Мне жаль.
Мне тоже жаль, сказала миссис Бальдвин. Знаю, тебе кажется, будто я к тебе строга, но это ради твоего же блага, Арчи. Я не утверждаю, что твой рассказ непристоен – особенно если сравнить его с некоторыми книгами, что печатают у нас в последние годы, – но он вульгарен и безвкусен, и я просто хочу знать, о чем ты думал, когда писал его. Ты что-то имел в виду или просто стараешься шокировать людей набором стертых шуточек?
Фергусону больше не хотелось там сидеть. Ему хотелось встать и выйти из класса и никогда больше не видеть морщинистого лица миссис Бальдвин и ее водянистых голубых глаз. Он хотел бросить школу и сбежать из дому и ездить по железке, как сезонник в Депрессию, выпрашивая себе пропитания у дверей кухонь и в свободное время сочиняя грязные книжонки, быть человеком, никому и ничем не обязанным, смеяться, плюя в рожу этому миру.
Я жду, Арчи, сказала миссис Бальдвин. Тебе что, нечего сказать в свое оправдание?
Вы хотите знать, что было у меня на уме, так?
Да, о чем ты думал.
Я думал о рабстве, сказал Фергусон. О том, как некоторые люди на самом деле были собственностью других людей и им приходилось делать то, что им велят, с той минуты, как родились, до той минуты, как умрут. Ханк и Франк – рабы, миссис Бальдвин. Они из Африки – с обувной фабрики, – а потом их заковали в цепи и отправили в Америку на судне – в обувной коробке, в фургоне на Мадисон-авеню, – и потом их продали хозяину на аукционе рабов.
Но ботинкам у тебя в рассказе нравится быть ботинками. Ты же не хочешь мне сказать, что рабам нравится быть рабами, верно?
Нет, конечно, нет. Но рабство длилось сотни лет, и сколько раз рабы восставали и бунтовали, сколько раз рабы убивали своих хозяев? Да почти никогда. Рабы устраивались, как умели, в скверных условиях. Они даже рассказывали анекдоты и пели песни, когда могли. Это и есть история Ханка и Франка. Им приходится подчиняться воле хозяина, но это не значит, что они не пытаются извлечь как можно больше из того, что у них есть.
Но ничего этого не чувствуется из написанного, Арчи.
Я не хотел, чтобы это было слишком уж очевидно. Может, в этом вся беда, а может, вы этого просто не уловили, не знаю. Как бы то ни было, именно это я и имел в виду.
Я рада, что ты мне это рассказал. Это не меняет моего мнения о рассказе, но теперь я хотя бы знаю, что ты старался создать что-то серьезное. Мне рассказ не нравится от всего сердца, понимаешь, а еще больше – от того, что в нем есть кое-что хорошее, и поскольку я женщина уже старая, мне, наверное, никогда не будет нравиться то, что ты делаешь, – но продолжай писать дальше, Арчи, и не слушай меня. Тебе не нужны советы, тебе просто нужно не бросать. Как твой дорогой друг Эдгар Аллан По написал как-то раз одному человеку, желавшему стать писателем: Будьте дерзки – много читайте – много пишите – мало печатайте – держитесь подальше от мелких остроумцев – и ничего не бойтесь[28].
Он не стал ей рассказывать о последних страницах рассказа или о том, что думал, когда Алиса ставит Ханка и Франка в чулан. Если миссис Бальдвин не уловила тайных отсылок к рабству, как могла она понять, что чулан – это концентрационный лагерь, а Ханк и Франк тут уже больше не черные американцы, а европейские евреи во Второй мировой войне, чахнут в заключении, покуда их наконец не сожгут насмерть в мусоросжигателе-крематории? Ничего хорошего бы не вышло, если б он ей это сказал, да и о дружбе незачем было говорить, которая, с его точки зрения, была тем главным, о чем весь рассказ, потому что это бы означало говорить об Арти Федермане, а у него не было желания делиться своей скорбью с миссис Бальдвин. Она могла оказаться права в том, что он не сделал все это более зримым для читателя, и тот ничего не засек, но, опять же, она могла оказаться и слепа, поэтому он не засунул рассказ в ящик и не перестал о нем думать, а исправил ошибки, обведенные миссис Бальдвин в рукописи, и перепечатал текст еще раз, только теперь уже – под копирку, чтобы у него получился второй экземпляр, который на следующий день он отправил авиапочтой тете Мильдред и дяде Дону. Через двенадцать дней после этого он получил письмо из Лондона, которое на деле оказалось двумя письмами в одном конверте, отдельными откликами от каждого, оба – благоприятные и восторженные, ни один не слеп к тому, что не удалось заметить его учительнице. Вот так штука, сказал он себе, когда его захлестнуло великой волной счастья, ибо даже хотя его тетя и дядя объявили «Душевные шнурки» хорошим рассказом, приговор их никак не менял того, что миссис Бальдвин по-прежнему считала его плохим. Одна и та же рукопись воспринималась иначе разными парами глаз, разными сердцами, разными мозгами. Вопрос уже не стоял о том, что одного человека лупят, а другого голубят, это один человек, которого лупят и голубят одновременно, ибо так в этой игре все и устроено, сообразил Фергусон, и если он намерен в будущем показывать свой рассказ и другим людям, ему придется быть готовым принимать тычки не реже поцелуев – или лупить его будут десять раз на один поцелуй или сотню раз, а поцелуев вообще не достанется.
