4321 — страница 79 из 199

убогой, тупой коровой, а в другой раз – отвратительным корытом дерьма, он парировал тем, что заявил: свою мать он любит больше кого бы то ни было на свете, на что Энди ответил: Невозможно, пацан, это просто невозможно.

Впоследствии Фергусон понял, насколько неверно толковал он ситуацию с самого начала. Он предполагал, что Энди – просто очередной перевозбужденный мальчишка, вроде него самого, кому не везет с девчонками, а потому он желает попробовать с мальчишкой, что двое мальчишек куролесят друг с другом ради удовольствия, устраивают поебки-потешки двух девственников, но ни разу не взбредало ему на ум, что из этого может развиться что-либо серьезное. Затем, в последнюю субботу, что они провели вместе, всего за несколько минут до того, как Фергусону пришла пора уходить из квартиры, пока они вдвоем лежали рядышком на кровати, по-прежнему голые, все еще потные и запыхавшиеся, каждый опустошен усилиями последней четверти часа, Энди обнял Фергусона и сказал, что любит его, что Фергусон – любовь всей его жизни, и он никогда не перестанет его любить, даже после того, как умрет.

Фергусон ничего не ответил. Любое слово в этот миг было словом неверным, поэтому он придержал язык и не сказал ничего. Грустно, подумал он, как это грустно и как это обескураживает, что он заварил такую кашу, но ему не хотелось задевать чувства Энди, рассказывая ему о собственных чувствах, которые сводились к тому, что он в ответ его не любил и никогда не полюбит его в ответ, сколько сам жив будет, а это у них прощание, и жалко, что все вынуждено так закончиться, поскольку веселье было таким веселым, но черт бы его все побрал, ему не следовало этого говорить, и как же он мог оказаться таким глупым?

Он поцеловал Энди в щеку и улыбнулся. Пора идти, сказал он.

Фергусон спрыгнул с матраса и принялся подбирать с пола одежду.

Энди сказал: В то же время на следующей неделе?

Что показывают? – спросил Фергусон, влезая в джинсы и застегивая пряжку на ремне.

Два Бергмана. «Земляничная поляна» и «Седьмая печать».

Ой.

Ой? Что – ой?

Только что вспомнил. Мне в следующую субботу с родителями в Рейнбек ехать.

Но ты же еще ни одного Бергмана не смотрел. Это важнее, чем проводить день с мамашей и папашей, нет?

Наверное. Но мне нужно с ними поехать.

Тогда через неделю?

Фергусон, надевавший уже ботинки, еле слышно пробормотал: У-гу.

Ты же не придешь, правда?

Энди сел на кровати и повторил то же самое во весь голос: Ты же не придешь, правда?

Ты о чем это?

Сука! – завопил Энди. Я тебе всю душу выливаю, ты мне, блядь, ни слова в ответ!

Что ты хочешь от меня услышать?

Фергусон застегнул молнию на весенней куртке и направился к двери.

Иди ты нахуй, Арчи. Хоть бы ты с лестницы свалился и подох.

Фергусон вышел из квартиры и спустился по лестнице.

Не подох.

Вместо этого он дотопал до дома, зашел к себе в комнату и лег на кровать, где и провел последующие два часа, глядя в потолок.

3.4

В первую субботу 1962 года, через три дня после того, как Фергусон сдал свое сочинение о Джеки Робинзоне в девятьсот слов, он и еще шестеро игроков из баскетбольной команды АМХ отправились с собственной базы в Вест-Оранже в спортзал в Ньюарке на утреннюю игру с командой АМХ из Центрального района. На той площадке было назначено еще две игры сразу же после, и на трибунах – полно членов тех четырех команд вместе с их друзьями и родичами игроков тех команд, не говоря о той команде, против которой собирались выступать Фергусон и его друзья в первой части этого тройного чемпионата, а потому толпа составляла человек восемьдесят-девяносто. Если не считать семерых белых мальчишек из АМИ[41] и их тренера, учителя математики в старших классах по имени Ленни Мильштейн, все в спортзале тем утром были черными. Ничего необычайного: мальчишки Вест-Оранжа часто играли против полностью черных команд у себя в Лиге АМИ округа Эссекс, а необычным тем утром в Ньюарке оказался сам размер толпы, около сотни вместо обычных десяти-двенадцати болельщиков. Поначалу никто, казалось, не обращал особого внимания на то, что происходит на площадке, но когда игра закончилась ничьей и пришлось назначать дополнительное время, люди, явившиеся смотреть две другие игры, повели себя беспокойно. Насколько мог понять Фергусон, толпе было безразлично, какая команда победит или проиграет – лишь бы эта игра завершилась и начались другие, – но затем пять минут дополнительного времени завершились еще одной ничьей, и настроение у толпы взбухло от беспокойства до возбуждения. Пускай эти клоуны валят с площадки, да, но если одной из тех двух команд суждено выиграть, зрители намеревались болеть за ньюаркских пацанов, а не за мальчишек из предместья, за юных христиан, а не за юных иудеев, за черных мальчишек, а не за белых. Справедливо, сказал себе Фергусон, когда началось второе дополнительное время, само собой, люди станут болеть за свою команду, людям естественно кричать с трибун при игре на равных, естественно оскорблять приезжих игроков, но затем второе дополнительное время опять закончилось ничьей, и все вдруг как-то вспыхнуло: маленький обветшалый спортзал в центре Ньюарка охватило шумом, и пустяковая игра четырнадцатилетних мальчишек превратилась в символический кровавую схватку между нами и ими.

