своими сомненьями, он соблюл условия сделки, которую они заключили в декабре, и двадцать второго марта отправился к Салу Мартино – брать у тренера интервью о грядущем сезоне: оно и стало первой из двадцати одной его статьи, что он написал той весной о бейсбольной команде старшеклассников Монклерской средней школы.
Оказалось, это не так тяжело, как он себе представлял, – вообще-то оказалось не трудно совсем, и когда сезон открылся игрой на выезде в средней школе Колумбии в начале апреля, Фергусон отправился туда, думая скорее не о самой игре, предстоявшей в тот день, а о словах, какие он подберет, чтобы ее описать. Себя он чувствовал бесконечно старше, чем год назад, гораздо старше кого угодно из сверстников, в особенности – мальчишек из команды, что была бы и его командой, если б не несчастный случай, и только для того, чтобы доказать, до чего кардинально все для него изменилось, на следующей неделе Фергусон, оставив свою «импалу» на регулировку в гараже у Кролика и поехав на другую игру в Ист-Оранж в автобусе вместе с командой, сел впереди с Салом Мартино, а не со своими однокашниками на задних сиденьях, ибо бурные остроты и громкий хохот пацанов утратили для него всякую привлекательность, и вдруг еще одна штука из детства осталась позади, и странно ему было ощущать себя таким старым, сказал он самому себе, странно потому, что ему от этого было и грустно, и радостно в одно и то же время, – переживание, для него новое, нечто беспрецедентное во всей истории его эмоциональной жизни, грусть и радость сплавились в единую гору чувства, и как только в голову ему пришел этот образ, он поймал себя на том, что думает о девушке с «Белой скалы» на бутылке сельтерской и о разговоре с тетей Мильдред о Психее шесть лет назад, когда они обсуждали превращение гусениц в бабочек, ибо в таком превращении одного в другое больше всего ставило в тупик то, что гусеницы, вероятно, были вполне довольны тем, что они – гусеницы, ползали себе по земле, ни разу не задумавшись о том, чтобы стать кем-то еще, и как ни грустно им, наверное, переставать быть гусеницами, но уж точно лучше и вообще поразительнее начать все сызнова бабочками, пусть даже жизнь бабочки гораздо опасней, а длится иногда всего один день.
В первых пяти играх сезона истомленный любовью Бобби Джордж провел четыре двойных, три круговые пробежки, и средний балл его составил .623 с пятью проходками и восемью забитыми пробежками. Что бы там Маргарет О’Мара ни натворила с сердцем бедного мальчишки, на его способности играть в бейсбол это не отразилось. И подумать только, сказал вербовщик из «Миннесотских Близнецов» Фергусону, глядя, как Бобби высылает бегуна на второй базе, восемнадцать пацану только летом стукнет.
Шестнадцатого апреля Фергусон наконец сел и написал короткое письмо Эми. Я поступил, начал он. Колумбия приняла меня в класс 69-го – восхитительно двусмысленное число, похоже, намекающее на всевозможные воодушевляющие дела в будущем. В отличие от тебя, я не делал никаких сознательных попыток о тебе не думать, а последние четыре с половиной месяца держал тебя в уме постоянно и с любовью (а иногда и с унынием). Поэтому да, в ответ на твой риторический вопрос, мне по-прежнему интересно, и всегда будет интересно, и никогда не будет неинтересно, потому что я люблю тебя безумно и не могу даже помыслить о том, чтобы жить эту жизнь без тебя. Прошу, скажи мне, пожалуйста, когда мне будет возможно снова увидеть тебя. Твой Арчи.
Она не обеспокоилась писать на сей раз – а позвонила ему домой, всего через несколько часов после того, как получила его письмо, и первое, что его поразило, – насколько хорошо было опять слышать ее голос, ее нью-йоркский голос со смягченными р, что превращали его имя во что-то похожее на Ахчи, и уже мгновенье спустя она повторяла последнюю фразу его записки, говоря: Когда мне будет возможно снова увидеть тебя? – на что он ответил: Вот именно, когда? – и тут прилетел ответ, который, как он надеялся, она ему и даст: Когда захочешь. В любое время, начиная с сейчас.
И вот так вот ссыльный Фергусон вновь оказался в фаворе у своей своенравной королевы, а поскольку она рассудила, что в изгнании своем он вел себя благородно, умоляющих писем не писал, не звонил, не ныл, увещевая ее восстановить его былое положение при ее дворе, первые слова ему, когда он следующим вечером приехал в Нью-Йорк с нею повидаться, были таковы: Ты мой один-единственный, Арчи, мой один из миллиона единственный, – и поскольку она расплакалась в тот же миг, когда он ее обнял, Фергусон заподозрил, что за прошедшие четыре с половиной месяца ее в жизни как-то покачало, что ей стыдно кое-чего сделанного, несомненно – касаемо секса, и по этой вот причине он решил не задавать никаких вопросов, ни тогда, ни когда бы то ни было – ему же не хотелось слышать о других людях, с кем она спала, и воображать ее нагое тело в постели с другим нагим телом, у которого здоровенная жирная эрекция, проникающая в пространство меж ее разведенных ног, никаких имен или описаний, пожалуйста, ни единой детали никакого сорта, а поскольку он у нее ни о чем не спрашивал, чего она от него, должно быть, и ожидала, она из-за этого льнула к нему еще теснее.
