№ 44, Таинственный незнакомец — страница 22 из 37

— Господи! — взмолилась несчастная. — Яви милосердие и доброту к грешной рабе твоей, сладчайший Иисус, да святится имя твое, прими мою душу!

Пламя поглотило жертву, скрыв ее от зрителей. Адольф сурово глядел на плод своих трудов. В задних рядах народ зашевелился; прокладывая себе путь в толпе, к священнику подошел монах с каким-то известием, очевидно, приятным для Адольфа, судя по его жестикуляции.

— Не расходитесь! — крикнул священник. — Мне сообщили, что заклятый злодей астролог, этот сын дьявола, пойман, хоть и принял обличье старого крестьянина, и теперь сидит на цепи в монастырском подвале. Он давно приговорен к сожжению, никакого разбирательства не будет, его час пробил! Развейте по ветру пепел старой ведьмы, расчистите место для нового костра, бегите — ты, ты и ты — тащите сюда колдуна!

Толпа оживилась. Вот это зрелище было им по вкусу! Прошло минут пять, десять… В чем дело? Адольф проявлял все большее нетерпение. Наконец гонцы явились — крайне удрученные. Они сообщили, что астролог исчез — исчез, несмотря на засовы и толстые стены, а в келье осталось лишь его тряпье. И они подняли это тряпье на всеобщее обозрение. Толпа онемела. Она была потрясена и — разочарована. Адольф разразился проклятиями.

— Удобный случай, — прошептал Сорок четвертый, — я обернусь астрологом и еще больше укреплю его репутацию. Только посмотри, какой сейчас поднимется шум!

В следующий момент в гуще толпы началось замешательство; люди в ужасе расступились, и взорам предстал мнимый астролог в сверкающем восточном одеянии; он был бледен от испуга и пытался скрыться. Но скрыться ему не удалось, ибо здесь был некто, похвалявшийся, что не боится ни дьявола, ни его слуг, — Адольф, которым все восхищались. Испуганно отпрянули другие, но не он; Адольф бросился вдогонку за колдуном, поймал его, одолел и громким голосом приказал:

— Именем господа нашего повелеваю тебе — покорись!

Грозное заклятие! Его могучая сила была такова, что «астролог» зашатался и упал, будто сраженный ударом молнии. Я сочувствовал Сорок четвертому совершенно искренне, от всего сердца, и все же радовался, что он наконец изведал на себе могущество господнего имени, над которым он так часто и опрометчиво насмехался. Но теперь каяться поздно, слишком поздно, грех не простится ему во веки веков. Ах, почему он меня не послушался! Тем временем в толпе вовсе не стало трусов. Осмелели все, все жаждали помочь притащить жертву на костер; накинулись на мнимого колдуна все разом, как разъяренные волки, толкали его из стороны в сторону, били кулаками, пинали и всячески поносили; колдун стонал, обливался слезами и молил о пощаде, а священник, ликуя, глумился над ним, похвалялся своей победой.

Колдуна быстро привязали к столбу, разложили под ним хворост и подожгли; бедняга хлюпал носом, плакал, молил сжалиться над ним; в своем роскошном фантастическом одеянии он являл собой полную противоположность бедной смиренной христианке, так храбро встретившей смерть незадолго до него. Адольф воздел руку и торжественно изрек:

— Изыди, проклятая душа, в обитель вечной скорби!

При этих словах плачущий колдун сардонически расхохотался священнику прямо в лицо и исчез, оставив на цепи у столба лишь обвиснувший плащ. Потом я услышал, как Сорок четвертый прошептал мне на ухо:

— Пойдем, Август, завтракать. Пусть эти звери глазеют и слушают, раскрыв рты, как Адольф объясняет им необъяснимое — он на такие дела мастер. Пожалуй, к тому времени, как я кончу возиться с астрологом, у него будет блестящая репутация, как ты думаешь?

Значит, он притворялся, что его сразило имя господа, это была лишь богохульная шутка. А я, наивный чудак, принял ее всерьез, поверил в его раскаяние, возрадовался душой. Меня мучил стыд. Стыд за Сорок четвертого, за себя. Поистине, для него нет ничего святого, он фигляр до мозга костей; смерть для него — шутка, его безумный страх, горючие слезы, отчаянная мольба — не более чем грубое пошлое фиглярство! Единственное, что его занимает, — репутация мага, будь она проклята! Я был возмущен до глубины души, мне не хотелось с ним разговаривать, я ничего ему не ответил и ушел; пусть сам с собой без помех обсуждает свой гнусный спектакль, пусть снова его разыгрывает и нахваливает, сколько ему угодно.

Глава XXII

Мы сидели у меня в комнате. Сорок четвертый достал из моего пустого шкафа завтрак — блюдо за блюдом, еще дымящиеся, как с огня, и быстро накрыл на стол, не умолкая ни на минуту; он говорил так живо, впечатляюще, зажигательно — ни слова о недавнем происшествии, а все об ароматных кушаньях и странах, где он их заказал, — Китае, Индии. Я проголодался, и разговор, мало сказать приятный — захватывающе интересный, вывел меня из мрачной меланхолии. К тому же на меня целительно подействовала красота дорогого столового сервиза — причудливость его формы, изысканность росписи и, конечно, то, что он, скорей всего, достанется мне.

— Горячая кукурузная лепешка из Арканзаса — разрежь ее, смажь маслом, закрой глаза и наслаждайся! Жареный цыпленок под белым соусом из Алабамы. Отведай его и пожалей ангелов: у них нет таких яств. Клубника, еще мокрая от росы, со сливками, тающая во рту, — слова бессильны передать это блаженство! Венский кофе со взбитыми сливками, двумя таблетками сахарина — пей и сочувствуй олимпийским богам, знавшим лишь вкус нектара!

