по всему Парижу («США ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА», «ЯНКИ ВАЛИТЕ ДОМОЙ», «À BAS LES AMERLOQUES», «LE VIETNAM POUR LES VIETNAMIENS»[101]), вместе с многочисленными снимками парижских уличных сцен, и пара катушек была посвящена лишь Фергусону и Гилу, и поодиночке, и вместе. Они втроем смотрели на картины в Лувре и «Jeu de Paume», ходили в «Salle Pleyel» на исполнение «Мессы времен войны» Гайдна (Фергусон с матерью оба решили, что это необыкновенно, а Гил откликнулся на их восторги вымученной улыбкой, которая означала, что для него исполнение не было на должном уровне), и однажды вечером после ужина Фергусон заманил их доехать до «Action Lafayette» на десятичасовой сеанс показа «Случайного урожая» Мервина Лероя, фильма, где, как все они согласились, навоза хватало бы на четыре конюшни, но, как отметила мать Фергусона, до чего приятно было смотреть, как Грир Гарсон и Рональд Кольман притворяются, будто влюблены.
Незачем и говорить, Фергусон сообщил им о письме из «Книг Ио». Незачем и говорить, его мать сказала, что будет только счастлива отдать негатив «Арчи» для обложки. Незачем и говорить, Фергусон отвел их наверх и показал свою комнату на шестом этаже. Незачем и говорить, его мать и Гил отозвались на то, что увидели, по-разному. Мать ахнула и спросила: Ох, Арчи, неужели так можно? Гил же, напротив, хлопнул его по плечу и сказал: Кто бы ни сумел попробовать в таких условиях, заслуживает моего полного и стойкого уважения.
Однако другие дела не были для Фергусона настолько просты или приятны, и не раз за ту неделю он оказывался в неловком положении, когда приходилось что-то от них утаивать или лгать им. Когда мать спросила, познакомился ли он тут с какими-нибудь хорошими девушками, к примеру, он сочинил историю о кратком флирте с итальянской студенткой по имени Джованна, которая ходила с ним на занятия по языку в «Alliance Française». Правдой было то, что в его классе действительно была Джованна, но, помимо двух получасовых разговоров с нею в кафе за углом от школы, между ними ничего не происходило. Ничего не было и между ними с Беатрисой, крайне разумной французской девушкой, работавшей ассистенткой в «Galerie Maeght», – это с ней он предположительно ходил на свидания месяц-другой. Да, Беатриса работала в галерее, и они сидели рядышком на вернисажном ужине «Maeght» еще в декабре, флиртовали друг с дружкой как-то мягко и расплывчато, но когда Фергусон позволил себе позвать ее на свидание, она его отвергла под предлогом того, что помолвлена и собирается замуж, – за ужином она об этом заикнуться пренебрегла. Нет, он не мог разговаривать с матерью о девушках, потому что никаких девушек не было, если не считать пяти грузных и щуплых шлюх, которых он отыскивал на улочках Ле-Аля, а о них с нею говорить он не собирался, да и не намеревался разбивать ей сердце рассказами об Обри и о том, в каком он был восторге, когда владыка эльфов втолкнул свой напрягшийся хуй ему в задницу. Ей нипочем нельзя было знать о нем ничего такого. В его жизни имелись такие области, какие следовало отгородить от нее и охранять с исключительным тщанием, и вот из-за этого они никогда уже больше не могли быть так близки, как некогда, какими он по-прежнему хотел, чтоб они были. Нельзя сказать, что он не врал ей в прошлом, но теперь стал старше, да и обстоятельства были иными, и все же, пока он гулял с нею по Парижу и радовался от того, насколько она, судя по виду, счастлива, радовался тому, как она продолжала стоять за него горой, те дни были окрашены еще и печалью, ощущением того, что какая-то существенная его часть вот-вот растает и исчезнет из его жизни навсегда.
На той неделе состоялись три ужина с Вивиан – два в ресторанах и один в квартире на рю де л’Юниверситэ, скромный ужин всего на них четверых и больше никаких гостей, даже Лисы, которая обычно ходила на все вечеринки к Вивиан. Фергусон несколько удивился, когда ему сказали, что Лиса к ним не присоединится, но затем подумал об этом пару минут и понял, что Вивиан так защищает себя, а именно так поступил бы и он сам, окажись на ее месте. Как и у него, у нее был грязный секрет, который следовало таить от мира, и, хотя Гил и был старым другом, он, очевидно, ничего не знал о сложном браке, какой она выстроила с Жаном-Пьером, и вообще ничего не ведал о том, чем она занималась после смерти Жана-Пьера, а потому ему нельзя было представлять это зрелище – ужин с новой сопостельницей Вивиан. Своего рода тетя Мильдред и ее гуртовщица в Пало-Альто четыре года назад, сказал себе Фергусон, но с одной важной разницей: его самого еще в пятнадцать лет это не удивляло и не шокировало, но вот если бы пятидесятидвухлетний Гил вдруг подумал, что Фергусона такое не удивляет, это Гила бы почти наверняка шокировало.
В тот вечер, пока они вчетвером сидели вокруг обеденного стола, Фергусона утешало видеть, до чего Вивиан с матерью хорошо ладят между собой, насколько быстро они подружились всего после нескольких встреч, но двух женщин теперь связывали Гил и их восхищение друг дружкой (сколько раз Вивиан заговаривала об исключительных фотографиях его матери?), а также теперь и он сам, перемещенный сын своей матери, живущий ныне под крышей у Вивиан, и вновь и вновь по приезде в Париж мать говорила, насколько она благодарна Вивиан за то, что та о нем заботится, учится вместе с ним и столько ему отдает, и за ужином в тот вечер она все это высказала непосредственно самой Вивиан, благодаря ее за то, что присматривает за ее негодяйским мальчишкой, и да, ответила Вивиан, Этот ваш проказник иногда бывает чересчур, они вдвоем подначивали его, поскольку обе знали, что он способен такое вытерпеть и не будет против, ибо он не только не был против, но и ему вообще-то нравилось, как они его подначивают, и вот посреди этого беспечного марафона насмешек над Арчи ему пришло в голову, что Вивиан теперь гораздо четче понимает, кто он такой, нежели его собственная мать. Не просто она трудилась вместе с ним над рукописью его книги, не просто они вместе продирались сквозь сотню самых важных книг западной литературы, но она еще и знала все о его расколотом надвое внутреннем «я» и была, несомненно, самой доверенной его наперсницей из всех, какие ему перепадали. Вторая мать? Нет, не так. Уже слишком поздно, никаких матерей больше не нужно. Но что тогда? Больше, чем друг, меньше, чем мать. Его женский близнец, быть может. Та личность, какой стал бы сам, родись он девочкой.