Ной по-прежнему был весь треп и ярость, пулеметный остряк былых дней, только теперь, в свои одиннадцать, гораздо меньше заводился, чем это с ним бывало в девять, и пока мальчишки преодолевали, спотыкаясь, конец детства и вступали в раннее отрочество, и тот и другой обретали поддержку в том, что каждый считал сильными сторонами друг друга. Для Ноя Фергусон был прекрасным принцем, которому удавалось все, к чему бы он ни прикасался, хозяином любого положения – он целил в высочайшие средние очки, когда замахивался для удара, и зарабатывал лучшие оценки в школе, нравился девчонкам, другие мальчишки брали с него пример, и быть двоюродным братом, другом и наперсником такой личности стало облагораживающей силой в его жизни, которая иначе была бы жизнью мучительной, переходной жизнью четырнадцатилетки, кто каждый день беспокоился из-за своей курчавой, неуклюжей наружности, из-за уродующей металлической проволоки, что была прикручена к его зубам весь последний год, из-за отвратительной нехватки у себя физического изящества. Фергусон знал, насколько Ной им восхищается, но знал также, и что восхищение это необоснованно и непрошено, что Ной превратил его в героическое идеализированное существо, какого на самом деле не существовало, а вот он, Фергусон, в том темном внутреннем пространстве, где обитал на самом деле, понимал, что Ной обладает первоклассным умом и, зайди речь о чем-то по-настоящему значимом, юный мистер Маркс его опережал, по крайней мере на шаг в любое мгновение, часто на два шага, а порой и на четыре и даже на десять. Ной был его землепроходцем, проворным разведчиком, который исследовал Фергусону леса и рассказывал, где там лучшая охота: книги, какие стоит читать, музыку, какую стоит слушать, шутки, которым стоит смеяться, какие фильмы смотреть, какие идеи обдумывать, – и теперь, раз Фергусон переварил «Кандида» и «Бартльби», Й. С. Баха и Мадди Вотерса, «Новые времена» и «Великую иллюзию», полуночные монологи Джина Шеферда и двухтысячелетнего человека Мела Брукса, «Записки сына Америки» и «Коммунистический манифест» (нет, Карл Маркс – не родственник, да и, увы, Брюзга – тоже), он не мог не представлять себе, насколько более нищей была б его жизнь без Ноя. Злость и разочарование способны вести тебя лишь до определенного предела, осознал он, а вот без любопытства ты пропал.
И вот в июле 1961-го, в начале того лета, полного событий, когда они собирались отправиться в лагерь «Парадиз», все вести из окружающего мира казались новостями скверными: в Берлине возводилась стена, Эрнест Хемингуэй в горах Айдахо загнал себе пулю в череп, толпы белых расистов нападали на Всадников Свободы, пока те ездили на своих автобусах по Югу. Угроза, уныние и ненависть, обильные доказательства того, что Вселенной правят отнюдь не здравомыслящие люди, и пока Фергусон вновь привыкал к приятной и знакомой суете лагеря, ведя баскетбольные мячи и перехватывая базы утром и днем, слушая подколки и трепотню мальчишек у себя в хижине, радуясь возможности снова быть с Ноем, что превыше всего прочего означало участие в непрерывной беседе с ним длительностью в два месяца, танцуя по вечерам с девчонками из Нью-Йорка, которые ему так нравились, с энергичной и пышногрудой Кароль Тальберг, стройной и вдумчивой Анн Бродской и со временем чрезвычайно угреватой, но исключительно красивой Денизы Левинсон, которая была его единомышленницей в том, чтобы линять с послеужинных «общений» ради напряженных упражнений ртами-с-языком на дальнем лугу, за столько всего хорошо можно быть благодарным, однако же теперь, когда ему исполнилось четырнадцать и голова его полнилась мыслями, какие всего полгода назад даже не взбрели бы ему на ум, Фергусон вечно рассматривал себя в отношении к дальним, неведомым другим, задаваясь, например, вопросом, не целовал ли он Дениз как раз в тот миг, когда в Айдахо себе вышибал мозги Хемингуэй, или же, когда бил двойной в матче между лагерем «Парадиз» и лагерем «Грейлок» в прошлый четверг, не вгонял ли свой кулак миссисипский куклуксклановец в челюсть худосочного, коротко стриженного Всадника Свободы из Бостона. Один целуется, другой бьет, либо один присутствует на похоронах своей матери в одиннадцать утра 10 июня 1857 года, а в тот же миг в том же квартале того же города другая впервые берет на руки своего новорожденного младенца, грусть одного происходит одновременно с радостью другой, и если ты не Бог, который якобы должен быть везде и способен видеть все, что творится во всякий момент, никому не под силу знать, что два эти события происходят в одно и то же время, а меньше всего – скорбящий сын и смеющаяся мать. Именно поэтому человек изобрел Бога? – спрашивал себя Фергусон. Дабы преодолеть рамки человеческого восприятия, введя существование всеобъемлющего, всемогущего божественного разума?
Ты прикинь так, сказал он однажды днем Ною по пути в столовую. Тебе нужно куда-то поехать в машине. Это важное дело, и опаздывать нельзя. Добраться туда можно двумя путями – по шоссе или по проселку. А у нас час пик, и в такое время на шоссе обычно все битком, но, если не случается аварии или кто-то не поломался, движение там обычно медленнее и постояннее, и у тебя есть все шансы добраться до нужного места минут за двадцать, и ты аккурат успеешь к сроку, ровно, ни секунды лишней не останется. По проселку немного дальше в смысле расстояния, но там меньше машин, от которых одно беспокойство, и если все пойдет нормально, можно рассчитывать, что времени у тебя там уйдет минут пятнадцать. В принципе, ехать проселком лучше, чем по шоссе, но есть закавыка: там – по одной полосе движения в каждую сторону, и если тебе попадется авария или чья-нибудь поломка, предстоит застрять надолго, а из-за этого опоздаешь на свою встречу.
