Ты же шутишь, верно?
С каких это пор я для тебя стал шутником, Арчи?
Конец «Геральд Трибюн». Помню, ты впервые привел меня туда – и как мне там понравилось, как мне до сих пор там нравится всякий раз, когда мы заходим вместе в это здание. Трудно поверить, что больше этого не будет существовать. Я даже подумал… ну, в общем, ладно…
Что подумал?
Не знаю… что однажды… так идиотски сейчас звучит… что однажды я там тоже, в конце концов, работать буду.
Какая прекрасная мысль. Я тронут, Арчи, – глубоко тронут, – но чего ради мальчику с твоими талантами становиться газетчиком?
Не газетчиком – кинокритиком. Так же, как ты пишешь о концертах, может, я смогу писать о фильмах.
Я всегда воображал, что ты сам станешь снимать свои фильмы.
Это вряд ли.
Но тебе же так нравится…
Я люблю их смотреть, но не уверен, что мне понравится их делать. Делать кино слишком долго, а в этот период у тебя не остается времени смотреть другое кино. Понимаешь, о чем я говорю? Если мне больше всего нравится смотреть кино, значит, лучшая работа для меня будет – смотреть как можно больше фильмов.
Занятия в школе шли уже почти месяц, когда новый зал открылся – гала-концертом оркестра Нью-Йоркской филармонии под управлением Леонарда Бернштейна, событие настолько значимое, что его транслировала «Сиби-эс», живьем на всю страну, в каждый дом Америки. В следующие дни проводили и другие концерты некоторых наиболее почитаемых симфонических оркестров в стране (Бостон, Филадельфия, Кливленд), и к концу недели как пресса, так и публика огласила свой вердикт акустическим свойствам флагманского зала «Центра Линкольна». «ФИЛАРМОНИЧЕСКИЙ ФАТУИЗМ», – гласил один заголовок. «ФИЛАРМОНИЧЕСКОЕ ФИГЛЯРСТВО», – кричал другой. «ФИЛАРМОНИЧЕСКОЕ ФИАСКО», – утверждал третий. Этот двойной звук ф, очевидно, газетные редакторы сочли неотразимым, если учитывать, насколько аккуратно слетал он с языков равно негодующих любителей музыки, профессиональных спорщиков и барных трепачей. У некоторых, однако, имелось и другое мнение: они уверяли, что результаты не настолько уж и плохи, и вот так начался чемпионат воплей за и против, нецивилизованные дебаты, коими воздух Нью-Йорка будет полниться еще долгие месяцы и годы.
Фергусон следил за всеми этими событиями из верности Гилу, довольный, что отчим оказался на той стороне, которая выигрывала, какой бы урон ни причинил ущербный зал барабанным перепонкам поклонников классической музыки в этом городе, и однажды днем в воскресенье он даже постоял вместе с Гилом и матерью напротив «Карнеги-Холла», держа плакат, гласивший «СПАСИТЕ МЕНЯ, ПОЖАЛУЙСТА», но по большей части Фергусону все же было безразлично, и мысли его в основном сосредоточивались на требованиях школы и нескончаемого поиска любви, даже когда все газеты Нью-Йорка закрылись при забастовке типографов, длившейся с начала декабря до последних дней марта, – что он щедро предпочел толковать как давно заслуженный отпуск для Гила.
Эми рассталась со своим прошлогодним парнем – тем, кого Фергусон ни разу не встречал и не знал, как зовут, – но за свое франкофонное лето в Вермонте нашла себе нового ami intime[55], который жил в Нью-Йорке, а следовательно, был disponible pour les rencontres chaque weekend[56], что вытолкнуло Фергусона из баллотирования еще раз, дисквалифицировало его даже для помыслов о новой атаке на твердыню сердца Эми. То же самое можно было сказать и о других привлекательных девчонках в Риверсайдской академии – все они были заперты и недоступны, точно так же, как и год назад, а это означало, что Изабелла Крафт по-прежнему оставалась не более чем призрачной сильфидой, бегавшей по лесам его воображения, – придуманная другая, что корчилась в свете его ночного стояка, – реальнее, нежели мисс Сентябрь, быть может, но ненамного.
Если б только Энди Коган не сказал прошлой весной того, что сказал, иногда думал Фергусон, вот бы их простой договор не стал таким неопрятным и невозможным. Не то чтоб ему Энди Коган теперь даже нравился, но как оно все станцовывалось в его предвыпускном классе, те субботние дневные загулы на Западной 107-й улице теперь начинали снова обретать смысл, по крайней мере – если Фергусон задумывался, до чего лучше быть с кем-то, чем без кого-то. С другой стороны, муза Онана ни разу не являлась ему в облике мужского тела. Под одеяло к нему всегда проскальзывала женская личность, ибо если не Изабелла Крафт стаскивала с себя красное бикини и льнула к его коже, то там была Эми, или же – и он находил это донельзя причудливым – там присутствовала Сидни Мильбанкс, двуличная гуртовщица, вонзившая нож ему в спину, или Вивиан Шрайбер, адресовавшая ему примерно сорок семь слов и такая старая, что годилась ему в матери, но, однако, вот же они, две женщины из его странствий через континенты и океаны в июле и августе, и он ничего не мог поделать, чтобы по ночам не впускать ни ту, ни другую к себе в мысли.
