После двадцать третьего ситуация изменилась. Черно-белый альянс развалился, но студенты заняли еще четыре здания, и председатель СДО, признанный вожак восстания, оказался одним из старых школьных друзей Фергусона, Марком Руддом. Да, и Майк Лоуб в этом тоже участвовал – бывший мучитель Эми, следовательно – бывший друг Фергусона, – но если верить тому, что слышала Селия, Лоуб был просто одним из СДОшников, кто участвовал в собраниях в Корпусе математики, а вот Рудд был заводилой, главным представителем СДО и верховным зачинщиком, а они с Фергусоном всегда ладили, сидели вместе на множестве занятий по английскому, французскому и истории, ходили на спаренные свидания со своими почти идентично названными подругами, Даной и Дианой, и вместе прогуляли однажды занятия, подорвавшись в Нью-Йорк, где посетили Биржу на Уолл-стрит, чтобы посмотреть капитализм в действии, и до чего уместно и странновато смешно было, что Марк, научивший его водить машину со стандартной передачей весной их младшего года, что позволило Фергусону рулить фургоном «шеви» Арни Фрейзера и еще одно лето провести перевозчиком крупных, тяжелых предметов, сейчас возглавлял студенческий бунт, и его портреты каждый день печатались в прессе.
Вышло так, что до Колумбии Фергусон в тот день не вполне добрался. Городской автобус номер 4 шел с Ист-Сайда в Вест-Сайд по 110-й улице, иначе известной как Кафедрал-парквей в кварталах между Западной Центрального парка и Риверсайд-драйвом, и когда автобус добрался до перекрестка Бродвея и 110-й, Фергусон соскочил и двинулся пешком на север к студгородку на 116-й улице, но чтобы добраться туда, куда он шел, ему сперва требовалось пройти тот квартал, где жила Селия, на Западной 111-й между Бродвеем и Амстердам, и, как это ни странно, проходя 111-ю и трюхая к следующему перекрестку, он вдруг заметил саму Селию, Селию в разлетающейся синей юбке и розовой блузке, где-то в полуквартале впереди и тоже топавшей на север, несомненно – по пути к Жуй-Комнате в Феррис-Бут-Холле. То, что Селия не одна, его не встревожило, пусть даже с нею рядом шла не какая-то из ее соседок по квартире из Барнарда, а шел мужчина, в данном случае двадцатидвухлетний парень по имени Ричард Смолен, в ком Фергусон признал одного из студентов-медиков из Колумбии, с кем он разговаривал еще в октябре, когда Селия устраивала ему собеседования, чтобы помочь в написании его романа, а поскольку Смолен был из Нью-Рошели и играл в бейсбол и баскетбол в одних командах с Арти в детстве, Селия знала его всю свою жизнь, так с чего бы Фергусону ощущать даже малейшую зависть или опаску при обнаружении того, что Селия идет по городу к северу со старым знакомым? Он ускорил шаги, чтобы нагнать их, но не успел приблизиться на дистанцию окрика, как Селия и Ричард Смолен остановились посреди тротуара, обнялись и стали целоваться. То был страстный поцелуй, поцелуй длительный, похотливый поцелуй чистого и необузданного желания, и насколько Фергусон, стоявший на тротуаре всего в каких-то двадцати шагах от того места, где они обнимались, мог судить, то был поцелуй любви.
Если это была любовь, допустить можно было лишь одно: они только что вышли из квартиры Селии, где проводили последние невесть сколько часов, катаясь по кровати Селии, и теперь, когда вновь надели всю одежду и двигались обратно на север в Колумбию, чтобы готовить сандвичи для студентов в занятых ими корпусах, остаточное свечение их запоя похоти горело еще так ярко, что они не могли держать при себе руки, лапали друг дружку, им хотелось еще и еще.
Фергусон развернулся и пошел на юг.
Эпилог: Он не стал звонить, и она позвонила ему только в понедельник – рассказать ему о Смолене (что для него уже было не новостью) и сообщить, что между ними все кончено. Безмолвные выходные, за которые он пришел к заключению, что в этом бедствии виновен исключительно он сам, а Смолен – не столько причина его неприятностей, сколько их симптом, и потому, что он с нею был нечестен с самого начала, то и заслуживал того, чтобы его бросили. Селия-прекрасная. Селия и множественный бред о том, чтобы коснуться Селии и сложить ее тело в свое. Но секса тут было недостаточно. Казалось невообразимым прийти к этой мысли, но секса мало, да и почти все остальное у них было не так. Он пожелал полюбить ее, но то была не любовь, а некая разновидность мерзкой и непростительной глупости, поэтому пусть уходит со своим смазливым мальчиком-медиком, сказал он себе, пусть валит со своим будущим специалистом по сердечным заболеваниям и нынешним другом сердечным обратно в вихрь Колумбии, поскольку пламя там все еще ширилось, а Фергусону настала пора отпустить ее вихрь от себя, и пускай без него идет из его жизни в свое следующее место.
