4321 — страница 158 из 199

В последний день он зашел в отель «Пон-Руайяль» проводить их. Город тем утром красовался в своем лучшем виде, был прекраснее некуда, над головою – ярко-синее небо, воздух теплый и ясный, из соседских буланжерий плывут добрые запахи, на улицах хорошенькие девушки, гудят машины, пердят мопеды, весь этот славный Гершвинов блеск Весны в Париже, в Париже сотни слезливых песенок и техниколорных фильмов, но факт оставался фактом: он поистине был славен и вдохновлял, он действительно был лучшим местом на земле, и все же, пока Фергусон шел пешком от жилого дома на рю де л’Юниверситэ до отеля на рю Монталембер, даже подмечая небо, запахи и девушек, он боролся с громадным бременем, какое свалилось на него тем утром, с тупым и детским ужасом того, что ему придется прощаться с матерью. Он не хотел, чтобы она уезжала. Недели не хватило, пусть даже какая-то часть в нем знала, что ему станет лучше, когда она уедет, что с нею он вновь постепенно превращался в младенца, но вот теперь обычная печаль очередного прощания преобразовалась в предчувствие того, что он ее никогда больше не увидит, что с нею что-то должно произойти, прежде чем им выпадет еще одна возможность быть вместе, и это прощание станет для них последним. Нелепая мысль, сказал он себе, вот из чего состоят слабоумные романтические фантазии, это всплеск подростковой экзистенциальной тревоги в самой своей постыдной форме, но мысль теперь в нем поселилась, и он не знал, как от нее избавиться.

Придя в гостиницу, мать он застал в вихре суеты и возбуждения, она слишком увлеклась сиюминутным, и разговаривать с ней о мрачных предчувствиях неизлечимых болезней и смертоубийственных несчастных случаев времени не было, поскольку тем конкретным утром она отправлялась на «Гар-дю-Нор», она ехала в Амстердам, она уезжала из Парижа в другой город, другую страну, у нее начиналось другое приключение, а тут в багажник такси нужно грузить саквояжи и чемоданы, в последний миг заглядывать в сумочку, чтобы удостовериться, не забыла ли она таблетки Гила от желудка, нужно раздавать чаевые швейцарам и коридорным, благодарить их и с ними прощаться, и она, быстро и бурно обняв на прощанье сына, повернулась и направилась к такси, но ровно когда Гил открыл перед ней дверцу и она уже готова была забраться на заднее сиденье, – повернулась и с улыбкой послала Фергусону большой воздушный поцелуй. Будь хорошим мальчиком, Арчи, сказала она, и внезапно то скверное чувство, что он носил с собой с самого раннего утра, пропало.

Провожая взглядом скрывавшееся за углом такси, Фергусон решил, что пренебрежет пожеланиями матери и все-таки вырежет из книги этот пассаж.


Скверное ощущение исчезло, но, как это доказали события десять месяцев спустя, предчувствия Фергусона не были безосновательны. Прощальные объятия, какими он обменялся с матерью шестого мая, и впрямь оказались тем последним разом, когда они притрагивались друг к дружке, и, когда она забралась на заднее сиденье такси и Гил захлопнул за нею дверцу, Фергусон больше ее никогда не видел. Они разговаривали по телефону: один звонок вечером его двадцатого дня рождения в марте 1967-го, – но после того, как Фергусон повесил трубку, он и голоса ее больше не слышал никогда. Его предчувствие не обмануло – но и точным оно не оказалось. Ни смертельный несчастный случай, ни болезнь, какие Фергусон навоображал себе, ее не поразили, их не случилось – в отличие от него: его постиг несчастный случай на дороге, когда он приехал в Лондон праздновать выход своей книги, и это значило, что, когда он попрощался с матерью в Париже 6 мая 1966 года, жить ему оставалось триста четыре дня.

К счастью, он не ведал о жестоком промысле, какой для него припасли боги. К счастью, он не знал, что ему суждено иметь о себе такую короткую статью в «Книге земной жизни», а потому продолжал жить так, будто впереди у него еще тысячи завтрашних дней, а не всего триста четыре.

Через два дня после отъезда матери и Гила в Амстердам Фергусон отказался идти с Вивиан и Лисой на какую-то вечеринку, когда узнал, что туда же пригласили и Флеминга. С вечера денег и слез прошло больше трех месяцев, и он давно уже простил Флемингу любую его вину в том недоразумении. Его по-прежнему неотступно преследовала память о том, что́ он себе позволил с Флемингом, убеждение, что во всем этом виноват он сам, во всем виноват лишь он один, а поскольку Флеминг не принуждал его делать ничего такого, чего он сам открыто не был бы готов сделать, как же можно винить Флеминга в том, что тогда между ними произошло? Не Флеминг, а он сам, это его собственный позор, память о его же алчности и падении вынуждали его рвать письма Флеминга и не отвечать на его звонки, но пусть он даже и не держал теперь больше никакой обиды на Флеминга, с чего бы ему желать их повторной встречи?