Контраст виделся достаточно ясным – жесткая граница между тем, чего он хотел, и тем, что ему позволяли иметь обстоятельства, мягкая плоть женщин, которую по необходимости придется отсрочить еще на год-другой, и твердые херы мальчиков, которыми можно наслаждаться хоть сейчас, если снова представится такая возможность, невозможное, противопоставленное возможному, ночные фантазии против дневной действительности, любовь с одной стороны и подростковая похоть – с другой, все так аккуратно и недвусмысленно, но затем он обнаружил, что черта проведена далеко не так четко, как он предполагал, что любовь может существовать по любую сторону этой умственной границы и способна сделать с ним то, что, как говорила гуртовщица, она сделала с ней, и понять это про себя после того, как он оттолкнул непрошеную любовь Энди Когана, стало для Фергусона потрясением – и напугало его, напугало до того, что он вообще едва понимал уже, кто он такой.
В конце сентября он снова уехал из Нью-Йорка в далекое место – отправился в Кембридж, штат Массачусетс, провести выходные со своим двоюродным братом Джимом. Не по воздуху на сей раз, а пять с половиной часов по земле на двух автобусах до Бостона с пересадкой в Спрингфильде, его первая поездка междугородним автобусом куда бы то ни было вообще, а затем две ночевки у Джима в комнате в общежитии МТИ, на кровати, какую обычно занимал сожитель Джима, который уехал из студгородка в пятницу утром и не вернется до вечера воскресенья. План был расплывчат. Полюбоваться видами, в спортзале утром в субботу сыграть в баскетбол один на один, посетить несколько лабораторий МТИ, поглядеть на студгородок Гарварда, побродить по Бак-Бей и Копли-сквер в Бостоне, пообедать и/или поужинать на Гарвард-сквер, сходить в кино в театр «Браттль» – нераспланированные выходные, когда все делается по сиюминутному желанию, сказал Джим, поскольку цель визита – немного поваландаться и провести какое-то время вместе, а что они делать при этом будут – не важно. Фергусон был в восторге. Нет, больше чем в восторге – он был сам не свой от предвкушения, и одна лишь мысль о том, что он проведет выходные с Джимом, раздвинула тучи, собиравшиеся снаружи над головой, и окрасила небо в яркий, яркий синий цвет. Никого нет лучше Джима, никого нет добрей или щедрей Джима, никто не достоин большего восхищения, чем Джим, и всю автобусную поездку до Бостона Фергусон размышлял о том, как ему повезло очутиться в той же семье, что и его замечательный сводный кузен. Он любит его, говорил он себе, он его любит до беспамятства, – и знал, что Джим ответно любит и его, из-за всех тех субботних утр в Риверсайд-парке, когда тот учил двенадцатилетнего сопляка играть в мяч, хотя мог бы заниматься сотней других дел, он его любит, потому что пригласил в Кембридж больше нипочему, а только немного поваландаться и провести какое-то время вместе, и теперь, когда Фергусон отведал наслаждений близости мальчика с мальчиком, он бы что угодно сделал ради того, чтобы оказаться голым в объятьях Джима, чтобы Джим его целовал, чтобы Джим его ласкал, да, чтобы Джим его буглачил, а такого ни разу не случалось с мальчиком из Городского колледжа прошлой весной, ибо что бы Джим ни захотел, чтобы Фергусон сделал, он сделает, потому что это любовь, большая, жгучая любовь, какая будет гореть весь остаток его жизни, и если Джим окажется таким обоюдоострым мальчиком, в какого, похоже, теперь превращался сам Фергусон, что было, разумеется, совершенно маловероятно, то поцелуй Джима вознесет его до самих небесных врат, и да, таковы были слова, какие Фергусон произнес самому себе, когда думал ту мысль посреди своего путешествия в Бостон: врата небесные.
То были счастливейшие выходные во всей его жизни – а также самые печальные. Счастливые потому, что с Джимом он чувствовал себя таким защищенным, ему было так надежно в утешительном ореоле спокойствия старшего парня, и во всякий миг он мог рассчитывать на то, что его слушают так же внимательно, как он слушал Джима, который никогда не вынуждал его ощущать себя мельче или ниже себя, не вычитал его из общения. Обильные завтраки в небольшой столовке на другой стороне Чарльза, разговоры о космической программе и математических головоломках, о громадных компьютерах, которые однажды станут такими маленькими, что будут помещаться на ладони, спаренный сеанс Богарта – «Касабланка» и «Иметь и не иметь» в театре «Браттль» в субботу вечером, за столько всего можно быть благодарным в те долгие часы, что они провели друг с другом между вечером пятницы и днем воскресенья, но сквозь все это – постоянная боль знания того, что поцелуй, которого он хотел, ему никогда не достанется, что иметь Джима – это еще и не иметь Джима, что иметь и не иметь означает никогда не обнажать своих истинных чувств без риска сгинуть в пламени вечного унижения. Хуже всего: глядя на обнаженное тело своего кузена в раздевалке после баскетбола один на один, стоя рядом голым без единой возможности протянуть руку и коснуться пальцами сухощавого, мускулистого тела своей запретной любви, а затем, в воскресенье утром – бесстыдная уловка Фергусона попробовать воду, походив по общежитской комнате без одежды больше часа, соблазн спросить у Джима, не хочет ли тот себе массаж, но на это он так и не осмелился, соблазн сесть к нему на кровать и начать себе дрочить на глазах у Джима, но и на это не осмелился, надежда, что его нагота вызовет у его совершенно гетеросексуального кузена хоть какую-то реакцию, чего она, что уж там говорить, не смогла, ибо Джим тогда уже был влюблен кое в кого другого – в девушку из Маунт-Голиоки по имени Ненси Гаммерштейн, что приехала в воскресенье с ними пообедать, совершенно приличная и разумная девушка, которая в Джиме разглядела именно то, что в нем видел Фергусон, и потому даже в счастье своем Фергусон в те выходные страдал великою скорбью, томился по поцелую, кото