[15], он оказался жизненно важной фигурой для часто сбитого с толку и бунтующего Фергусона, кто неплохо успевал у себя в классе Риверсайдской академии, но у него продолжались трудности с поведением (он пререкался с учителями, быстро вспыхивал, если его провоцировали громилы вроде Билли Натансона), а рядом был Джим, весь сплошное любопытство и хорошее настроение, великодушный парнишка-дока в математике и естественных науках, которому очень нравилось разговаривать об иррациональных числах, черных дырах, искусственном интеллекте и Пифагоровых дилеммах, не было в нем гнева, ни к кому ни одного грубого слова или воинственного жеста, и уж точно пример его несколько способствовал укрощению чрезмерных выплесков в поведении Фергусона, а кроме того, Джим вчерне знакомил Фергусона с женской анатомией и с тем, что делать со все более настоятельными вопросами секса на уме (холодный душ, кубики льда на хрен, трехмильные пробежки вокруг стадиона), а лучше всего – Джим на баскетбольной площадке с ним: младший – пяти футов одиннадцати дюймов, старший – шести футов одного дюйма, он встречал Фергусона по субботам утром на полпути между двумя их квартирами и шел с ним в Риверсайд-парк, где они отыскивали незанятую площадку и три часа вместе разминались, ровно в семь каждую субботу, если только на них благосклонно смотрели боги погоды, морось приемлема, а ливень нет, легкая метель – да, но не слякоть или снегопад, и уж точно глухо, если температура опускалась ниже двадцати пяти (отмороженные пальцы) или поднималась выше девяноста пяти (тепловой удар)[16], а это означало, что они туда выходили почти каждую субботу, пока Джим не собрал сумки и не уехал в колледж. Никакой больше трусцы рядом с матерью по выходным в их фото-вылазках для юного Фергусона, с теми днями покончено навсегда, отныне лишь баскетбол, который он открыл для себя в двенадцать, когда мяч перестал быть для него слишком большим и тяжелым, теперь его удавалось удержать, и к двенадцати с половиной годам Фергусона баскетбол превратился в новую страсть всей его жизни, в списке лучшего – сразу следом за кино и поцелуями с девчонками, и до чего же удачно все сложилось, что именно тогда на сцену выступил Джим и с готовностью еженедельно жертвовал тремя часами, чтобы учить Фергусона играть, что за чудесный это поворот, нужный человек в нужное время – как часто такое бывает? – а потому, что Джим был игроком хорошим и прилежным, более чем достаточно для того, чтобы войти в школьную команду старшеклассников, пожелай он этого, был он и хорошим учителем основ и потихоньку провел Фергусона через все начальные приемы: как выполнять правильный бросок одной рукой, как работать ногами в защите, как заграждать сопернику путь к кольцу, чтобы выиграть подбор, как делать пас с отскоком, как проводить три броска, как делать бросок с отскоком от щита, как отпускать мяч на максимальной высоте, если производишь бросок в прыжке, столькому нужно было учиться, как вести мяч левой рукой, как ставить заслоны, не опускать руки при защите, а потом еще игры в АУТ и ЛОШАДКУ в конце каждой тренировки, которые на второй год превратились в поединки один на один, когда Фергусон уже вымахал до пяти-четырех, пяти-шести и пяти-семи, но все равно неизменно проигрывал Джиму, повыше и поопытней, однако после своего четырнадцатого дня рождения начал выдерживать, а временами играл до того пристойно, что вбивал пять или шесть бросков в прыжке в кольца Риверсайд-парка без сеток, те же оголенные корзины, какие можно было отыскать в любом общественном парке по всему городу, а поскольку играли они по нью-йоркскому правилу «победитель вылетает», стоило Фергусону пуститься в очередную свою серию бросков, как он опасно приближался к выигрышу. Как выразился Джим после одной из их последних игр вместе: Еще годик, Арчи, подрастешь еще на два-три дюйма, и ты мне жопу на площадке намылишь. Слова эти он произнес с гордым довольством учителя, который хорошо натаскал своего подопечного. А затем настал Бостон и прощанье, и в сердце Фергусона выкопали еще одну яму.
За те полтора года, что мать его уже была замужем за Гилом, Фергусон собрал достаточно данных о Шнейдерманах, чтобы вывести кое-какие определенные заключения о своей новой семье. В левой колонке своей умственной бухгалтерской книги он разместил имена трех никудышников и одного полунекудышника: невыразимые уродины (2), маразматический патриарх (1) и благонамеренная, но непостоянная и затурканная тетя Лиз (½). В правой колонке значились имена четверых остальных: превосходного Гила, приветливого Дана, пылкого Джима и все более привлекательной Эми. В сумме он насчитал три с половиной отрицательных черты против четырех положительных, что математически доказывало: ему больше есть за что благодарить, чем на что ворчать, а поскольку почти все Адлеры уже покинули края живых, а Фергусоны полностью отсутствовали (дядя Лью сидел в тюрьме, тетя Милли где-то во Флориде, дядя Арнольд и тетя Джоан в Лос-Анджелесе, кузина Франси в Санта-Барбаре – замужем, мать двоих детей, – а прочие двоюродные сородичи разметаны по стране и на связь больше не выходят), четверо хороших Шнейдерманов – по сути, все, кто остался Фергусону, и поскольку один из этих Шнейдерманов был теперь женат на его матери, а трое остальных жили всего в нескольких минутах ходьбы на том же Риверсайд-драйве, где жил и он сам, Фергусон все больше к ним привязывался, ибо положительные стороны семейного гроссбуха были гораздо более положительными, чем отрицательные – отрицательными, и хотя жизнь его в некотором смысле сократилась, в других смыслах она, напротив, расширилась.
