4321 — страница 194 из 199

Weltschmerz), давящая на сердце, хоть снаружи они и могут быть залиты солнечным светом, – старые, никогда не кончающиеся муки молодости, но для тех, кто больше всех рискует, для семнадцати- и восемнадцатилетних мальчишек еще маячит и угроза Вьетнама, как только они закончат школу, неоспоримая реальность американского сегодняшнего дня, поскольку очень немногие выпускники средних школ пойдут в колледж из города Р., где живут преимущественно «синие воротнички», где окончание средней школы означает начало взрослой жизни, и теперь, когда домой прислали шестьдесят четыре гроба, содержащих останки мертвых солдат США, которые похоронили на местных кладбищах за последние три года, теперь, когда старшие братья тех мальчишек, лишившиеся конечностей и глаз, оказались в палатах ближайшего госпиталя для ветеранов в У., патриотический пыл, охвативший Р. летом 1965-го, к весне 1968-го превратился в отвращение и ужас, а война, которую вело американское правительство на другом краю света, перестала быть войной, в которой кто бы то ни было из этих мальчишек желал бы сражаться. Умирать ни за что, как это случилось с их братьями, с их кузенами, с братьями их друзей, – казалось, это насмешка над принципами самой жизни, и зачем они родились на свет, спрашивают они себя, и что они делают на этой земле, если призваны лишь отдать свою жизнь ни за что, не успеют еще толком начать жить? Некоторые калечат себя, отстреливая себе пальцы на руках и ногах, чтобы не пройти армейский медосмотр, другие же предпочитают менее кровавое решение – отравить себя газом в машинах с двигателем, работающим вхолостую, в запертых гаражах своих родителей, и гораздо чаще, чем нет, если у мальчика оказывается подружка, девочка и мальчик усядутся в такую машину вместе, обнявшись, а пары́ медленно сделают свое дело. По первости у Нойса вызывают отвращение эти бессмысленные смерти, и он делает все возможное, чтобы их прекратить, но со временем мысли у него начинают двигаться в другом направлении, и к четвертому или пятому месяцу его самого заражает эта инфекция. Фергусон вот что предполагал сделать с историей дальше – проследовать за различными шагами Нойса, которые в конце книги приведут его к тому, что он покончит с собственной жизнью: огромное сочувствие, что разовьется у него к подопечным молодым людям, беседы с более чем двумястами пятьюдесятью мальчиками и девочками, которые убедят его в том, что весь город переживает не медицинский кризис, а духовный, что вопрос тут – не смерть или тяга к смерти, а утрата надежды на будущее, и как только Нойс поймет, что все они живут в мире без надежды, Фергусон планировал свести его с одной из тех молодых личностей, кого Нойс консультировал в последние месяцы, – с семнадцатилетней девушкой по имени Лили Макнамара, чей брат-близнец Гарольд уже покончил с собой, и более не женатый и бездетный доктор Нойс возьмет Лили к себе пожить неделю или месяц, или полгода, и попробует отговорить простую, упрямую, косноязычную девушку от мыслей о смерти. Таков будет его последний рубеж обороны, последнее усилие оттолкнуть собственное желание покориться, и когда ему не удается обратить ее назад к жизни, он последует за нею в гараж, закроет двери и окна, а затем сядет с Лили в машину и повернет ключ в замке зажигания…

Семьдесят четыре медленно написанных и переписанных страницы между серединой июня и серединой сентября, а через две недели после того, как он снова начал ездить взад-вперед в Бруклин и обратно, издательство «Суматоха» выпустило его собрание сочинений. После такого трудного лета «Прелюдии» выскочили из земли так же неожиданно, как первый крокус ранней весной. Вспышка пурпура, вырвавшаяся из грязи и почерневшего снега на промерзлой земле, прекрасное копье цвета в иначе бесцветном мире, поскольку обложка «Прелюдий» и впрямь была пурпурной, того оттенка пурпура, что называется розовато-лиловым, того цвета, какой Фергусон и Рон выбрали из многочисленных оттенков, какие были им доступны, типографская обложка строгого дизайна с его именем и названием, набранным черным, в тонком белом прямоугольнике, мимолетный кивок в сторону обложек «Галлимара» во Франции, элегантных, таких изысканных, считал Фергусон, и, впервые взяв экземпляр книги в руки, он пережил нечто такое, к чему не был готов: бурю воодушевления. Не вполне отличного от того, какое он почувствовал, выиграв стипендию Уолта Уитмена, осознал он, но вот с какой разницей: стипендию у него отняли, а вот книга навсегда будет его, даже если прочтут ее человек семнадцать.

