е, если она была плоха, временами ходили вместе в кино или делали за одним столом домашние работы, или в пятницу вечером просто торчали дома у кого-нибудь из них, чтобы посмотреть новую телевизионную программу, которая им обоим очень нравилась («Сумеречная зона»), но преимущественно, когда бывали вместе, они разговаривали – вернее, разговаривала Эми, а Фергусон слушал, ибо никому из всех его знакомых не было столько всего сказать о мире, как Эми Шнейдерман, у которой, казалось, есть собственное мнение на любую тему, и она гораздо больше него знала чуть ли не обо всем на свете. Блестящая, строптивая Эми, дразнившая своего отца и шутившая со своим братом, сдерживавшая нескончаемую материнскую суету едкими отповедями всезнайки, которые отчего-то всегда сходили ей с рук, и ее не отчитывали и не наказывали, вероятнее всего – потому что она была девочкой, которая выражалась без всяких околичностей и выдрессировала всех в своей семье уважать ее за это, и даже Фергусон, который быстро стал ее лихим копэном[17], не был полностью защищен от ее оскорблений и критики. Сколь бы горласто ни уверяла она, что он ей нравится и она им восхищается, частенько она считала Фергусона обалдуем, и ее неизменно приводил в ужас его недостаток интереса к политике, насколько мало мыслей уделяет он президентской кампании Кеннеди и движению за гражданские права, но Фергусону это до лампочки, говорил он, он надеется, конечно, что выборы Кеннеди выиграет, но если и станет президентом, лучше, чем есть сейчас, все равно ничего не будет, оно просто окажется ненамного хуже, а что касается движения за гражданские права, то он, Фергусон, конечно, за, как тут можно быть против справедливости и равенства для всех, но ему всего тринадцать лет, небеси, он всего лишь незначительная пылинка, не больше, а как пылинка может, к черту, изменить мир?
Отговорки не принимаются, сказала Эми. Тринадцать тебе будет не всегда – и тогда что с тобою станет? Ты же не можешь всю жизнь провести, думая только о себе, Арчи? Нужно что-то в себя впустить, иначе ты превратишься в одного из тех полых людей, каких ты так ненавидишь, – ну этих, знаешь, ходячих мертвецов из Зомбивилля, США.
Мы превозможем[18], сказал Фергусон.
Нет, моя смешная пылинка. Ты превозможешь.
Странно это – быть так близко с девчонкой, обнаружил Фергусон, особенно с такой девчонкой, целовать которую у него не было никакого желания, что стало беспрецедентной разновидностью дружбы по его опыту, крепкой, как любая дружба, что прежде завязывалась у него с мальчишками, и все же в том, что Эми была девчонкой, имелась разница, в их взаимоотношениях звучала иная тональность, дребезг «мальчик-девочка» где-то в глубине, что тем не менее отличалось от того, какой он улавливал с Рашель Минеттой или Алисой Абрамс или любой другой девчонкой, в которую втюривался и с кем целовался в свои тринадцать лет, там дребезжало громко, в отличие от тихого дребезга, какой ощущал он с Эми, поскольку предполагалось, что она его кузина, член семьи, а значит, у него нет права целоваться с ней и даже думать о том, чтобы с нею целоваться, и до того строг был тот запрет, что на ум Фергусону ни разу не приходило его нарушить, поскольку он знал, что подобное деяние стало бы в высшей степени неприличным, если не глубоко шокирующим, и хотя Эми становилась для него все более и более привлекательной, пока он наблюдал, как тело ее развертывается и расцветает ранней подростковой женственностью, не хорошенькая она становилась в том смысле, как хорошенькой, быть может, была Изабелла Крафт, но взгляд на ней задерживался, глаза живые, как ни у одной другой девчонки, что когда-либо смотрела на него, Фергусон продолжал сопротивляться позыву нарушить кодекс семейной чести. Когда им исполнилось по четырнадцать, сначала Эми в декабре, следом Фергусону в марте, он вдруг обнаружил, что обитает в новом теле, которое больше ему не подчиняется, в теле, производящем непрошенные эрекции и много перебоев дыхания, настала ранняя фаза мастурбаций, когда в череп ему не помещалось ни единой мысли, какая б не была мыслью эротической, бред, как бы ему не стать мужчиной без мужских привилегий, буря, оцепененье, неумолимый хаос внутри, и теперь всякий раз, когда он бросал на Эми взгляд, первой и единственной возникала у него мысль, до чего хочется ему ее поцеловать, что, как ощущал он, уже понемногу делалось правдой и для нее, когда бы она сама на него ни взглянула. Однажды в апреле, в пятницу вечером, когда Гил и его мать уехали в центр города на какой-то званый ужин, они с Эми сидели в одиночестве в квартире на седьмом этаже и обсуждали понятие поцелуйные кузены, каковое, как признал Фергусон, он не вполне понимает, поскольку оно, похоже, вызывает перед глазами образ двоюродных сородичей, вежливо чмокающих друг дружку в щечку, а это как-то неправильно отчего-то, поскольку такие поцелуи не считаются настоящими, и, следовательно, почему поцелуйные кузены, когда люди у него в голове – просто нормальные двоюродные родственники, и в этот миг Эми рассмеялась и сказала: Нет, дурачок, вот что значит поцелуйные кузены, – и, не произнеся больше ни единого слова, нагнулась к Фергусону на диване, обхватила его руками и запечатлела у него на губах поцелуй, который вскоре стал таким поцелуем, что проник к нему в рот, и с того мига Фергусон решил, что никакие они на самом деле не кузены.
