4321 — страница 81 из 199

героем собственной жизни. К тому времени Фергусон уже прочел второй в своей жизни роман Диккенса, все 814 страниц этого длинного, окольного трюханья по вымышленной судьбе любимого ребенка автора, заглотил его целиком за две недели рождественских каникул, а теперь, когда этот марафонский заплыв по чтению подошел к концу, Фергусон обнаружил, что спорит со своим призрачным спутником по прошлому году – с Холденом Колфилдом, который раскритиковал Диккенса замечанием насчет прочей Давид-Копперфильдовой херни на первой же странице «Ловца во ржи», ибо книги в голове у Фергусона уже начали разговаривать друг с дружкой, и сколь хорош бы ни был Дж. Д. Сэлинджер, он и в подметки не годился Чарльзу Диккенсу, тем паче если старый мастер обут в пару башмаков по имени Ханк и Франк. Нет, тут никогда и сомнения быть никакого не могло: читать художественную литературу, конечно, очень приятно, но и писать ее – тоже очень приятно (наслаждение тут мешается с муками, борьбой и разочарованием, но все равно это приятно, поскольку удовольствие от сочинения хорошей фразы – особенно если та начинается как фраза скверная и медленно улучшается после того, как ее четыре раза перепишут, – ни с чем не сравнимо в анналах человеческих достижений), а все, что приносит такое наслаждение и вызывает столько удовольствия, не может по определению рассматриваться свысока как героическое. Ладно там жизнь врача-праведника, но ведь без счета и героических альтернатив, какие Фергусон мог вообразить для себя, среди них – карьера в юриспруденции, например, а если учесть, что грезы наяву были тем талантом, в каком он продолжал преуспевать превыше всего прочего, в особенности грезы о будущем, то следующие несколько недель он мысленно переносился в залы суда, где его красноречие спасало неправедно осужденных людей от электрического стула и вынуждало всех присяжных рыдать после каждого его заключительного слова.

Затем ему исполнилось пятнадцать, и на праздничном ужине, устроенном в его честь в «Ваверлей-Инне» на Манхаттане, на праздновании, где собрались его родители, прародители, тетя Мильдред, дядя Дон и Ной, Фергусону вручили подарок – или подарки – от каждой семьи в его семье, чек на сотню долларов от матери и отца, другой чек на сотню долларов от бабушки и деда, и три отдельных свертка от личного состава Марксов, набор поздних струнных квартетов Бетховена в коробке от тети Мильдред, книгу в твердом переплете от Ноя под заглавием «Самые смешные анекдоты в мире» и четыре книжки в бумажных обложках от дяди Дона – русских писателей девятнадцатого века, произведения, известные Фергусону понаслышке, но прочесть их он так до сих пор и не удосужился: «Отцы и дети» Тургенева, «Мертвые души» Гоголя, «Три повести» Толстого («Хозяин и работник», «Крейцерова соната» и «Смерть Ивана Ильича»), а также «Преступление и наказание» Достоевского. Именно последняя из этих книг положила конец пошлым фантазиям Фергусона о том, чтобы стать следующим Кларенсом Дарроу, поскольку чтение «Преступления и наказания» изменило его, «Преступление и наказание» стало раскатом грома, что грянул с небес и расколол его на сотню кусков, а когда Фергусон вновь собрал себя воедино, он уже не сомневался в будущем, ибо если книга может быть вот этим, если вот это с человеческим сердцем, умом и самыми глубокими чувствами к миру может сделать роман, то писать романы – уж точно лучшее, чем может заниматься в жизни человек, ибо Достоевский научил его, что выдуманные истории могут зайти гораздо дальше простого наслаждения и развлечения, они могут вывернуть тебя наизнанку и сорвать тебе макушку, они могут тебя ошпарить и заморозить, раздеть тебя донага и вышвырнуть на рвущие ветра Вселенной, и с того самого дня, после того как Фергусон все свое детство пробарахтался, потерявшись во все более сгущавшихся миазмах оторопи, он наконец понял, куда направляется, – или хотя бы осознал, куда хочет двинуться, и не раз за все последовавшие годы не пожалел он о своем решении, даже в самые тяжкие времена, когда казалось, будто он вот-вот свалится с самого края земли. Ему было всего пятнадцать лет, но он уже обручился с замыслом и, к добру ли, к худу ли, в богатстве и бедности, в болезни и здравии юный Фергусон намеревался хранить этому замыслу верность до скончания дней, отпущенных ему с рождения.