Были рецензии. Впервые в его жизни Фергусона голубили и лупили прилюдно, тринадцать раз за последние четыре месяца, по его прикидкам, – длинные, средние и короткие отклики в газетах, журналах и литературных ежеквартальниках, пять удовлетворительных поцелуев взасос, дружеский хлопок по спине, три удара в морду, один раз коленом по яйцам, одна казнь расстрельной командой и двое пожали плечами. Фергусон был и гением, и идиотом, был как вундеркиндом, так и надменным остолопом, как лучшим, что произошло в этом году, так и худшим, что произошло в этом году, как бурлящим талантами, так и полностью их лишенным. Ничего не изменилось после катавасии Ханка и Франка с миссис Бальдвин и противоречившими ей мнениями тети Мильдред и дяди Дона полвека назад, тяготение и отталкивание положительного и отрицательного, нескончаемое противостояние в судах суждения, но как бы ни пытался он не обращать внимания ни на хорошее, ни на плохое, что говорилось о нем, Фергусону приходилось признавать, что укусы все равно жалят дольше, чем держатся, не снашиваясь, поцелуи, что труднее забывать нападки на него как на «неистового, распоясавшегося хиппи, который не верит в литературу и желает ее уничтожить», чем помнить, что его хвалят как «смышленого новичка в районе». Нахуй, сказал он себе, запихивая рецензии в нижний ящик письменного стола. Если и когда вообще он решит публиковать еще одну книгу, уши себе он запечатает свечным воском, на глаза наденет повязку, тело привяжет к мачте корабля и только после этого выйдет в море в шторм, чтобы сирены уже не могли до него докричаться.

Вскоре после того, как книга вышла, вернулась Мэри Доногью. Селии к тому времени уже не было пять месяцев, и одинокий, изголодавшийся по сексу Фергусон был более чем заинтересован услышать от Джоанны, что ее сестра недавно порвала со своим ухажером последних полутора лет, и если у Фергусона есть какое-либо желание снова увидеться с Мэри, Джоанна будет более чем счастлива пригласить их обоих на ужин как-нибудь вечером в следующие дни или недели. С Мэри уже хватило Мичигана, и она вернулась в Нью-Йорк изучать право в УНЙ, на пятнадцать или двадцать фунтов похудела, по словам Джоанны, и та теперь спрашивает у него, потому что Мэри спросила у нее, поэтому если Фергусон не прочь, то, похоже, и Мэри тоже не прочь, поэтому так оно и вышло, что Фергусон и Мэри вновь начали встречаться, то есть снова стали вместе спать, как в старину, летом 1966 года, и нет, то не была любовь, любовью это никогда не будет, но в каких-то смыслах это было даже лучше любви, дружба, дружба чистая и простая, с огромнейшими количествами восхищения с обеих сторон, и ко второму месяцу их второго романа Фергусон настолько глубоко начал доверять Мэри, что именно на нее выбрал вывалить бремя, тяготившее его с Селией, впервые исповедался по поводу Арти, бейсбола и постыдной суеты с диафрагмами, рассказав ей то, что никогда не осмеливался рассказать кому бы то ни было другому, и когда дошел до конца этой жалкой истории молчания и обмана, отвернулся от Мэри, уставился в стену и сказал: Что со мной не так?

То, что ты молод, ответила Мэри. Это единственное, что с тобой вообще не так. Ты был молод и думал мысли неразвитого молодого человека с большим сердцем и чрезмерно развитым юношеским идеализмом. Теперь ты уже не настолько молод и перестал так думать.

И всё?

Всё. Кроме еще одного, что не имеет никакого отношения к молодости. Нужно было ей сказать, Арчи. А то, что ты сделал, было… как бы мне выразиться, чтобы не задеть твоих чувств?..

Достойно порицания.

Да, именно так называется. Достойно порицания.

Я хотел на ней жениться, понимаешь, или, по крайней мере, думал, будто хочу на ней жениться, и если бы я ей сказал, что у нас бы никогда не могло быть детей, она бы, вероятно, меня отвергла.

И все же. Неправильно было ничего ей об этом не говорить.

Ну вот тебе я же сказал, правда?

Со мной все иначе.

Вот как? И почему это?

Потому что ты не хочешь на мне жениться.

Кто знает, хочу я или нет? Кто знает, хочешь этого ты или нет? Кто вообще хоть что-то знает?

Мэри рассмеялась.

По меньшей мере, ты можешь больше не сидеть на Пилюле, продолжал Фергусон.

Ты не единственный мужчина в Нью-Йорке, знаешь ли. Допустим, я выйду на улицу как-нибудь вечером, наткнусь на Сеньора Манифико и он сведет меня с ума?

Просто не рассказывай мне об этом, больше ни о чем не прошу.

А меж тем, Арчи, тебе нужно сходить к другому врачу – чтоб уж наверняка.

Я знаю, ответил Фергусон, знаю, что надо, и я схожу, как-нибудь на днях, конечно, схожу, как-нибудь на днях, честно.


Тысяча девятьсот шестьдесят девятый был годом семи загадок, восьми бомб, четырнадцати отказов, двух сломанных костей, номера двести шестьдесят три и одной шутки, изменившей всю жизнь.

1) Через четыре дня после того, как Ричарда Никсона поставили тридцать седьмым президентом Соединенных Штатов, Фергусон написал последнюю фразу «Столицы развалин». Черновик был закончен, первый вариант, на который ушло столько труда, переживший к тому времени столько исправлений, что его можно было считать, наверное, девятым или десятым вариантом, но Фергусон по-прежнему был недоволен рукописью, не полностью удовлетворен, во всяком случае, ощущая, что предстоит еще много работы, прежде чем текст можно будет объявить законченным, поэтому он не выпускал книгу из рук еще четыре месяца, что-то подвинчивая и полируя, вырезая и добавляя, заменяя слова и оттачивая фразы, и когда в начале июня сел перепечатывать последнюю, окончательную версию, в Бруклинском колледже у него наступила самая середина выпускных экзаменов, и он был почти готов его окончить.