Эми Шнейдерман спала в его прежней комнате последние четыре года, Ной Маркс на время пропал, а потом опять возник, а тринадцатилетнему Фергусону, который только начал учиться в восьмом классе, хотелось удрать. Поскольку сбежать из дома он не мог (куда бы он пошел и как бы жил без денег?), то попросил у родителей ну почти то же самое: не будут ли они так любезны сплавить его в пансион в следующем сентябре и позволить ему провести следующие четыре года старшей школы где-нибудь подальше от городка Мапльвуд, Нью-Джерси?
Он бы не спрашивал, если б не знал, что такие расходы им по карману, но жизнь на широкую ногу процветала и дальше и достигла новых высот после того, как семья в 1956-м переехала в новый дом. К росшей отцовой империи добавилось еще два магазина (один в Шорт-Хиллс, другой в Парсиппани), а поскольку местные потребители теперь раскошеливались на два и три телевизора в хозяйство, поскольку посудомоечные и стиральные машинки и сушилки теперь считались стандартным оборудованием в любом доме среднего класса, поскольку население тратило деньги на приемистые морозильники, чтобы хранить замороженную еду, которой теперь предпочитали питаться, отец Фергусона стал зажиточным человеком – пока не Рокфеллером, быть может, но царем предместной розницы, знаменитым пророком прибылей, чьи низкие цены поубивали конкуренцию в семи округах.
Добыча от такого выросшего дохода теперь включала в себя фисташково-зеленый четырехдверный «эльдорадо» для отца Фергусона, шикарный красный «понтиак» с откидной крышей для его матери, членство в загородном клубе «Синяя долина» и кончину «Ателье Страны Роз», которая означала конец материной краткой карьеры кормильца и художника (мода на закрашенные маслом фотографии постепенно истощилась, ателье едва окупало само себя, так чего ради продолжать, если выручка пяти магазинов больше прежнего?), и со всеми этими барышами и тратами, всем этим разбитным изобилием Фергусону не удавалось представить, как его пансион окажется для них непосильным бременем. А если им случится возразить против его плана (в смысле, если возражать станет отец, поскольку последнее слово во всем, что касалось денег, оставалось за ним), Фергусон парирует предложением отказаться от лагеря «Парадиз» и вместо этого устраиваться летом на работу, что поможет сократить их долю расходов.
Изучал он этот вопрос несколько месяцев, сообщил он им, и лучшие школы тут, похоже, – в Новой Англии, главным образом – в Массачусетсе и Нью-Гемпшире, но есть и в Вермонте и Коннектикуте, а также несколько хороших в глубинке штата Нью-Йорк и Пенсильвании, есть даже парочка неплохих в Нью-Джерси. Сейчас всего лишь сентябрь, сообразил он, целых двенадцать месяцев до начала следующего учебного года, но заявки нужно слать не позднее середины января, и если они не начнут отбирать по списку возможные школы сейчас, им не хватит времени на принятие обоснованного решения.
Фергусон слышал, как дрожит его голос, когда разговаривал с ними: он – и его самодовольные, непостижимые родители за обеденным столом вечером во вторник, посреди осенней кампании Никсона-Кеннеди, в кои-то веки за семейным ужином, такое теперь случалось все реже и реже из-за позднего закрытия магазинов и новообретенной страсти его матери к бриджу, который выманивал ее из дому два-три вечера в неделю, и вот они сидели в столовой, а Анджи Блай челноком перемещалась между кухней и столом, вносила блюда к каждой перемене и убирала использованные тарелки – сначала от овощного супа, за которым следовали толстые ломти ростбифа с толченой картошкой и горкой волокнистой фасоли в масле, такая превосходная еда, которую готовила бесцеремонная и умелая Анджи Блай, убиравшая у них в доме и готовившая им пищу пять дней в неделю последние четыре года, и вот Фергусон проглотил последний кусочек ростбифа – и наконец заговорил, наконец нашел в себе мужество потолковать о том, что в нем тлело многие месяцы.
Пока слова покидали его уста, он пристально наблюдал за родителями, присматривался к их лицам, не возникнут ли на них какие-то знаки того, как они отнесутся к его плану, но лица их, в общем, ничего не выражали, решил он, как будто родителям не вполне удавалось впитать то, что он им говорит, ибо чего ради ему покидать совершенный мир, в каком живет, у него же в школе все так хорошо, ему так нравится играть в командах по бейсболу и баскетболу, у него столько друзей, и его приглашают на все вечеринки по выходным, чего еще желать тринадцатилетнему мальчику, а поскольку Фергусону очень не хотелось оскорблять родителей признанием, что причина его желания сбежать – они сами, что жить под одной крышей с ними ему стало почти невыносимо, то он солгал и сказал, что изголодался по переменам, что ему как-то беспокойно, его удушает мелкость их маленького городишки, и он томится по новым задачам, какие ему предстоит решать, испытывать себя в таком месте, которое не дом.