Я ел, пил, наслаждался иноземными диковинами. Поистине я был в раю!

— Я вне себя от счастья, — признался я, — какое упоение!

— Опьянение, — пояснил Сорок четвертый.

Я спросил его про некоторые напитки с диковинными названиями. И снова получил тот же странный ответ — они пока не существуют, они — продукт нерожденного будущего. Вы что-нибудь понимаете? А как мог я это уразуметь? Никто бы не смог. Даже от попытки начиналось головокружение. И все же какое удовольствие произносить эти удивительные названия, будто пробуя их на вкус: «Кукурузная лепешка! Арканзас! Алабама! Прерия! Кофе! Сахарин!» Сорок четвертый, уловив мое недоумение, кратко пояснил:

— Кукурузная лепешка выпекается из кукурузы. Кукуруза известна только в Америке. Америку еще не открыли. Арканзас и Алабама будут штатами и получат свое название через два-три столетия. Прерия — будущее франко-американское название поля, обширного, как океан. Кофе пьют на Востоке, будут пить и здесь, в Австрии, через два столетия. Сахарин — концентрированный сахар. 500:1 — так очарование пятисот девушек концентрируется для молодого парня в его возлюбленной. Сахарин получат не раньше чем через четыре столетия. Как видишь, я даю тебе авансом некоторые привилегии.

— Расскажи мне что-нибудь еще, ну хоть немножечко, прошу тебя, Сорок четвертый! Ты только дразнишь мой аппетит, а я жажду понять, как ты узнал про эти чудеса, как разгадал непостижимые тайны.

Сорок четвертый подумал немного, потом заявил, что вполне расположен ко мне и охотно занялся бы моим просвещением, но не знает, как за него взяться, из-за ограниченности моего ума, убогости духовного мира и неразвитости чувств. Он помянул мои качества вскользь, как нечто само собой разумеющееся — архиепископ мог бы походя бросить такое замечание коту, нимало не заботясь об его чувствах, о том, что у кота другое мнение на этот счет. Я вспыхнул и ответил с достоинством и сдержанным гневом:

— Должен напомнить тебе, что я создан по образу и подобию господа.

— Знаю, — отозвался он небрежно.

Мои слова, по всей вероятности, не потрясли Сорок четвертого, не сломили, даже не произвели на него никакого впечатления. Негодованию моему не было предела, но я не произнес ни звука, полагая, что холодное молчание будет ему укором. Увы! Сорок четвертый и не заметил молчаливого укора, он думал о своем.

— Да, просветить тебя трудно, — молвил он наконец. — Пожалуй, невозможно, надо создавать тебя заново. — Глазами он умолял меня понять его и простить. — Ведь ты, что ни говори, — животное, сам ты это сознаешь?

Мне следовало дать ему пощечину, но я снова сдержался и ответил с деланным безразличием:

— Разумеется. Мы все порой животные.

Я, конечно, подразумевал и его, но стрела опять не попала в цель: Сорок четвертый и не думал, что я его имею в виду. Напротив, он сказал с облегчением, словно избавившись от досадной помехи:

— В том-то и беда! Вот почему просветить тебя так трудно. С моим родом все иначе, мы не знаем пределов, мы способны осмыслить все. Видишь ли, для рода человеческого существует такое понятие, как время[15]: вы делите его на части и измеряете; у человека есть прошлое, настоящее и будущее — из одного понятия вы сделали три. Для твоего рода существует еще и расстояние, и, черт подери, его вы тоже измеряете! Впрочем, погоди, если б я только мог, если б я… нет, бесполезно, просвещение не для такого ума, — и добавил с отчаянием в голосе: — О, если б он обладал хоть каким-нибудь даром, глубиной, широтой мышления, либо, либо… но, сам понимаешь, человеческий ум тугой и тесный, ведь не вольешь же бездонную звездную ширь вселенной в кувшин![16]

Ответом ему было мое ледяное оскорбленное молчание; сейчас я и слова не сказал бы, чтоб спасти его жизнь. Но ему было все равно, что происходит в моей душе, он мыслил. Наконец Сорок четвертый заговорил снова:

— Ах, как это трудно! Будь у меня хотя бы исходная точка, основа, с которой начать, — так нет! Опереться не на что! Послушай, ты можешь исключить фактор времени, можешь понять, что такое вечность? Можешь представить себе нечто, не имеющее начала, нечто такое, что было всегда? Попытайся!

— Не могу. Сто раз пытался. Головокружение начинается, как только вообразишь такое.

Лицо Сорок четвертого выразило отчаяние.

— Подумать только, и это называется ум! Не может постичь такого пустяка… Слушай, Август, в действительности время не поддается делению — никакому. Прошлое всегда присутствует. Если я захочу, то могу вызвать к жизни истинное прошлое, а не представление о нем; и вот я уже в прошлом. То же самое с будущим — я могу вызвать его из грядущих веков, и вот оно у меня перед глазами — животрепещущее, реальное, а не фантазия, не образ, не плод воображения. О, эти тягостные человеческие ограничения, как они мешают мне! Твой род даже не может вообразить нечто, созданное из ничего, — я знаю наверняка: ваши ученые и философы всегда признают этот факт. Все они считают, что вначале было нечто, и разумеют нечто вещественное, материальное, из чего был создан мир. Да все было проще простого — мир был создан из мысли. Ты понимаешь?