Постой, сказал Ной. Мне нужно больше знать об этой встрече. Куда я еду и почему для меня это так важно?
Не имеет значения, ответил Фергусон. Такая автомобильная поездка – просто пример, допущение, способ поговорить о том, что мне хочется с тобой обсудить, – это не имеет ничего общего с дорогами или назначенными встречами.
Но оно имеет значение, Арчи. Все имеет значение.
Фергусон испустил протяжный вздох и сказал: Ладно. Ты едешь на собеседование, устраиваться на работу. Ты о ней мечтал всю жизнь – парижским корреспондентом «Ежедневной планеты». Если тебе эта работа достанется, ты станешь самым счастливым человеком на свете. Если же нет, ты вернешься домой и повесишься.
Если для меня это столько значит, почему же я выезжаю в последнюю минуту? Чего не выехать на час раньше и сделать все, чтобы не опоздать?
Потому что… потому что не можешь. У тебя умерла бабушка, и тебе нужно было на похороны.
Допустим. Судьбоносный, можно сказать, день, значит. Я только что шесть часов прорыдал по бабушке, а теперь я в машине, еду наниматься на работу. По какой дороге ты мне советуешь ехать?
Опять – не имеет значения. Вариантов только два: шоссе и проселок, и у каждого свои плюсы и минусы. Скажем, выберешь ты шоссе и успеешь на встречу. Ты же не станешь думать о своем выборе, верно? А если поедешь по проселку и успеешь, опять – страху нет, ты и не задумаешься об этом больше ни разу за всю свою жизнь. Но вот здесь начинается самое интересное. Ты едешь по шоссе, а перед тобой – авария на три машины, все движение перекрыто больше чем на час, и вот ты сидишь в машине, а в уме у тебя только одно: проселок и почему ты вместо шоссе не поехал по нему. Ты будешь себя проклинать за то, что сделал неправильный выбор, однако откуда тебе в самом деле знать, что выбор был неправильным? Тебе отсюда проселок видно? Ты знаешь, что там сейчас происходит? Тебе разве сказали, что на него рухнула громадная секвойя и раздавила проезжавшую машину, водитель погиб на месте, а все движение там задержалось на три с половиной часа? Кто-то разве посмотрел на часы и сказал тебе, что, если б ты поехал по проселку, раздавило бы твою машину и погиб бы ты сам? Или: Не падало там никакого дерева, и ехать по шоссе было неправильным выбором. Или: Ты поехал по проселку, и дерево упало на водителя машины перед тобой, и ты сидишь у себя в автомобиле и жалеешь, что не поехал по шоссе, а про аварию на три машины ничего не знаешь, от которой все равно бы опоздал на свою встречу. Или: Никакой аварии на три машины не случилось, и ехать по проселку было неверным выбором.
Смысл-то тут во всем этом какой, Арчи?
Я к тому, что никогда не знаешь, правильный ты выбор сделал или нет. Тебе до принятия решения нужно было бы собрать все факты, а единственный способ собрать все факты – это быть в двух местах одновременно, а это невозможно.
Ну?
Ну и вот поэтому люди верят в Бога.
Вы, знать, шутите, месье Вольтер.
Лишь Бог может видеть одновременно шоссе и проселок – а это значит, что лишь Бог может знать, правильный ты выбор сделал или нет.
А откуда ты знаешь, что он знает?
Я и не знаю. Но такое допущение делают люди. К сожалению, Бог никогда не сообщает нам, о чем думает.
Ему всегда письмо написать можно.
Тоже правда. Но смысла никакого нет.
А в чем загвоздка? Почтовые марки не по карману?
У меня нет его адреса.
В том году у них в хижине появился новый мальчик, единственный новичок среди всех старых товарищей Фергусона по прежним летним сменам, мальчик не городской, жил он в Вестчестерском местечке Нью-Рошель, а потому был единственным другим обитателем предместий во всем круге знакомых Фергусона, не такой буйный и словесно агрессивный, как мальчишки из Нью-Йорка, тихий, как тих был сам Фергусон, только еще тише, мальчик, не говоривший почти ничего, и все же если открывал рот, люди, оказывавшиеся поблизости, ловили себя на том, что внимательно прислушиваются к его словам. Звали его Федерман, Арт Федерман, все знали его как Арти, а поскольку Арти Федерман по звучанию так походило на Арчи Фергусон, мальчишки в хижине часто шутили, что они братья, потерявшие друг друга в детстве, полные близнецы, разлученные при рождении. Шутка была смешной оттого, что шуткой на самом деле не была, скорее анти-шуткой, она имела смысл, только если понималась как шутка о самой шутке, поскольку хотя Фергусон и Федерман имели какие-то общие физические характеристики – походили друг на друга размерами и телосложением, у обоих крупные руки и поджарые, мускулистые тела молодых игроков в мяч, – они мало чем напоминали друг друга, помимо одних и тех же инициалов. Фергусон был темноволос, а Федерман – блондин, у Фергусона глаза серо-зеленые, а у Федермана карие, носы, уши и рты у них были разных очертаний, и никто, видя их впервые вместе, нипочем бы не принял их за братьев – да и вообще даже за дальних родственников. С другой стороны, мальчишки в хижине уже не видели их вместе впервые, и шли дни, а они продолжали наблюдать двух А. Ф. в действии – и, быть может, понимали, что шутка, которая шуткой не была, оказывалась уже не просто шуткой, поскольку даже если не вставал вопрос об их кровном родстве, возникал вопрос о дружбе – о кровной дружбе двух людей, что быстро становились близки, как настоящие братья.