Эми была премией Шнейдерманов, подарком на день рождения, запрятанным под кучей скомканной оберточной бумаги, который находят лишь после того, как вечеринка закончится и все гости разойдутся по домам. Фергусон сам был виноват в том, что не обратил на нее внимания раньше, но ему следовало к столькому приспособиться в самом начале, и он не понимал, как ему относиться к нескладному, ухмыльчивому существу, которое покачивалось и размахивало руками, когда разговаривало, которое, похоже, не могло усидеть на месте, на такую странного вида девчонку со скобками на зубах и этой ее головой со спутанными светло-каштановыми волосами, но потом скобки сняли, волосы постригли коротким бобом, и когда Фергусону исполнилось тринадцать, он заметил, что в прежде бесполезном спортивном лифчике Эми начинают отрастать груди и что его уже тринадцатилетняя сводная двоюродная сестра больше не напоминает ту девчонку, какой была в двенадцать лет. Через неделю после переезда с Западной Центрального парка на Риверсайд-драйв она однажды позвонила ему днем и дерзко объявила, что сейчас придет в гости. Когда он спросил зачем, она ответила, что просто захотела его увидеть, – сказала: Потому что мы с тобой знакомы уже полгода, а за все это время ты сказал мне не больше трех слов. Мы теперь вроде как двоюродные родственники, Арчи, и я хочу выяснить, стоит ли вообще с тобой дружить или нет.
Его матери и отчима в тот день не было дома, а материалов для угощения в буфете, помимо недоеденной упаковки зачерствевших «Фиг-Ньютонов», не нашлось, и Фергусон как-то потерялся, недоумевая, как ему следует поступить с таким внезапным вторжением. После того как Эми повесила трубку у себя в квартире, у нее заняло всего восемнадцать минут, прежде чем она уже жала на звонок его квартиры внизу, но за этот период Фергусон обдумал и отбросил по меньшей мере полдюжины замыслов того, что он может сделать, чтобы ее развлечь (смотреть телевизор? листать семейные фотоальбомы? показать ей полное тридцатисемитомное собрание пьес и стихов Шекспира, которое Гил подарил ему на день рождения?), а затем решил выволочь из чулана кинопроектор и раскладной экран и устроить им двоим просмотр какого-нибудь из его фильмов Лорела и Гарди, что, вероятно, было жуткой ошибкой, осознал он, поскольку девчонкам не нравятся Лорел и Гарди, по крайней мере – всем тем девчонкам, кого он знал, начиная с красавицы Изабеллы Крафт двумя или тремя годами раньше, которая состроила гримасу, когда он у нее спросил, что она о них думает, и чувства эти повторились совсем недавно у его нынешнего номера один, Рашель Минетты, она назвала их детскими и идиотскими, но вот тем прохладным днем в марте 1960-го в квартиру вошла Эми, одетая в белый свитер, серую складчатую юбку, двуцветные туфли и белых хлопчатые носочки – вездесущие короткие носочки школьниц того периода, – и стоило Фергусону объявить о своем намерении показать ей «Вдрабадан», двухчастную ленту Лорела и Гарди 1930 года, как она улыбнулась и сказала: Здорово. Люблю Лорела и Гарди. После Братьев Маркс это вообще лучшая команда. О «Трех придурках» не стоит, об Абботте и Костелло тоже – Стан и Олли самое то.
Нет, Эми не походила на прочих его знакомых девчонок, и, наблюдая за тем, как она смеется над фильмом, слыша ее смех в течение добрых четырнадцати из тех двадцати шести минут, что он длился, Фергусон пришел к заключению, что и в самом деле оно того стоит – подружиться с ней, потому что смех у нее был не визгливым, необузданным шумом ребенка, отметил он, а чередой глубоких, нутряных, звучных хохотков – веселого гавканья, что есть то есть, но в то же время звучал он вдумчиво, словно бы она понимала, зачем смеется, что превращало ее смех в смех разумный, такой смех, что сам над собой смеется, пусть даже смеялся он над тем, над чем смеялся. Жаль, что ходила она в бесплатную школу, а не в Риверсайдскую академию, что исключало возможность их ежедневного контакта, но, несмотря на все их общение с отдельными собственными друзьями и вопреки их разнообразным занятиям после школы (уроки фортепиано и танцев у Эми, спорт у Фергусона), после неожиданного визита Эми в марте они ухитрялись встречаться раз в каждые десять дней или около того, что составляло три-четыре раза в месяц, не считая тех дополнительных разов, когда они виделись на совместных семейных сходах, праздничных ужинах, походах в «Карнеги-Холл» с Гилом, и особых событий (выпускной вечер Джима, загул в честь восьмидесятилетия старого хрена), но в основном они виделись наедине – гуляли по Риверсайд-парку, если погода стояла хорошая, сидели в той или другой квартир