4321 — страница 173 из 199

Дана вышла замуж, была уже на шестом месяце и одновременно и счастлива, и довольна, если верить ее письму. Фергусон порадовался за нее. Зная то, что он теперь знал о себе самом, он отчетливо видел, что она хорошо поступила, избежав брака с человеком, не способным зачать детей, но как бы ни хотел он написать ей в ответ и поздравить ее, другие части ее письма его обеспокоили, и он до сих пор нащупывал способ ей ответить. Приподнятый тон ее замечаний о войне, о самодовольной уверенности в военном покорении, о племенной приверженности иудейских воинов, побеждающих мириады своих врагов. Западный берег, Синай, Восточный Иерусалим теперь все под контролем израильтян, и да, то была великая и удивительная победа, и, разумеется, они горды собой, но ничего хорошего из этого не выйдет, если Израиль станет упорствовать в своей оккупации этих территорий, ощущал Фергусон, это лишь приведет к бо́льшим неприятностям в дальнейшем, вот только Дана этого не видела, и, вероятно, никто в Израиле не был способен взглянуть на ситуацию снаружи, все они так долго просидели в ловушке страха, а теперь танцевали в свежезавоеванном могуществе, и поскольку Фергусон не желал расстраивать Дану своими мнениями, которые могли оказаться, насколько он понимал, и неверными, он все откладывал и откладывал письмо, которое хотел написать.

Через шесть дней после того, как вернулся из Вудс-Хола, он отправился в свою очередную бесцельную прогулку по городу, и вот, когда проходил мимо пустыря, заваленного выброшенными холодильниками, безголовыми куклами и разбитыми детскими стульчиками, в уме у него всплыла вдруг непрошеная фраза, два слова, явившиеся ему словно бы из ниоткуда и продолжавшие повторяться, пока он шагал дальше, столица развалин, и чем больше он думал о тех словах, тем более убежденным становился, что они – заголовок его следующей работы, на сей раз романа, его первой попытки написать роман, суровую и безжалостную книгу о разломанной стране, в которой он жил, спуск в гораздо более темную область, нежели все, что было прежде, и даже пока шел он по тротуару в тот день, она начинала вылепливаться у него внутри – история о враче по имени Генри Нойз, чью фамилию он украл у медика-приготовишки Вильяма Нойса, соседа Фергусона по общежитской квартире в Браун-Холле, но фамилия, произносившаяся так, словно была английским словом шум, однако раскладывалась в написании на нет и да, если отделить друг от дружки вторую и третью буквы, была неизбежным выбором, единственным из возможных, что отвечал нуждам истории. «Столица развалин». На этот роман в двести сорок шесть страниц у Фергусона уйдет два года, но за день до того, как отправиться на ферму к Говарду в Вермонт, 30 июня 1967 года, он сел и написал первый вариант первого абзаца того, что он со временем начнет считать своей первой настоящей книгой.


Он помнил первую вспышку тридцать пять лет назад, поветрие необъяснимых самоубийств, поразившее город Р. зимой и весной 1931 года, тот ужасный отрезок месяцев, когда почти две дюжины молодых людей между пятнадцатью и двадцатью свели счеты с собственными жизнями. Тогда он и сам был юн, всего четырнадцать лет, только-только перешел в старшие классы, и он никогда не забудет, как услышал известие о том, что умер Билли Нолан, никогда не забудет слез, что полились из него, когда ему сказали, что красивая Алиса Морган повесилась на чердаке своего дома. Большинство их тридцать пять лет назад повесилось, не оставив ни записки, ни объяснения, а теперь все начиналось сызнова, четыре смерти только в марте, но на сей раз молодые люди кончали с собой удушением, травили себя до смерти газом, сидя в машинах, стоявших в закрытых гаражах с двигателями, работавшими вхолостую. Он знал, что будут и новые смерти, что еще больше молодых людей сгинет, пока эпидемия не закончится, и все эти бедствия воспринимал лично, поскольку сейчас был врачом, терапевтом общей практики Генри Дж. Нойсом, и трое из четверых недавно усопших детей были его пациентами: Эдди Брикман, Линда Райан и Руфь Мариано, и всех троих он принял в этот мир собственными руками.


Все они должны были собраться на ферме у Говарда между пятью и шестью часами в субботу, первого июля. Селия приедет из Вудс-Хола в подержанном «шеви-импале», который родители купили ей в мае, Шнейдерман и Бонд – из Сомервилля в «скайларке» 1961 года, который Ваксманы подарили Лютеру на прощанье, когда он уезжал на первый курс в колледж, а Фергусон – из дома на Вудхолл-кресент, куда ему пришлось ехать тем утром спозаранку за старым «понтиаком». План заключался в том, чтобы провести субботнюю ночь на ферме, позавтракать там на следующее утро, а затем ехать в Вильямстаун, смотреть, как Ной будет расхаживать по театральным подмосткам в роли Константина в дневном представлении «Чайки». После этого Селия вернется в Вудс-Хол, Эми и Лютер вернутся в Сомервилль, а Фергусон, Говард и Мона Велтри поедут обратно на ферму. У Фергусона было открытое приглашение оставаться там столько, сколько пожелает. Он воображал, что задержится недели на две, но ничего определенного, и, возможно, он там разобьет лагерь на весь остаток месяца – с поездками в Вудс-Хол на выходных.