Обе команды играли скверно, обе команды промахивались в девяти десятых своих бросков и трети пасов, обе команды устали, их отвлекал шум толпы, обе команды изо всех сил старались победить, однако действовали так, словно хотели проиграть. Зрители были единодушны в своей поддержке одной команды, а не другой, топали и одобрительно ревели, стоило какому-нибудь ньюарскскому игроку вырвать у противника отскок или перехватить пас, презрительно улюлюкали всякий раз, когда игрок из Вест-Оранжа мазал броском в прыжке или попадал мячом себе по ноге, выли в сиплом восторге, если Ньюарк зарабатывал очко попаданием в корзину, свистели долгими выплесками негодования и отвращения, когда Вест-Оранж выравнивал счет. Оставалось десять секунд, а Ньюарк вел с отрывом в одно очко. Ленни Мильштейн попросил тайм-аут, и когда игроки Вест-Оранжа собрались вокруг своего тренера, гам от трибун шел такой громкий, что ему пришлось кричать, чтобы его услышали, мудрому Ленни Мильштейну, который был не только отличным баскетболистом, но и превосходным человеком к тому же, он знал, как обращаться с четырнадцатилетними мальчиками, поскольку понимал: четырнадцать дет – худший возможный возраст на календаре человеческой жизни, а потому все четырнадцатилетки – существа сбитые с толку и надтреснутые, ни один из них уже не дитя и ни один из них не взрослый, все слегка не в себе, и в их недоделанных телах никому из них неуютно, и вот в топке этой клаустрофобной арены неистовых, ревущих бойцов проницательный мужчина с вьющимися светлыми волосами и шутливыми методами управления командой, где ни от кого вроде бы не требуется дисциплины, орал своим подопечным и напоминал им, как разбить жесткий прессинг по всей площадке, и не успели мальчишки сложить стопкой правые ладони на правую ладонь Ленни для последнего Вперед!, тридцатичетырехлетний муж и отец двоих детей показал на дверь выхода в боковой стене спортзала и сказал мальчишкам: что бы ни произошло в эти последние десять секунд, выиграют они или проиграют, как только прозвонит последний звонок, им всем следует бежать к той двери и прыгать в его универсал, стоящий у обочины, потому что, как он выразился, тут все уже как-то немного с приветом, и ему не хочется, чтобы кого-нибудь убило или покалечило в свалке, которая наверняка последует. Затем пять рук и одна сошлись, Ленни рявкнул последнее Вперед!, и Фергусон вместе с остальными начинающими трусцой выбежал на площадку.

То были самые долгие десять секунд в жизни Фергусона, нелепый, скоростной балет, что, казалось, развертывался в замедленном движении, поскольку Фергусон был единственным игроком на площадке, кто не двигался, замер на своей позиции у вершины дальнего круга, чтобы принять длинный отчаянный пас, если не получится все остальное, последняя мера из нескольких крайних мер, и по этой вот причине оттуда, где стоял, он видел все, весь танец четко выгравировался в пространстве, наглядно и несмываемо, в последующие месяцы и годы он всплывал вновь и вновь, ни в какой миг его жизни не забывался, вброс Майка Надлера из-за боковой Митчу Гудману после обманного финта подпрыгнувшему, взмахнувшему руками защитнику Ньюарка, пас Гудмана с разворотом и без дриблинга Алану Шафферу на середине площадки, а затем слепой толчок Шаффера, пока часы тикали до трех секунд, двух секунд, одной секунды, и вслед за этим – изумление на пухлом лице Шаффера: мяч проделал невозможное путешествие по воздуху и влетел прямиком в корзину, не коснувшись обода, самый длинный бросок под самый занавес в истории Лиги АМИ округа Эссекс, завершение, побившее все прочие окончания матчей на все времена.

Он увидел, как Ленни несется скачками к боковой двери. Как игрок, стоявший от этой двери дальше всех, Фергусон побежал раньше всех остальных, побежал, как только увидел, что мяч влетает в корзину, не приостановился даже поздравить Шаффера или отпраздновать победу, поскольку Ленни был прав, когда предчувствовал неприятности, и теперь, раз у Ньюарка увели из-под носа победу, люди в зале впали в ярость. Для начала – вой коллективного потрясения, им, восьмидесяти или девяноста, двинуло по мозгам зрелищем этой даровой, удачной корзины, и мгновенье спустя толпа ринулась на площадку, крича от ярости и неверия, целая армия тринадцати-, четырнадцати- и пятнадцатилетних пацанов, четыре дюжины черных мальчишек вознамерились разорвать в клочья полдюжины белых мальчишек – за несправедливость, что те против них совершили, и несколько мгновений, что Фергусон несся по площадке, он чувствовал настоящую угрозу, боялся, что толпа