То была самая прекрасная весна в его жизни, весна вновь вместе с Эми, с Эми теперь снова можно было разговаривать, снова держать голую Эми в объятьях, слушать, как Эми костерит Джонсона и ЦРУ за то, что отправили двадцать тысяч солдат в Доминиканскую республику, чтобы не дать свободно избранному писателю и историку Хуану Бошу вернуть себе президентское кресло, потому что он якобы находится под влиянием коммунистов, что было неправдой, и зачем вообще вмешиваться в дела этой маленькой страны, когда Америка и так уже причиняет много вреда в других частях света? Как же Фергусон восхищался ею за эту чистоту ее негодования, и до чего он был доволен тем, что опять проводит выходные с нею в Нью-Йорке – всего через несколько коротких месяцев он и сам будет здесь жить, – а помимо Эми весна была прекрасна потому, что все его волнения насчет будущего года наконец-то остались позади, и это означало, что теперь-то, впервые за все те годы, что провел в школе, он может дать себе поблажку – как и все остальные в его старшем классе расслаблялись те два месяца dolce far poco[46], что как-то пригасило древние распри и неприязнь и, казалось, притягивает всех друг к дружке поближе – подступал конец их общей на всех жизни, а потом, когда потеплело, у Фергусона с отцом установился новый ритуал: они вдвоем просыпались каждый день среди недели в шесть утра и к половине седьмого выходили из дому, чтобы полтора часа поиграть в теннис на пустых общественных кортах в городе, его пятидесятиоднолетний отец еще способен был разгромить его в каждом сете со счетом 6:2 и 6:3, но упражнение это возвращало Фергусона в форму, и после долгого периода, когда спорта у него со дня перелома вообще никакого не было, теннис удовлетворял в нем старую и по-прежнему сильную нужду, и он был рад видеть, как его отец выигрывает, радовался тому, насколько безболезненно удавалось старику свертывать собственную лавку, распродавая остатки телевизоров, радиоприемников и кондиционеров со скидками в треть стоимости, в половину стоимости, в две трети стоимости, борьба уже окончена, отцу его больше нет ни до чего дела, все его прежние честолюбивые замыслы развеялись как дым, а мать его – тоже в процессе свертывания своего дела, оба должны освободить помещения до тридцатого мая и в середине июня выйти на новые работы, что-то было в них головокружительное той весной, так может кружиться голова у маленьких, буйных детишек, когда кто-нибудь хватает их за лодыжки и переворачивает вверх тормашками, как, должно быть, и им с Эми было, когда они голыми скакали вместе по кровати в те уже обесточенные мгновения далекого прошлого, и как же это удачно, что, даже когда мать уведомила «Монклер Таймс» о своем будущем уходе, Имхофф из мести не уволил и его, поэтому Фергусон продолжал дважды в неделю освещать бейсбольные игры монклерских школ, а пока Бобби Джордж уверенно целил во всештатный сезон первой команды и, вероятнее всего, на контракт с клубом высшей лиги, на Фергусона производило впечатление, насколько хорошо тот справляется со своим новообретенным звездным статусом, который превратил его в предмет для разговоров всей школы, и хоть он по-прежнему учился с трудом и не мог устоять и не смеяться несмешным анекдотам про фермерских дочек и разъездных коммивояжеров, его нынче окружал новый ореол величия, который уже начал пропитывать самого Бобби и менять его представления о себе, и теперь, когда с ним начала разговаривать Маргарет О’Мара, Бобби редко можно было встретить без улыбки на лице – без все той же милой улыбки, какую Фергусон помнил с тех дней, что они проводили вместе четырех- и пятилетками.
А среди лучшего в той прекрасной весне было предвкушение лета, они с Эми строили планы на совместное путешествие во Францию, целый месяц, начиная с середины июля по середину августа, единственный месяц, потому что дольше они себе позволить не могли, когда сложили все, что заработали летом в предыдущие годы, гонорары Фергусона за статьи в «Монклер Таймс», еще не истраченные на бензин для машины и гамбургеры для желудка, внушительный выпускной подарок Фергусоновых прародителей (пятьсот долларов), взнос поменьше от дедушки Эми и дополнительные суммы, выделенные обоими комплектами родителей, чего хватило бы на покрытие житья впроголодь четыре с половиной недели – после оплаты авиабилетов, поэтому они не стали втискивать большое турне по Европе в это ограниченное время, а предпочли держаться одной страны и погрузиться в нее как можно полнее. Франция была выбором неизбежным, поскольку оба учили французский и обоим хотелось свободнее разговаривать на этом языке, но еще и потому, что Франция была центром всего неамериканского: лучшие поэты, лучшие романисты, лучшие кинематографисты, лучшие философы, лучшие музеи и лучшая еда, – и без багажа, с одними рюкзачками за спинами, они покинули американскую почву из аэропорта Кеннеди в восемь вечера пятнадцатого июля, через день после ежегодного празднования Дня Бастилии во Франции. То было их первое путешествие за границу. Для Фергусона это был также первый раз, когда он летел на самолете, что означало – он впервые утратил контакт с землей.