В следующие месяцы больше ни один из главных героев «Истории Фергусона» не падал замертво ни на теннисных кортах, ни где бы то ни было еще, и никаких любовей больше не находилось, не терялось и даже не рассматривалось. Медленное, унылое лето с его романом – он начал писать вторую из двух частей, почти на весь день запираясь у себя в квартире-студии, а вечером ни с кем не виделся, кроме Билли и Джоанны дальше по кварталу да Ноя, который сейчас был в городе, работал актером в своем первом профессиональном фильме, однако Ной был и занят, и вымотан, и ему на Фергусона почти не хватало времени, разве что на выходных. Все остальные разъехались – либо жили на природе в семейных бунгало, либо снимали хижины на севере штата Нью-Йорк и в Новой Англии, либо прокладывали низкобюджетную тропу по различным городам и местностям в Западной Европе. Как обычно, Говард жил на ферме у своих тети и дяди в Вермонте, только на сей раз с ним была Эми, и они вдвоем уже обсуждали планы на жизнь после колледжа, которая начнется всего через год, и, предполагая, что Говарду удастся избежать призыва, оба они подумывали об аспирантуре: Говард по философии, а Эми по истории Америки, идеальным выбором была бы Колумбия, где они бы могли поселиться вместе в квартире в Морнингсайд-Хайтс и стать гражданами Нью-Йорка. Вновь и вновь Говард и Эми просили Фергусона приехать к ним в Вермонт, и вновь и вновь Фергусон изобретал предлог, чтобы в это путешествие не пускаться. Вермонт для него населен призраками, говорил Фергусон, и он по-прежнему не знает, готов туда вернуться или нет, или же слишком погрузился в свой роман, чтобы помыслить о том, чтобы уехать из Нью-Йорка, или же его свалила летняя простуда и он не в состоянии никуда ехать, но даже произнося все это (что было отчасти правдой), он понимал: бо́льшая правда теперь заключается в том, что теперь, раз он потерял Селию, в мыслях у него снова была Эми, вечно потерянная и возлюбленная Эми, которая его никогда не хотела и никогда не захочет, а подставляться под зрелище ее счастья с его неофициальным зятем – это гораздо больше того, с чем он мог бы теперь справиться. Не то чтоб он прекратил тем летом думать о Селии, но та забиралась к нему в голову гораздо реже, чем он предполагал, и когда первый жаркий месяц перетек во второй жаркий месяц, Фергусон уже испытывал чуть ли не радость от того, что они больше не вместе, словно бы чары разрушились и он опять вернулся к себе самому, а не к некому измышленному или ошибочному видению себя, несмотря на то что в летней жаре с ним опять был Арти, смерть Арти и смерть его отца – вот те воспоминания, на которых он больше всего задерживался, пока сидел в жаркой комнатушке, кровоточа словами своей книги на бумагу, а как только вопрос о его наследовании в конце апреля полностью уладился (не обычное наследство, как выяснилось, а средства от полиса страхования жизни, что отменяло необходимость платить какие бы то ни было налоги на наследство), он взял у Дана пять тысяч долларов и теперь с нездоровым изумлением наблюдал, как из месяца в месяц девяносто пять тысяч долларов медленно ползут обратно к первоначальным ста тысячам. Невидимые деньги, говорил тогда Дан. Фергусон их называл призрачными деньгами.
Он писал книгу о смерти, и бывали дни, когда он чувствовал, будто книга пытается его убить. Каждая фраза давалась с боем, каждое слово в каждом предложении могло быть иным, и, как и со всем прочим, что написал за последние три года, он выкидывал примерно четыре страницы на каждую, которую оставлял. И все же, невзирая ни на что, у него к началу лета накопились сто двадцать две завершенные страницы, и половина истории уже была рассказана. Эпидемия самоубийств, что уже не утихает три полных месяца, за которые город Р. похоронил двадцать одного своего ребенка, тревожащее число для провинциального городка с населением девяносто четыре тысячи жителей, и доктор Нойс – в самой гуще ее, с самого начала, работает с двумя дюжинами коллег-врачей, десятком психиатров и почти тридцатью католическими и протестантскими священниками, чтобы отвратить следующее самоубийство, но, несмотря на их напряженные коллективные усилия, которые требуют долгих бесед и консультаций со всеми молодыми людьми в городе, что бы ни делали все они, это ничуть не помогает, и теперь уже врач начинает сомневаться, не продляют ли это бедствие все те бессчетные часы, что они потратили на работу, вместо того чтобы с ним покончить, не питает ли эту беду вместо того, чтобы устранить ее, то, что беда эта из месяца в месяц очерчивается все точнее и предъявляется на всеобщее обозрение, тем самым соблазняя нестойких уходить от собственных бед тем способом, о каком раньше они могли и не задумываться сами по себе, и потому дети города Р. и дальше будут убивать себя, как прежде, и помаленьку, постепенно стойкий доктор Нойс доходит до ручки. Вот на этом месте Фергусон прервался на сдачу экзаменов и в июне написал семестровую курсовую работу, а в первые недели лета, нащупывая дорогу обратно в историю, уже знал, чем она закончится, но как бы полезно ни было это понимать, знать – не делать, и добраться до конца мало бы что значило, если ему не удастся сделать этого правильно. Трудности, стоящие перед молодыми людьми в городе Нойса, – одновременно вечные и сиюминутные, сочетание биологической судьбы и непредвиденных исторических фактов. Подростковые бури первых любовей и разрушенные любови, каждодневный страх того, что стадо тебя исключит из своего числа, боязнь беременности, травма подлинной беременности и преждевременного материнства, восторги излишеств (слишком быстро ездить, чересчур много пить), внутренняя опустошенность, презрение к родителям, ко взрослым, ко всякому авторитету, меланхолия, одиночество и боль мира (