№44, Таинственный незнакомец — страница 57 из 74

— Молчите и слушайте. Я говорил правду и только правду — да поможет мне бог! Земля по сравнению с вашей планетой — как эта равнина без конца и края по сравнению с песчинкой! Но сама по себе Земля — ничто, если соразмерить этот крошечный шарик с миллионами гигантских солнц, плывущих в необозримом пространстве, в то время как этот шарик крутится там одинокий и никем не замечаемый, кроме собственного Солнца и Луны. А что такое Солнце? Что такое Луна? Я вам расскажу и об этом. Солнце в сто тысяч раз больше, чем Земля; это белое пламя, когда оно в зените, его отделяет от Земли 92 000 000 миль. Днем оно посылает на Землю потоки света, а когда сгущается ночная тьма, из далекой синевы неба выплывает Луна и обволакивает Землю мягким призрачным светом. Вы не представляете, что такое ночь и что такое день в земном понимании этих слов. Вы знаете свет прекраснее солнечного и лунного — будьте же благодарны за это! На вашей планете всегда день — мягкий жемчужный свет, сквозь который, дрожа и мерцая, пробивается прекрасное нежное пламя опала — будьте же благодарны. Этот свет — ваш и только ваш, ни на одной планете нет ничего подобного, ничто не сравнится с ним очарованием, колдовской красотой и нежностью; ничто не навевает столь сладких грез, не исцеляет больной ум и сломленный дух.

И крошечная Земля, невообразимый колосс по сравнению с вашей планетой, плывет в одиночестве в безбрежном пространстве. А где же миллионы других планет? Пропали из виду, исчезли, стали невидимками, как только великое Солнце выплыло на небо. Но вот наступает ночь, и они снова перед нами! Думаете, небо заполнили неуклюжие черные громадины? Нет, удаленность, непостижимая для вас, превращает их в сверкающие искорки! Они густо заселяют небосвод, и он оживает, вибрирует, трепещет. Из самой гущи Звезд возникает широкий поток бесчисленных звездных светил и разливается по небу из края в край, образуя изумительную арку из огромных сверкающих солнц, превращенных в мерцающие точки колоссальными расстояниями. А где же моя гигантская планета? Она — в этом потоке, бог знает где! Блуждает себе в необъятном океане мерцающих огней, занимая там не больше места и привлекая к себе не больше внимания, чем светлячок, затерявшийся в глубинах опаловых небес над империей Генриленд!

Раскрасневшись от восторга, Людовик воскликнул:

— Бог мой! Дворец — перед нами! Я верил, что Геку под силу его воздвигнуть!

— Бог ты мой! Сверхъестественная ложь — перед нами! Я знал, что Геку под силу состряпать ее! — отозвался Лем.

Было уже два часа утра, и ход заседания нарушила моя маленькая мыслеграфистка, всегда отличавшаяся пунктуальностью. Приятели собрались было уходить, но потом заявили, что уходить не хочется, и это прозвучало вполне искренне. Людовик сказал, что такая поэма вдохновляет на великие дела и возвышает дух, а Лем Гулливер уверял меня с жаром, что, обладай он моим талантом, он — бог свидетель — не произнес бы ни единого слова правды. Они были растроганы, как никогда. Людовик отметил, что я достиг совершенства в искусстве, и Лем с ним согласился. Луи заявил, что и сам хочет заняться поэзией, а Лем признался, что у него тоже есть такое желание, но оба тут же заверили меня, что и не мечтают достичь моих высот. Благодарили за чудесно проведенный вечер. Я был на седьмом небе от их похвал и не мог найти слов, чтоб отблагодарить Людовика и Лема. Какая разительная перемена после долгой, бередящей душу тоски и отчуждения! Мои безразличные ко всему нервы, казалось, сбросили с себя привычную апатию, их взбудоражила новая жажда жизни и радости; меня будто подняли из гроба.

Приятели решили немедленно бежать к месту раскопок и рассказать обо всем остальным — на это я и рассчитывал. Осуществится мой план — миссионеры понесут истину всей пастве, и я верну их былое расположение, в этом я ничуть не сомневался. Перед уходом они встали, приветствуя меня, мы сдвинули бокалы и провозгласили тосты:

Луи. За то, чтоб вернулось доброе старое время! Навсегда!

Лем. Пей до дна! Пей до дна!

Гек Да благословит нас бог!

Затем Людовик и Лем удалились нетвердой походкой, поддерживая друг друга, и затянули песню, которой я научил их в те самые добрые старые времена.

— Гоблсквет лиикдуизан хоооослк! (Домой мы не придем, пока не рассвете-ет!)

Археологическая находка породила в нас такой энтузиазм, что мы решили вести раскопки двадцать четыре часа в сутки, день за днем, сколько потребуется, лишь бы продвинуться в работе как можно больше, пока весть о находке не попала за границу и нам не стали чинить помехи.

Сейчас я был целиком поглощен историей Земли, которую записывал на мыслефон, опасаясь, как бы мои познания в этой области не стерлись в памяти; я намеревался поскорее закончить свой труд, а уж потом как следует поработать на раскопках. История Японии заключала это фундаментальное исследование; завершив его на сегодняшнем сеансе записи, я мог со спокойной душой отправиться в шахту, где нашли останки окаменевшей блохи. Тем временем миссионеры будут делать свое дело, и почему бы мне не уповать на то, что к моменту моего появления там «обращение» завершится, — разумеется, при условии, что я изложу историю Японии как можно подробнее. Так мне казалось, во всяком случае.

