45° в тени — страница 18 из 21

Если Донадьё и колебался в эту минуту, вернуть ли ему чек, то только потому, что, как ему казалось, этот поступок означал бы что-то решительное, почти равносильное осуждению Гюре. Но то было только впечатление, ни на чем не основанное. У доктора все еще оставалась слабая надежда уговорить Гюре.

— Присядьте на минутку!

— Поверьте, мне нечего вам сказать.

— А если я хочу вам что-то сказать? Я ведь старше вас.

Голос Донадьё звучал взволнованно, и когда он это заметил, то снова покраснел, не зная, куда девать глаза. Однако же он продолжал:

— Я знаю вашу жену, которая только что перенесла тяжелые испытания. Теперь можно надеяться, что ваш ребенок будет спасен. Подумали ли вы об этом, Гюре?

— О чем?

— Вы это прекрасно знаете, вы это чувствуете! Сегодня вечером мы будем в Тенерифе. Через несколько дней вы ступите на землю Франции и…

— Что «и»? — с иронией спросил молодой человек.

— Послушайте, вы же еще мальчишка, я даже хотел сказать — скверный мальчишка. Вы забываете о том, что вы не один на свете…

Только произнеся эти слова, Донадьё начал отдавать себе отчет в том, что он говорит. В самом деле, получалось так, как будто Гюре признался ему, что хочет покончить с собой. Но ведь ничего подобного он не сказал.

Доктор замолчал, посмотрел на чек, который держал в руке, на аккуратную подпись, на чернильное пятно.

— Отдайте мне его или порвите. По правде сказать, мне все равно…

Гюре собрался уходить. Он уже взялся за ручку двери.

— Поверьте мне! Еще не поздно все уладить. Извиниться перед Лашо — это пустая, незначительная формальность, неприятная минута. Это поймут все на корабле.

— Вы все сказали?

— Если у вас не хватит на это мужества, вы потеряете мое… мое уважение…

Донадьё запнулся на последнем слове, он чуть было не сказал — расположение или даже дружбу.

Странно, что он произнес эту фразу, он сам бы не мог сказать почему. Ему все больше и больше казалось, что в эту минуту все должно было решиться, и он упорно старался спасти Гюре, словно это было в его власти.

— Значит, вы меня уважаете? — иронически спросил молодой человек, стараясь казаться циничным.

Что мог еще сказать доктор? Что мог он ответить?

— Возьмите обратно вашу тысячу франков, Гюре.

— Вашу тысячу франков.

— Ну, мою, если вам угодно. Забирайте их. Мы с вами встретимся во Франции…

— Нет.

Он уже повернул ручку двери. Донадьё был уверен, что его собеседник еще не решается прервать этот разговор и сжечь свои корабли. Но что-то не позволяло ему взять деньги у Донадьё, конечно самолюбие, и доктора ужасала мысль, что человек так нелепо губит себя из гордости.

Правда, сам Донадьё из стыдливости, из-за такой же глупой стыдливости, не решался больше настаивать.

— Спасибо за то, что вы для меня сделали…

Дверь была открыта. Через нее виднелся коридор, пассажиры, направлявшиеся в столовую. Гюре уже удалился, а Донадьё остался в таком подавленном состоянии, словно он тоже был во власти морской болезни.

Он не возмущался, когда на его глазах умирали мужчина, женщина или ребенок. Он хладнокровно предвидел, что до прибытия в Бордо они недосчитаются еще семи китайцев, а десяток других никогда не доберется до Дальнего Востока. Быть может, в силу привычки он считал болезнь нормальным явлением жизни.

Даже если бы сейчас ребенок Гюре умер, он только пожал бы плечами. А если бы сам Гюре погиб, например, от приступа уремии…

Нет! Его приводила в ярость только несоразмерность причины и следствия.

Что, собственно говоря, произошло? У мелкого счетовода из Браззавиля заболел ребенок, и после долгих колебании он решил вернуться в Европу.

Если бы у этого мелкого счетовода было хотя бы тысяч десять франков, все бы устроилось. Ведь ребенок не умер, и даже теперь, когда воздух стал свежее, можно было считать, что он спасен.

Но нет! У него не было денег! Его устроили, как бедного родственника, в каюте первого класса! Он страдал от морской болезни…

Донадьё машинально вымыл руки, причесался, старательно почистил ногти.

Никакой драмы не было. Одни только пустячные происшествия. И еще целый ряд случайных обстоятельств…

Например то, что помощник капитана по пассажирской части испугался темперамента и неблагоразумия мадам Дассонвиль!

А она, в тот день, когда происходили бега картонных лошадок, остановила свой выбор на Гюре только для того, чтобы взбесить Невиля.

А потом…

И все в таком духе! Даже случай с билетами денежно-вещевой лотереи!

Все эти мелкие факты на расстоянии переплетались, как кишащие крабы.

А в результате…

И все-таки Донадьё пожал плечами. Он не знал, каков будет результат, и направился в столовую своим обычным шагом, так как ничто не способно было замедлить или ускорить его движения.

Капитан, который не осмеливался пересадить Лашо за другой стол, но, конечно, не хотел и обедать в его обществе и тем самым как бы выразить ему одобрение, велел передать, что спуститься не может.

