4321 — страница 70 из 199

Ты заговорила, как доктор Панглосс, сказал ей однажды вечером Фергусон. Все вечно происходит к лучшему – в этом лучшем из миров.

Нет, вовсе нет, сказала Эми. Панглосс – оптимистический идиот, а я разумный пессимист, что значит – пессимист, у которого порой случаются проблески оптимизма. Почти все происходит к худшему, но не всегда, видишь ли, ничего никогда не бывает всегда, но я всегда ожидаю худшего, а когда худшего не происходит, меня так это вдохновляет, что я становлюсь похожа на оптимиста. Я могла бы потерять тебя, Арчи, а потом взяла и не потеряла. И только об этом я теперь способна думать – о том, как я счастлива, что не потеряла тебя.

В первые недели после возвращения домой из Вермонта он еще недостаточно окреп, чтобы ездить в Нью-Йорк по субботам. Ходить в школу и обратно с понедельника по пятницу и без того было едва посильно, а Манхаттан для его измученного, соштопанного тела оказался бы совсем чересчур, для начала – тряский автобус, но еще и долгое восхождение по лестницам подземки, толпы людей, и все толкаются в пешеходных тоннелях, а затем – невозможность хоть сколько-то перемещаться пешком по холодным зимним улицам с Эми, поэтому весь февраль и половину марта они все делали наоборот: пять суббот подряд Эми навещала его в Монклере. В новых условиях ощутимых раздражителей было маловато, но имелось несколько преимуществ по сравнению с их прежним распорядком брожений по книжным магазинам и музеям, сидений в кафе или заходов в кино, театры и на вечеринки, и первое среди них – то, что родители Фергусона по субботам работали, а потому, что они работали, дом стоял пустой, а поскольку в доме бывало пусто, они с Эми могли подняться к нему в комнату, закрыть дверь и лечь на кровать, не боясь, что кто-нибудь обнаружит, чем это они занимаются. Но страх все равно оставался, по крайней мере – у Фергусона, убедившего себя, что Эми больше не захочет его ни в какой мере, и в первый раз, когда они зашли к нему в комнату монклерского дома, страх этот оказался ничуть не слабее первого раза, когда они вошли в комнату Эми в нью-йоркской квартире, но едва устроились на кровати и с них стала спадать одежда, Эми удивила его тем, что завладела его израненной кистью и принялась ее целовать, медленно целовать двадцать или тридцать раз, а потом прильнула губами к его обмотанной бинтами левой руке и тоже раз десять ее поцеловала, после чего еще дюжина поцелуев досталась его перевязанной правой руке, а потом она притянула его к груди и взялась целовать мелкие повязки у него на голове, одну за другой, одну за другой, каждую по шесть раз, семь раз, восемь. Когда Фергусон спросил у нее, зачем она это делает, Эми ответила, что это те его части, которые она теперь больше всего любит. Как может она такое говорить? – спросил он, они же отвратительны, и как может кто-то любить то, что отвратительно? Потому что, ответила Эми, раны эти – память о том, что с ним случилось, а поскольку он жив, поскольку он сейчас с нею, то, что с ним случилось, – еще и то, что с ним не случилось, а значит, отметины у него на теле – знаки жизни, а из-за этого они ей не отвратительны, они прекрасны. Фергусон рассмеялся. Ему хотелось сказать: Снова Панглосс на выручку! – но он ничего не сказал и, глядя Эми в глаза, тихонько не понимал, правду она говорит или нет. Возможно ли это – что она верит в то, что ему сказала минуту назад, или же попросту делает вид, будто верит, ради него? А если она в это не верит, как может верить ей он? Потому что вынужден ей верить, решил он, потому что верить ей – для него единственный выход, и правда, так называемая всемогущая истина не значила ничего, если он задумывался, что́ бы с ними стало, если б он ей не верил.

Секс пять суббот подряд, секс посреди дня, когда жидкий февральский свет обертывал собою края занавесок и просачивался в воздух, окружавший их тела, а затем – наслаждение видеть, как Эми вновь одевается, знать, что под одеждой этой – ее голое тело, а это неким манером продлевало близость секса, даже когда они сексом не занимались, тело, что он нес у себя в уме, когда они спускались вниз приготовить что-нибудь на обед, или слушали пластинки, или смотрели по телевизору какое-нибудь старое кино, или ненадолго выходили пройтись по соседним кварталам, или он читал ей вслух из «Картин Брейгеля» Вильяма Карлоса Вильямса, своего свежепомазанного любимца, кто спихнул с трона Элиота после кровавой стычки с Воллесом Стивенсом.