К счастью, мыслефон вышел из строя, и требовалось какое-то время на его починку. Если показать Екатерине Арагонской, как ремонтировать аппарат, времени уйдет больше, и я решил прибегнуть к ее помощи. Екатерина Арагонская была очаровательная девушка и к тому же толковая, способная ученица; хоть она и считалась «неболезнетворным» микробом, то есть вышла из народа, из самой гущи забитого трудового люда — малоимущего, угнетаемого, презираемого, что бескорыстно служит смиренной и покорной опорой трону, без чьей поддержки он развалился бы, как карточный домик (а он таковым и является), — хоть Екатерина Арагонская и вышла из этой среды и разумелось, что по природе она глупа, как пробка, Екатерина, как я уже упомянул, была вовсе не глупа. Из-за давней авантюры ее прародительницы в Екатерине Арагонской текла капелька вирусно-раковой крови, которая в силу происхождения должна была течь в ком-то другом, и эта крошечная капелька оказалась очень важной для Екатерины. Она сильно повысила ее умственные способности по сравнению со средним интеллектуальным уровнем неболезнетворных микробов, потому что вирусы рака чрезвычайно умны и всегда отличались высоким интеллектом. И у других аристократов порой рождаются талантливые дети, но у вирусов рака, и только у вирусов рака, это в порядке вещей.

Екатерина была дочерью моих соседей. Она и ее qeschwister[78] были сверстницами и подружками старших детей семьи Тэйлоров — я говорю о тех, с кем свел знакомство, поселившись в их доме. Хозяйские и соседские дети обучали меня местным диалектам, а я, в свой черед, учил английскому, вернее — подобию английского, вполне подходящему для неболезнетворных микробов, сотни детишек из этих двух семейств, делая вид, что это язык, на котором говорят в Главном Моляре. Екатерина раньше других усвоила английский и стала в нем, как говорится, докой. Разумеется, она говорила по-английски с местным акцентом. Я всегда беседовал с ней по-английски, чтобы дать ей разговорную практику, да и самому не позабыть родной язык.

Имя «Екатерина Арагонская» выбрал ей не я. Мне бы это и в голову не пришло: оно вовсе не подходило такой пигалице. В земной микроскоп ее можно было разглядеть лишь при увеличении в тысячу восемьсот раз. Но, разглядев ее, земной исследователь не удержался бы от восторженных восклицаний; ему пришлось бы признать, что она удивительно хороша собой, красива, как кремневая водоросль. Екатерина сама выбрала себе такое имя. Она услышала его случайно, когда мы записывали историю Англии, и пришла в восторг от его звучания, заявила, что это самое очаровательное имя на свете. Она отныне просто не могла жить без него, и потому стала называть себя Екатериной Арагонской. До сих пор ее звали Китти Дейзиберд Тимплтон, и это имя вполне гармонировало с ее маленькой изящной фигуркой, свежим цветом лица, беспечностью и придавало ей особую прелесть. Заменяя непроизносимые местные имена на легкие для произношения человеческие, я всегда старался, чтобы имя не вызывало предубеждения и злых насмешек по поводу разительного несходства с тем, кого я им одаривал.

Девушка хотела зваться Екатериной Арагонской, готова была разразиться слезами в случае отказа, и я решил: так и быть; имя подходило к ее внешности и сути не больше, чем последнее прозвище, данное мне Лемом Гулливером, — Нэнси Лем Гулливер — вульгарен, ему претит всякая утонченность; он считает утонченность натуры признаком феминизации мужчины.

Уж очень ей хотелось, и я сдался, разрешил ей называться Екатериной Арагонской. А услышала она о Екатерине Арагонской совершенно случайно. Это произошло однажды вечером, когда я записывал на мыслефон свои соображения по поводу истории Англии. Мыслефону вы диктуете не слова, а лишь мысли — впечатления: они не проговариваются, не облекаются в слова; вы записываете одним махом, за секунду целую главу, и машина схватывает ваши мысли на лету, записывает их и увековечивает; отныне им суждено сверкать и гореть вечно, они преисполнены блеска и наряду с этим предельно ясны и выразительны; по сравнению с ними членораздельная речь, даже самая яркая и совершенная, кажется невнятной, тусклой и безжизненной. О, если вы хотите узнать, что такое северное сияние интеллекта, когда все небо объято бушующим пламенем и на землю низвергаются ливни божественных многоцветных огней ослепительной красоты, включите мыслефон и послушайте одно из великих творений, которые вдохновенные мастера, жившие миллионы лет тому назад, передали в мечтах этим машинам.

Вы сидите перед мыслефоном молча, машине диктует не язык, а душа ваша, но порой, увлекшись работой, вы, сами того не замечая, произносите какое-нибудь слово. Именно так получила свое новое имя Екатерина Арагонская. Я записывал впечатления о царствовании Генриха VIII и, разволновавшись при воспоминании о том, как жестоко он обошелся с первой женой, невольно воскликнул: