45° в тени — страница 19 из 21

Более того, он мог предвидеть, что парочка застрянет наверху, на шлюпочной палубе, ибо все рейсы похожи один на другой и все люди ведут себя все так же в одних и тех же местах.

Он не был завистлив. Ему нравилось представлять себе белые бедра Изабель, лишь слегка прикрытые шелковистой тканью ее платья.

Мадам Дассонвиль спала и, конечно, заснула в плохом настроении. Наверное, из-за событий, происшедших в последние два дня? С тех пор она больше не видела Гюре, который ни днем, ни вечером не выходил из своей каюты. Теперь она знала, что он пассажир второго класса, из милости допущенный в первый.

Она была оскорблена и в глубине души злилась на помощника капитана: этот красивый малый держал себя по-прежнему развязно и смотрел на нее с лукавой иронией.

Винт работал исправно. Корабль почти не кренился. Донадьё любил ощущать широкое баюкающее движение морских волн, но Гюре в своей душной каюте, должно быть, по-прежнему страдал от морской болезни.

В течение дня доктор несколько раз задерживался у двери каюты номер семь со смутной надеждой, что она вдруг неожиданно отворится. Он наклонился и прислушался, но до него донесся только шепот.

О чем говорили супруги все эти долгие часы? Знала ли мадам Гюре, что ее муж был любовником одной из пассажирок? Догадывалась ли о многочисленных причинах его лихорадочного состояния? Упрекала ли его?

Как объяснял он ей свое упорное нежелание покинуть каюту? Еду для себя он не заказывал. В час дня и в семь часов вечера его жене приносили завтрак и обед, и Донадьё полагал, что дверь наконец откроется.

Но она только приотворилась. Мадам Гюре в пеньюаре, едва показавшись, взяла блюда.

Поделились ли они едой? Или Гюре продолжал упрямиться, лежа на своей постели и уставившись в одну точку на стене?

Донадьё представлял их себе: Гюре, лежащий на верхней койке, сжав зубы; он не может уснуть, у него боли в желудке; жена спит внизу, полуобнаженная, сбросив одеяло, ее волосы разметались по подушке.

Наверное, она иногда просыпается, чтобы послушать, как дышит ребенок. И, подняв голову, спрашивает:

«Ты спишь, Жак?»

И Донадьё мог бы поклясться, что Гюре представляется спящим, а сам терзается в одиночестве.

Теперь, когда доктор думал о них, на сердце его ложилась тяжесть, однако же ночью, выкурив трубку опиума, он относился к их горестям совсем иначе. Потому что утром он снова приобщился к миру, и все, что там происходило, вновь стало волновать его, тогда как несколько часов назад он парил за пределами всего окружающего, безмятежный, почти равнодушный к переживаниям этих маленьких существ, двигавшихся в железной скорлупе корабля.

Впрочем он называл это кораблем только по привычке! В действительности это был сгусток материи, заключавший в себе чью-то жизнь, который плыл с мерным кряхтеньем, направляясь к скалам. Потому что Канарские острова — это тоже всего лишь скалы, на которых протекает чья-то жизнь.

Самое важное было то, что воздух стал свежим, что ему было так приятно вытянуться нагишом под жестким одеялом, что он не ощущал тяжести своего тела.

У него было удивительное чутье! Слыша, например, щелканье телеграфа, он знал, что это капитан отдает приказание замедлить ход, так как ему показалось, что он заметил огни лоцманского судна. Доктор мог угадать эти огни даже с закрытыми глазами, он видел, как они качались между морем и небом, отражаясь в воде, сине-зеленой под лунным светом.

Барбарен храпел. Без сомнения, он спал на спине и время от времени поворачивался с ворчанием.

Донадьё представил себе и Лашо, который распростерся на матраце, как огромное больное животное, и, беспрестанно ворочаясь, пыхтя, отбрасывая одеяло, не находил себе покоя. От него противно пахло потом. Он велел подать себе в каюту бутылку виши и ночью, когда просыпался, пил из нее мелкими глотками.

Сейчас мадам Бассо в последний раз поцелует юного лейтенанта и, сытая его ласками, легким шагом украдкой проскользнет в коридор, стараясь не показаться на глаза дежурному стюарду.

Ну разве не совершенно все было в этом мире? Китаец потихоньку умирал, глядя в потолок, один в лазарете, тогда как Матиас спал сном праведника в соседней каюте, где стояли склянки с лекарствами.

Другие китайцы спали вповалку. Они отказались от подвесных коек. Половина их лежала на палубе, спокойные, как здоровые животные.

Важный чиновник, который ел за одним столом с капитаном, больше не вернется в Африку. Отныне он будет удить рыбу и сам выкрасит свой ялик в такие же прозрачные тона, какие преобладают в его деревне, на берегах Луары или Дордони.

Гюре не удавалось заснуть, но что тут можно было сделать? На свете нужны разные люди, бывают самые различные судьбы. Гюре родился, чтобы быть съеденным, тогда как Лашо родился для того, чтобы есть других, вот и все!

На горизонте виднелись горы. Они становились все выше. Вахтенные офицеры и матросы готовились к погрузке, и слышался стук: это открывали ящики. Все тот же груз — бананы!