Рассказ возвращать почтой прямо Фергусону дядя Дон не стал – он отправил его Ною с наставленьем сперва прочесть, а потом отдать. Однажды ранним субботним утром, где-то через неделю после того, как из Лондона прибыли те письма, на кухне, пока Фергусон уминал завтрак из омлета с тостами, зазвонил телефон, и на другом конце провода был Ной – слова он выплевывал пулеметными очередями, говорил, что вынужден тараторить быстро, пока мать вышла за покупками и, вероятно, убьет его, если вдруг войдет и застанет за междугородним разговором, в особенности – с Фергусоном, с кем ему из святилища ее квартиры ни при каких обстоятельствах разговаривать нельзя, не только потому, что он не настоящий двоюродный брат Ноя, а еще и потому, что по крови связан с сучкой-бесовкой (да, сказал Ной, она рехнулась окончательно, это всем известно, а жить с нею тем не менее ему), и все же, когда Ной завершил этот свой задышливый и спотыкливый пролог, он немедленно сбавил темп подачи и совсем скоро говорил уже с нормальной скоростью, что было быстро, но не чрезмерно быстро, и звучал он при этом как человек, располагающий всем временем на свете, решивший поболтать, не торопясь и в свое удовольствие.
Ну, алкашня, начал он. На сей раз ты своего добился, нет?
Чего добился? – ответил Фергусон, делая вид, что не понял, поскольку более-менее был уверен, что Ной имеет в виду его рассказ.
Причудливой штуковины под названием «Душевные шнурки».
Ты прочел?
Все слова до единого. Три раза.
Ну?
Фантастика, Арчи. Просто охуительная, абсолютная фантастика. Сказать тебе правду, я и не думал, что в тебе это есть.
Сказать тебе правду, я и сам этого не знал.
Думаю, нам следует снять по нему кино.
Очень смешно. И как мы это сделаем без камеры?
Несущественная мелочь. С этой задачей мы справимся по ходу дела. Как бы там ни было, сейчас этим заниматься у нас нет времени. По крайней мере из-за школы, из-за дальности между Нью-Йорком и Нью-Джерси и из-за разнообразных материальных препон, в которые сегодня я вдаваться не стану. Но у нас всегда есть лето. В смысле, с лагерем же у нас уже всё, нет? Мы для него слишком старые, и после того, что случилось с Арти, ну, мне кажется, я туда больше поехать не смогу.
Согласен. С лагерем всё.
Поэтому летом будем снимать кино. Теперь, раз ты у нас стал писателем, всю эту чепуху со спортом ты, видимо, бросишь.
Только бейсбол. А в баскетбол все равно играть буду. Я же в команде, знаешь, девятого класса, ее поддерживает АМХ[29] Вест-Оранжа. Мы играем с другими командами АМХ по всему округу Эссекс дважды в неделю: вечером в среду и утром в субботу.
Не понял. Если ты и дальше хочешь быть качком, зачем бросать бейсбол? У тебя же он лучше всего.
Из-за Арти.
А Арти-то тут при чем?
Он был лучшим игроком из всех, каких мы вообще видали, верно? И еще он был мой друг. Не столько твой друг, сколько мой, мой хороший друг. Теперь Арти умер, а я хочу и дальше о нем думать, мне важно держать его у себя в мыслях как можно крепче, а для этого лучше всего, как я понял, что-нибудь бросить в его честь, что-то мне небезразличное, для меня важное, и вот я выбрал бейсбол – бейсбол потому, что это был лучший вид спорта и для Арти, и отныне, когда б я ни видел, как другие люди играют в бейсбол, или когда б ни думал о том, почему в него не играю я, я буду думать об Арти.
Странный ты человек, тебе известно?
Наверное. Но если даже и так, что ж с этим поделать?
Ничего.
Вот именно. Ничего.
Ну и играй себе в баскетбол. Вступи в летнюю лигу, если хочешь, но если будешь заниматься только одним спортом, у тебя останется масса времени делать кино.
Договорились. При условии, что мы раздобудем камеру.
Достанем, не переживай. Самое главное – ты написал свой первый шедевр. Дверь открылась, Арчи, и теперь они повалят – целая жизнь сплошных шедевров.
Давай не будем увлекаться. Я написал один рассказ, вот и все, и кто знает, придет ли мне в голову что-нибудь еще. А кроме того, у меня по-прежнему остается план.
Только не это. Я думал, ты от него отказался сто лет назад.
Да нет, вообще-то.
Слушай меня, алкашня. Ты никогда не станешь врачом – а я никогда не стану силачом в цирке. У тебя мозги не для матемы и не для науки, а у меня во всем теле ни единой мышцы. Эрго[30], никакого доктора Фергусона – и никакого Ноя Великолепного.
Откуда такая уверенность?
Потому что мысль эта пришла тебе в голову из книжки, вот откуда. Из дурацкого романа, который ты прочел в двенадцать лет, а я имел несчастье прочесть и сам, потому что ты мне твердил, до чего он хороший, хотя он – нет, и загляни ты в него сейчас, ты б наконец, я уверен, сам убедился, что он совсем не тот, каким ты его считал, что он вовсе, к черту, ничем не хорош. Молодой врач-идеалист взрывает зараженную канализацию, чтобы избавить город от болезни, молодой врач-идеалист меняет свои идеалы на деньги и шикарный адрес, уже не очень молодой врач, некогда идеалист, возвращает себе идеалы и тем самым спасает душу. Херня это, Арчи. Как раз такая белиберда, что способна тронуть мальчонку-идеалиста, вроде тебя, то ты уже не мальчонка, ты крепкий парень, а между ног у тебя скулит мужской хрен, а в голове рождаются шедевры литературы и бог знает что еще, и ты мне после этого рассказываешь, что тебя по-прежнему манит эта у