Летний кинопроект у них отменился. Еще в ноябре умерла бабушка Ноя по матери, а теперь, раз у последней появилось немного денег, она решила истратить их часть на развитие образования сына. Не посоветовавшись с Ноем, она записала его на летнюю программу для иностранных старшеклассников в Монпелье, Франция, – восемь недель глубокого погружения во французский язык, в конце которых, если верить рекламному проспекту программы, он вернется в Нью-Йорк и заговорит с беглостью урожденного лягушатника, питающегося улитками. Через три дня после того, как Фергусон дочитал «Преступление и наказание», Ной позвонил и объявил о перемене в планах, ругая мать за то, что та быстро его охомутала, но что он тут может поделать, сказал он, слишком он молод, чтоб быть хозяином собственной жизни, а пока что музыку по-прежнему заказывает безумная королева. Фергусон скрыл свое разочарование, сказав, до чего ему повезло, будь он сам в его ботинках, он бы при такой возможности рванулне глядя, а если говорить об их собственной паре обуви, что ж, очень жаль, но факт остается фактом: у них по-прежнему нет своей камеры, и он даже еще не начал набрасывать сценарий, поэтому ничего страшного не произошло, и только подумай о том, что ждет тебя во Франции – голландские девчонки, датские девчонки, итальянские, целый гарем красавиц-старшеклассниц, и весь – для него, поскольку в такие программы ездит мало мальчишек, а раз у него будет мало конкуренции, Фергусон уверен, что время он там проведет, как никогда в своей жизни.

Фергусону Ноя будет, конечно, не хватать, скучать он будет ужасно, поскольку лето – это всегда такое время года, когда они могут с ним быть вместе каждый день, каждый день восьми полных недель, а лето без его брюзгливого арфиста, друга-кузена вообще теперь едва станет ощущаться летом – будет всего лишь долгим промежутком времени, отмеченным жаркой погодой и новым сортом одиночества.

К счастью, чек на сто долларов был не единственным его подарком от родителей на пятнадцатилетие. Еще он получил право ездить в Нью-Йорк самостоятельно и этой новой свободой намеревался пользоваться как можно чаще, потому что красивый, но унылый городок Мапльвуд выстроили с единственной целью – чтобы людям хотелось из него сбежать, – а раз Фергусону теперь вдруг открылся и другой мир, пошире, он той весной уезжал почти каждую субботу. Оттуда, где он жил, на Манхаттан было два пути: 107-м автобусом, что каждый час отходил от автостанции в Ирвингтоне и довозил до здания Портоуправления на углу Восьмой авеню и Сороковой улицы, или поездом из четырех вагонов, что подчинялся Железной дороге Эри-Лакаванна, отходил от станции в Мапльвуде и добирался до конечной в Гобокене, откуда путешествие в город можно было закончить двумя дальнейшими способами: понизу, гудзонской подземкой, или поверху, через воду гудзонским паромом. Фергусон предпочитал решение поезд-паром, не только потому, что до станции мог дойти всего минут за десять (в то время как добираться до автостанции в Ирвингтоне удавалось, только если его кто-нибудь туда подвозил), но и оттого, что он любил поезд – один из старейших, до сих пор ходивших где бы то ни было в Америке, с вагонами, изготовленными в 1908 году: темно-зеленые металлические громадины, наводившие на мысли о ранних днях промышленной революции, а внутри вагона – ветхие плетеные сиденья, у которых спинки откидывались и назад, и вперед; медлительный анти-экспресс, что дребезжал, дергался и разражался гамом воплей, пока колеса скрежетали по заржавленным рельсам, такое счастье сидеть одному в таком вагоне, глядя в окно на отвратительный, загнивающий пейзаж северного Нью-Джерси, болота и речки, и железные разводные мосты на фоне обваливающихся кирпичных зданий, остатки старого капитализма, некоторые еще действуют, кое-какие в руинах, такое уродство, что Фергусон отыскивал в них вдохновение так же, как поэты девятнадцатого века обретали вдохновенье от развалин на греческих и римских холмах, а когда в окно на рухнувший мир вокруг не смотрел, он читал то, что в данный момент читал, – русские романы, написанные не Достоевским, Кафку впервые, Джойса впервые, Фицджеральда впервые, а потом стоял на палубе парома, если погода хоть на сколько-то приближалась к сносной, ветер в лицо, в подошвах дребезжит машина, сверху кружат чайки, такое обыденное путешествие, в конечном счете, эту поездку каждое утро с понедельника по пятницу совершают тысячи пассажиров, но сегодня суббота, и для пятнадцатилетнего Фергусона это чистая романтика – ехать вот так вот к нижнему Манхаттану, лучшее из всего хорошего, чем он бы мог заниматься, – не просто оставлять позади дом, а ехать вот к этому, ко всему этому.

Видеть Ноя. Разговаривать с Ноем. Спорить с Ноем. Смеяться с Ноем. Ходить в кино с Ноем. По субботам на Перри-стрит – обед в квартире с тетей Джоан и дядей Доном, а потом – прочь вместе с Ноем, прочь туда, куда они решили отправиться, что часто оказывалось – никуда в особенности, они вдвоем просто бродили по улицам Вест-Виллидж и пялились на хорошеньких девчонок да обсуждали судьбу Вселенной. Все уже было решено. Фергусон намерен писать книги, Ной намеревался ставить фильмы, а поэтому они в основном говорили о книгах и фильмах, а также о множестве проектов, которые станут осуществлять вместе много лет в дальнейшем. Ной был не тем Ноем, какого Фергусон встретил маленьким мальчиком, но в нем по-прежнему оставалась эта докучливая черта, которую Фергусон считал чертой умника, братьев Маркс, его неугомонные выплески бурливого анархизма, что прорывались в бессмысленных диалогах с зеленщиками (Эй, приятель, что это у вас с баклажанами – я тут не вижу никакого бака, одна лажа), или официантками из кофеен (