Завтра все пассажиры будут покупать за десять франков коробки сигар, якобы из Гаваны, а через два дня выбросят их в море. Все одно и то же!

Сумасшедший спит в своей каюте, обитой матрацами. В Бордо за ним приедет на пристань карета скорой помощи, и он предстанет перед военными врачами, голый, худой, бледный и возбужденный.

Лашо в это время отправится в Виши заканчивать курортный сезон, а пассажиры третьего класса — везде ведь существует третий класс — будут указывать на него и шептаться: «Это Лашо, у него в Африке земли больше, чем два французских департамента».

А остальные? Лесоруб вернется к своим дружкам с авеню Ваграм или с площади Пигаль. Барбарен будет рассказывать: «Однажды на корабле мы играли в белот…»

На что надеялся Гюре, который совсем не появлялся на палубе? Ни на что! Теперь он пропал! Вот как Донадьё представлял себе судьбы пассажиров. И они ни в малейшей степени его не трогали.

В конце концов сознание доктора слегка затуманилось. По телеграфу снова что-то передали. Винт перестал захватывать воду, и с правого борта почувствовался легкий толчок. Это пристала лоцманская шлюпка; лоцман взобрался на борт.

Сейчас на командном мостике ему предложат что-нибудь выпить — такова традиция, но сам капитан едва лишь пригубит спиртное из вежливости, и как только швартовка закончится, он отправится спать.

Донадьё услышал грохот разматываемой цепи, потом заработали подъемные краны…

…Провал в его сознании, и вот он уже чистит зубы перед зеркалом над умывальником, у него во рту горечь, взгляд недобрый.

Как и каждое утро, в каюту постучал Матиас. Стоя у двери, он приготовился отдать рапорт.

— Что нового?

— Китаец умер.

— Больше ничего?

— У сумасшедшего на шее вскочил фурункул. Он просил у меня перочинный нож, чтобы его вскрыть.

— На прием никого нет?

— Вы же знаете, что сейчас все собираются сойти на землю.

Конечно! Компания даже отправит человек двадцать на автобусную экскурсию стоимостью сто франков с каждого. Этим занимается помощник капитана, но сопровождать пассажиров он пошлет своего заместителя.

— Сейчас иду, Матиас.

Утро удивительно ясное, какого не было уже дней двадцать. Небо очистилось; густые, как сироп, облака исчезли. Конечно, воздух еще горячий, даже очень горячий, но жара стала теперь приятной и здоровой, и дышалось легко, совсем не так, как в Африке.

Через иллюминатор Донадьё видел настоящих людей: это были не африканцы, не колонисты, а люди, жившие тут, потому что они здесь родились и потому что здесь протекала их жизнь.

Он видел выкрашенные в разные цвета кораблики, рыбачьи лодки, шхуны, пришедшие из Ла-Рошели или из Конкарно. Видел настоящие деревья, улицы, лавки, большое кафе с террасой, выходившей в городской сад.

Наконец, это был Тенериф, иначе говоря — почти Европа, пестрые цвета и разнообразные звуки, напоминавшие об Испании или Италии.

Пассажиры уже стояли наготове, кричали друг другу:

— Не забудь аппарат!

…Конечно, фотоаппарат! Местные жители поджидали пассажиров в своих лодках, подкладывали им на сидение подушки.

Слышались споры:

— Он просит пять франков за то, чтобы перевезти нас до пристани.

— Франков или песет?

— Сколько франков за песету?

— Меняла, господа!.. Меняла!.. Курс выше, чем в банках…

Их был здесь целый десяток; на животе у них висели тяжелые мешки, наполненные серебряными монетами.

Донадьё вышел из каюты и подошел к помощнику капитана, который наблюдал за высадкой.

— Ну как, все в порядке?

— А у тебя?

— Он вышел?

— Кто?

Донадьё чуть не покраснел: ведь только он один так беспокоился о Гюре.

— Я его не видел…

— А его жены?

— Она не выходила на палубу.

Так, значит, оба они, не считая ребенка, все еще оставались в своей душной каюте. Гюре, конечно, не побрился и не помылся. Сидя в своей сомнительной чистоты пижаме, он, должно быть, наблюдал за выходившими на берег пассажирами.

Впрочем, выходили все. Если эта пара останется на борту, то она будет единственной. А они, конечно, останутся. Ведь у них нет денег.

— Они ели сегодня утром? — спросил Донадьё, остановив стюарда.

— Я, как обычно, отнес им первый завтрак. Потом спросил, когда можно будет убрать в каюте, а она ответила, что не стоит беспокоиться.

В десять часов на борту уже не было ни души. Последней спустилась мадам Дассонвиль в платье из белой кисеи, в котором она напоминала бабочку. Она держала за руку свою дочь, а следом за ними в светло-голубом платье и белом чепце шла няня.

— Будете завтракать на берегу? — спросил у Донадьё Невиль.

— Нет!

Несмотря на принятую таблетку, у него разболелась голова. Он даже не стал пить кофе. Его охватило тревожное состояние, определить которое ему было бы трудно. Он был похож на человека, который заметил, что начинается пожар, и бьет повсюду тревогу, но его никто не слушает. Людям грозит опасность, а они остаются на месте, продолжают жить так, будто ничего не произошло.