За завтраком в кухне на следующее утро Вивиан рассказала ему, что кое с кем познакомилась на вечеринке, которую устроили в дворовом садике Рейд-Холла, аванпоста Университета Колумбия в Париже: с молодым человеком лет двадцати пяти или двадцати шести, который произвел на нее сильнейшее впечатление, сказала она, и она тогда подумала, что Фергусону он может понравиться точно так же, как понравился ей самой. Канадец из Монреаля, мать у него – белая из Квебека, отец – черный американец, родом из Нового Орлеана, человека этого звать Альбер Дюфрен (на французский манер), он закончил Университет Говарда в Вашингтоне, где играл в баскетбольной команде (Вивиан предполагала, что это заинтересует Фергусона, и оно заинтересовало), а в Париж переехал после смерти отца и теперь работает здесь над своим первым романом (еще одна подробность, как сочла Вивиан, которая Фергусона заинтересует, и она заинтересовала), и вот теперь, когда всем этим она привлекла его внимание, он попросил ее рассказать побольше.

Что, например?

Например, какой он?

Пылкий. Разумный. Увлеченный – в смысле, engagé. С чувством юмора не очень, как ни жаль мне об этом сообщать. Но очень живой. Завораживает. Один из тех кипучих молодых людей, которым хочется перевернуть весь мир с ног на голову и заново его изобрести.

В отличие от меня, к примеру.

Ты не хочешь заново изобретать мир, Арчи, ты хочешь мир понять, чтобы можно было найти способ в нем жить.

А с чего вы взяли, что я с этим человеком сойдусь?

Собрат-бумагомаратель, собрат-баскетболист, собрат-североамериканец, собрат – единственный ребенок, и, пусть даже отец его умер всего пару лет назад, собрат безотцовщина, поскольку отец его сбежал, когда Альберу исполнилось шесть лет, и вернулся снова жить в Новом Орлеане.

А чем занимался его отец?

Джазовый трубач и, по словам его сына, сильно пивший, пожизненный сукин сын, такой, что и клейма ставить не на чем.

А мать?

Учительница в пятом классе. Совсем как моя мать.

Должно быть, вам с ним было о чем поговорить.

Кроме того, следует заметить, мистер Дюфрен представляет собой прекрасную фигуру, фигуру весьма необычайную.

Это как?

Высокий. Где-то шесть-один, шесть-два. Поджарый и мускулистый, я бы решила, хотя там он стоял в одежде, конечно, поэтому точнее описать его я не могу. Но, похоже, он бывший спортсмен, которому удалось держать себя в форме. Говорит, по-прежнему кидает по корзинам, когда может.

Это хорошо. Но мне по-прежнему непонятно, что во всем этом необычайного.

Его лицо, я думаю, поразительные качества его лица. Отец его не только черным был, но там к тому же и кровь чокто примешалась, как он мне сказал, а когда мешаешь такое с генами белой матери, получается светлокожий черный человек с несколько азиатскими чертами, с евразийскими чертами. Примечательный это оттенок кожи, как я обнаружила, в нем есть некий сияющий медный отлив, кожа эта – ни черная и ни бледная, в самый раз, как у Златовласки, если ты меня понимаешь, такая прелестная кожа, что, пока мы разговаривали, мне все время хотелось потрогать его за лицо.

Красавец?

Нет, настолько далеко в своих утверждениях я б не зашла. Но приятный с виду. На такое лицо хочется смотреть.

А как его… его глубинные склонности?

Точно сказать не могу. Обычно мне удается ухватить такое сразу, но этот Альбер – прямо загадка. Мужчина для других мужчин, полагаю, но мужественный такой мужчина, кто не желает афишировать свое притяжение к другим мужчинам.

Педик-мачо.

Быть может. Несколько раз он упоминал Джемса Бальдвина, если это что-то значит. Бальдвина он любит больше всех остальных американских писателей. Потому-то и приехал в Париж, сказал он, – хотел пройти по стопам Джимми.

Я тоже Бальдвина люблю и согласен с тем, что он лучший американский писатель, но лишь то, что он, так уж вышло, склоняется к мужчинам, вовсе ничего не говорит о тех мужчинах, кому нравятся его книги.

Вот именно. Как бы там ни было, я немного рассказала ему о тебе, а на Альбера, похоже, произвело могучее впечатление, когда я ему сказала о твоей книге, может, он даже слегка позавидовал. Девятнадцать, то и дело повторял он. Девятнадцать лет – и его уже публикуют, а он сам, далеко за двадцать, еще точит первую половину своего первого романа.

Надеюсь, вы ему сказали, что это короткая книжка.

Сказала. Очень короткая книга. И еще я упомянула, что ты просто помираешь как хочешь поиграть в баскетбол. Веришь или нет, но он живет на рю Декарт в пятом, и прямо напротив его дома – открытая баскетбольная площадка. Калитка там всегда заперта, говорит он, но через ограду легко перелезть, и за то, что он туда ходит играть, его никто никогда не бранил.

Я проходил мимо той площадки десятки раз, но у французов все так строго с замками, ключами и правилами, и я побоялся, что меня депортируют, если туда полезть.

Он сказал, что хотел бы с тобой познакомиться. Тебе интересно?

Конечно, интересно. Давайте с ним сегодня поужинаем. Тот марокканский ресторанчик, который вам так нравится, совсем рядом с Пляс де ла Контрэскарп, «La Casbah», а рю Декарт оттуда прямо наверх идет. Если у него нет других планов, может, он присоединится к нам ради тарелочки