Все добрались до Вермонта к назначенному часу, а поскольку тетя и дядя Говарда в тот вечер навещали друзей в Бэрлингтоне, и потому что ни у кого не было настроения готовить, три пары решили отправиться ужинать в заведение под названием «Бар и гриль Тома», задрипанную едальню на Трассе 30 где-то в трех четвертях мили от центра Браттльборо. Вшестером они втиснулись в универсал Говарда после пары кругов пива на ферме, маленького запоя на кухне, поскольку в Вермонте возраст начала потребления спиртных напитков составлял двадцать один год, и у Тома никакого пива им бы не дали, а из-за того, что одного круга не хватило, они выехали только около девяти, к девяти же часам вечера в субботу заведение Тома, в общем и целом, уже приближалось к состоянию хаоса: из музыкального автомата бухала громкая кантри-музыка, а питухи у стойки бара хорошенько промокали от -надцатого круга жидкого освежающего.

То была грубая рабочая и фермерская публика, несомненно – преимущественно правая толпа, выступавшая за войну, и когда Фергусон вошел туда со своей небольшой компанией левых друзей-студентов, он тут же понял, что пришли они не в то место. Что-то было такое в мужчинах и женщинах, сидевших у стойки, почувствовал он, что-то в них напрашивалось на неприятности, и жалко, что ему с друзьями пришлось сидеть так, что эта стойка была видна, поскольку в задней комнате свободных столов не оказалось. В чем же дело, все время спрашивал он себя, пока дружелюбная официантка принимала у них заказы (Привет, детвора. Что будете?), не понимая, чем вызваны кислые взгляды, направленные в их сторону, – длинноватой ли его прической или еще более длинными волосами Говарда, скромным ли афро Лютера или самим Лютером, поскольку он был единственным черным вокруг, куда ни кинешь взгляд, или же элегантной, фасонистой прелестью трех девушек, хоть Эми и работала тем летом на фабрике, а родители Моны могли оказаться там в тот вечер за любым столиком в другой комнате, и затем, пока Фергусон внимательнее присматривался к людям у стойки – некоторые сидели к нему спиной – и понял, что большинство таких взглядов исходит от двух парней у конца бара, сидевших вдоль правого борта трехсторонней стойки, это им открывался ничем не загораживаемый вид на их стол, двух парней лет под тридцать, которые могли бы оказаться дровосеками, автомеханиками или профессорами философии, насколько Фергусон мог определить, то есть определить он не мог почти ничего, за исключением очевидного факта, что выглядели они недовольными, и когда Эми сделала такое, что за последний год она проделывала раз, наверное, несколько сот, – прижалась к Лютеру и поцеловала его в щеку – как вдруг Фергусон понял, отчего философы злятся: не от того, что в их полностью белые владения вступил черный, а от того, что молодая белая женщина трогает молодого черного мужчину на людях, ластится к нему и целует его, и если учесть все прочие отягчающие обстоятельства, какие им в тот вечер достались, – студентов из колледжа с длинными волосами, свежелицых студенток с их длинными ногами и красивыми зубами, сжигателей флагов и призывных повесток, всю эту бригаду антивоенной сопливой хипни, – и прибавить к ним количество пива, которое они уже употребили за те часы, что здесь просидели, не менее шести на брата, а то и все десять, нисколько не странно и даже отдаленно не удивительно было, когда профессор философии покрупнее приподнял себя с барного табурета, подошел к их столу и сказал сводной сестре Фергусона:

Кончай с этим, девочка. Такое тут не разрешается.

Не успела Эми собраться с мыслями и ответить ему, Лютер произнес: Отвяньте, мистер. Скройтесь с глаз.

Я не с тобой разговариваю, Чарли, ответил философ. Я разговариваю с ней.

Чтобы подчеркнуть смысл сказанного, он показал пальцем на Эми.

Чарли! – воскликнул Лютер с громким, театральным хмычком. Эк сказанул. Это вы Чарли, мистер, а не я. Мистер Чарли собственной персоной.

Фергусон, чей стул располагался ближе всех к стоявшему философу, решил встать и преподать ему урок географии.

Мне кажется, вы немного перепутали, сказал он. Мы не в Миссисипи, мы в Вермонте.

Мы в Америке, парировал философ, обратив теперь на Фергусона внимание. В земле свободных и доме храбрых!

Свобода тут для вас, а не для них, так что ли? – спросил Фергусон.

Именно, Чарли, ответил философ. Не для них, если они и дальше так будут вести себя на людях.

Так – это как? – сказал Фергусон с сарказмом в голосе, отчего слово так прозвучало, как что-то похожее на пшёл нахуй.

А вот так, засранец, произнес философ.

И двинул Фергусона в лицо кулаком, и началась драка.


Все это вышло так по-дурацки. Кабацкая потасовка с пьяным расистом, которому не терпелось подраться, но после того, как прилетел первый удар, что еще мог сделать Фергусон, как не ответить тем же? К счастью, друг философа не бросился на подмогу, и пока Говард и Лютер вдвоем пытались их растащить, им достаточно быстро сделать это не удалось, и Том успел вызвать легавых – и впервые в жизни Фергусона арестовали, надели на него наручники и отвезли в полицейский участок, где оформили задержание, сняли отпечатки