Мадам Дассонвиль, сидя за столом одна, пыталась держаться свободно, подчеркивая непринужденность своих жестов.

Знала ли она, что Гюре изгнан во второй класс? И в этом случае, не чувствовала ли она себя оскорбленной?

Донадьё пожал руку главному механику, как и прежде сидевшему напротив него за столом.

— Ничего нового?

— Если только не будет бури, мы выдержим. Весь вопрос в том, чтобы пересечь залив. Что же касается…

— Чего?

— Лашо, кажется, продолжает в своем репертуаре. Четверть часа назад он во всеуслышание заявил в баре, что если в любое время суток еще раз увидит сумасшедшего на палубе, то будет жаловаться Компании. Он потребовал также, чтобы его снабжали пресной водой круглые сутки.

— А капитан?

— Ему это неприятно. Скоро позовет вас, чтобы обсудить вопрос о сумасшедшем. Поскольку стало не так жарко…

Донадьё вздохнул и поглядел на Лашо, который держал пальцами крылышко цыпленка, нарочито подчеркивая грубость своих жестов.

— Что до воды, то очень трудно снабжать Лашо, не давая ее другим пассажирам. Ведь во все каюты вода поступает из одного водопровода.

— И будут давать?

— До последней возможности.

Гюре, разумеется, здесь не было. Донадьё крайне удивился, увидев, что его пациентка, которую он заставил раздеться у себя в каюте, бросила на него многозначительный взгляд. Ее низенький муж ел с удивительной жадностью, словно стремился наверстать все лишения колониальной жизни.

— В вас целятся! — провозгласил главный механик, заметив уловки дамы.

— Спасибо!

В другое время, быть может, он был бы польщен. Она выглядела аппетитно, несмотря на контраст между слишком белым телом и загорелыми руками. Когда она сняла платье у него в каюте, доктору показалось, что на руках у нее до подмышек натянуты перчатки.

— Мерзкий рейс! — проворчал главный механик, в сущности не зная почему.

Те, кто привык брать на борт людей на целые три недели, чувствуют такие вещи сразу. Тут дело в чутье! С первого дня можно сказать, будет путешествие приятным или тягостным.

— А ваши китайцы?

— Еще трое или четверо при смерти, — сказал Донадьё, наливая себе компот.

Помощник капитана, пришедший с опозданием, наклонился к доктору и прошептал:

— Он в своей каюте. Я только сейчас был во втором классе, но в столовой он даже не показывался.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Прежде, чем он открыл глаза, прежде даже, чем он что-либо осознал, Донадьё уже предчувствовал, что наступающий день будет тяжелым. Какой-то неприятный вкус во рту, беспрерывная боль в голове, усиливавшаяся при малейшем движении, — все это напоминало ему, что ночью он выкурил на три или четыре трубки больше обычного. А когда с ним это случалось, он всегда смущался, словно кто-то застал его в чрезвычайно неприличной позе.

Ему неприятно было смотреть на масляную лампочку, и он спрятал ее в стенной шкаф, приготовил себе таблетку, и с виду такой же спокойный и безмятежный, как обычно, приступил к утреннему туалету, то и дело прислушиваясь к звукам на судне.

Почему эта ночь оставила в нем столько горечи? Как и каждый вечер, он выкурил свои обычные трубки. Как и каждый вечер, ему захотелось еще, и рука потянулась за горшочком с опиумом, за иглой.

Он не устоял. Это его унижало, но он все же пытался вновь уловить хотя бы обрывки ночных видений.

Впрочем, в них не было ничего особенного. Он не видел никаких причудливых снов, не испытывал редких ощущений.

На корабле все еще спали. Ближе к Тенерифу море разгладилось, ветер утих, только вода спокойно поднималась и опускалась: где-то далеко в Атлантике, наверное, бушевали волны.

Иллюминатор был открыт, и в него лился свежий воздух, который Донадьё вдыхал, как напиток. А за окошком виднелся кусок неба, серебристого от лунного света. Электрическая лампочка не горела. Танцевал лишь красноватый огонек ночника, а волны проникавшего в каюту воздуха разносили во все углы тошнотворный запах опиума.

Но важно было не это. Донадьё, растянувшись на диване, устремил невидящий взгляд на бледно-голубой диск иллюминатора.

Дышал ли он? Бился ли его пульс? Все это не имело значения. Он жил чужой, не своей, жизнью. Он переживал одновременно десять жизней, сто жизней, или скорее одну, состоящую из многих жизнь, жизнь всего корабля.

Он уже бывал в этих местах. Ему не нужно было выходить на палубу. Он и так знал, что на горизонте показались высокие выступы островов, усеянные огоньками. Быть может, на ходу корабль почти что задевал безмолвные рыбачьи лодки, которые тотчас же исчезали.

Капитан стоял на мостике, одетый в суконную форму, и, внимательно наблюдая за фарватером, искал глазами лоцманское судно.

Это была уже не африканская, а почти средиземноморская ночь. Пассажиры засиделись на террасе бара почти до часа ночи. Полчаса спустя Донадьё услышал какой-то шепот, сдержанный смех, и он не сомневался, что это мадам Бассо ищет укромное местечко вместе с одним из лейтенантов.