Секс пять суббот подряд, но еще и возможность снова разговаривать лицом к лицу после междугородних бесед по телефону всю неделю школьных занятий, и в три из этих суббот Эми задерживалась настолько, что ее, придя с работы, заставали его родители, что привело к трем ужинам, когда они вчетвером сидели за столом на кухне, мать его – гораздо счастливее от того, что он теперь с Эми, а не той пьяной бельгийской девчонкой, а отец развлекался ее говорливостью и оригинальными высказываниями, как в тот раз, когда – если привести всего один пример из конца февраля, который стал месяцем покорения Америки «Битлами» и победой Кассиуса Клея над Сонни Листоном, то были две главные темы, которые все тогда обсуждали, – Эми высказала сумасбродное, но глубокое замечание, дескать, Джон Леннон и новый чемпион-тяжеловес на самом деле один и тот же человек, только разделенный на два разных тела, оба – молодые люди, кому чуть за двадцать, оба совершенно одинаково завладели вниманием всего мира благодаря тому, что не относятся к себе серьезно, у обоих дар дерзко и нарочито театрально произносить самые нахальные вещи, которые смешат людей, Я величайший, Мы популярнее Иисуса Христа, и когда Эми повторила эти несуразные, но незабываемые заявления, отец Фергусона вдруг расхохотался – не только потому, что Эми точно сымитировала ливерпульский картавый выговор Леннона и кентуккскую растяжечку Клея, но и выражения на их лицах тоже изобразила, а как только отец Фергусона отсмеялся, он сказал: Тут ты это верно заметила, Эми. Умники, у которых языки остры, а ум еще острее. Мне такое нравится.

Фергусон понятия не имел, осознают ли его родители, как они с Эми проводят утра и дни суббот одни в доме. Он подозревал, что мать могла что-то заподозрить (во вторую субботу она, не предупредив, вернулась домой за свитером и застала их за разглаживанием покрывал на кровати), а это могло означать, что она обсудила это и с отцом, но даже если они знали, ни тот ни другая не заикнулись об этом ни словом, поскольку к тому времени уже стало совсем очевидно, что Эми Шнейдерман – положительная сила в жизни их мальчика, экстренная бригада из одной девушки, которая единолично выхаживает его, пока он мучительно приспосабливается к своему миру после аварии, а стало быть, они поощряли их бывать вместе как можно чаще, и даже несмотря на то, что с деньгами тогда было как-то особенно туго, никогда не возражали против высокой стоимости междугородних телефонных звонков, которые увеличивали их ежемесячные счета за телефон в четыре с лишним раза. Эта девочка – хорошей породы, Арчи, однажды сказала ему мать, и точно так же, как наблюдала она за внучкой своего бывшего начальника, которая ухаживала за ее сыном, так и сама ухаживала за своей племянницей Франси – каждый день в четыре часа ездила к ней в больницу посидеть с нею часок, а там неуклонно претворяла в жизнь свою программу лечения сплошь-любовью-и-ничем-кроме-любви. Фергусон внимательно выслушивал все ее вечерние отчеты об успехах Франси, но все время тревожился, не сболтнула бы его кузина матери что-нибудь про скрипучую кровать и о том, как рассердилась на него она утром аварии, что могло бы привести к некоторым неприятным вопросам матери, отвечая на которые ему бы пришлось врать, чтобы скрыть собственное смущение, но когда он наконец собрался с мужеством и сам поднял этот вопрос, спросив у матери, что Франси ей рассказывала об аварии, та заявила, что Франси о ней ни словом не обмолвилась. Правда ли это? – спрашивал он у себя. Могла ли Франси вытеснить аварию – или же мать просто разыгрывает дурочку по поводу их ссоры, не желая его расстраивать?

А про мою руку? – спросил Фергусон. Она о моей руке знает?

Да, ответила мать. Ей Гари рассказал.

Зачем же он так поступил? Как-то бессердечно, ты не считаешь?

Потому что ей следует знать. Вскоре она уже выпишется из больницы, и никому не хочется, чтобы ее потрясло, когда она снова с тобой увидится.

Выписали ее после трех недель отдыха и лечения, и хотя в последовавшие годы случались новые срывы и новые попадания в больницу, теперь она опять встала на ноги, левую руку пока еще носила на перевязи, потому что ключица срасталась медленно, но вообще сияла, как сообщила мать Фергусона, заехав к ней в больницу в последний раз, а когда еще через неделю повязку сняли и Франси пригласила Фергусона и его родителей в воскресенье на обед к себе домой в Вест-Оранж, он и сам тоже счел ее сияющей: она полностью восстановилась, уже была не та затурканная, измотанная женщина, что поехала с ними на те катастрофические выходные в Вермонт. Для них обоих то был опасный миг – встретиться лицом к лицу впервые после аварии, и когда Франси посмотрела на его руку и увидела, что с нею в аварии стало, она расплакалась и обняла его, лепеча извинения, отчего Фергусон понял – впервые после аварии, – до чего сильно он втайне винил Франси в происшедшем с ним, что даже если она и не была во всем этом виновата, даже если ее последний взгляд на него в машине и был взглядом безумицы, человека, уже не властного над своими мыслями, именно она разбила машину о дерево, и он хоть и желал бы простить ее за все, но полностью все же не мог – так, чтоб до самых дальних глубин себя, и несмотря на то, что рот его произносил все нужные слова, уверяя ее в том, что он ничего не держит против нее, что все прощено, сам он знал, что лжет и всегда будет ей это предъявлять, что авария будет стоять меж ними весь остаток их жизней.


Семнадцать ему исполнилось третьего марта. Через несколько дней после этого он сходил в местный ОТС