Долгое время я не замечал перемен, происходивших в Сонечке, и виной тому, конечно же, моя собственная слепота. Но все же от меня не укрылась явная связь между этими переменами в ней и метаморфозами, которые претерпевало не только мое отношение к Сонечке, но и я сам. Чем сильнее я усматривал пугающую взаимосвязь наших изменений, тем могущественнее был страх внутри меня, разбавленный, однако, мучительными противоречиями. Я любил ее, я не чаял в ней души и к ее ногам готов был сложить всякое бесценное сокровище этого мира, принести в жертву все святое, что есть на земле, – ведь я так боялся потерять Сонечку! Но ее внутреннее существо, вся ее суть, пропитанная непознаваемой инаковостью и рожденная, безусловно, в загадочном и далеком от самых смелых человеческих представлений иномирье, – все это провоцировало тот ужас, изначальную природу которого я тщился опознать. И если сперва Сонечка, молчаливая, тихая, словно вочеловечившийся ангел-хранитель, была для меня манящей тайной, то теперь ее очевидная инородность по отношению к нашему материальному миру лишь сильнее отталкивала меня. Природа наших с Сонечкой взаимоотношений получала даже и заметное внешнее проявление – в тех самых изменениях, о которых я намекал выше. Сначала я слепо отвергал любую мысль о них, но ощутимый упадок физических и душевных сил, игнорировать который было бы верхом недальновидности, заставил меня задавать себе вопросы не самого приятного свойства. И я спрашивал себя: почему моя Сонечка из едва осязаемого, буквально воздушного создания претворялась в существо сильное, полное жизни и (неужели я вынужден это признать?) приземленное, наполненное в то же время чем-то глубоко неправильным (порочным? грязным?), что сначала расценивал я как пикантную деталь в богатой палитре ее внутреннего мира, но теперь… И почему я после молниеносного душевного подъема, могучего глотка новой прекрасной жизни стремительно падал, и тонул, и задыхался в неуловимой тьме, но что важнее – почему мое собственное тело теперь мнилось мне неподвижной тонкой скорлупой, вот-вот готовой треснуть и разойтись, обнажая беспомощный дух перед лицом жестокого, неименуемого зла? Минуты близости с Сонечкой – я жаждал их и боялся их! – не могли теперь избежать пугающей ассоциации с насилием, когда вновь терял я осознание своего существования, а Сонечка – Сонечка впивалась в меня, брала в плен мое тело, а с ним – и душу, и пила, пила, пила все то, кем я был; в ее оплетающих объятиях я таял и дух истончался, оставляя лишь немощный хребет, а Сонечка, если бы только того пожелала, могла с легкостью переломить его одним усилием воли. Я по-прежнему засыпал в ее руках, отдавая себя во власть ласки, но теперь чувствовал, что эта ласка дается жестокой ценой, – и все равно не мог отказаться от губительного наслаждения.
Я мог бы прогнать от себя Сонечку, мог бы обрести свободу, заставить мою любовь уйти, исчезнуть, забрать с собой всякое милое сердцу воспоминание, исполненное сентиментальной и чувственной поэзии. Но сама мысль о расставании с Сонечкой вызывала во мне необоримую слабость – и я падал без сил, без эмоций, без желаний, пренебрегая теми остатками души, которыми располагал, – падал в ее объятия, снова и снова, и благодарил Бога за то, что наградил меня ею, и проклинал дьявола – по той же причине. Слишком поздно я догадался, что эту душевную слабость, эту неспособность собрать всю свою волю воедино привила мне Сонечка: она прокляла меня презренной немощью, разрушила меня с той мучительной неспешностью, с каковой в старые времена умирали тысячи и тысячи посаженных на кол жертв, чьих имен не сохранила ни человеческая память, ни история. Так же медленно погибал я – безвестный, едва ли вспоминаемый немногочисленными старыми друзьями, и конец мой был неминуем, как и у всего, что не вечно в нашем мире.
Мой дом теперь был ее домом, а я – не более чем тенью былого себя. Но даже и тогда свет надежды не угас во мне окончательно. Я стремился к свободе с той решимостью, которой еще обладал. Моя мысль отчаянно работала и цеплялась за любую тростинку, лишь бы я не тонул в сладком и ужасающем омуте Сонечки. Я понимал, что в одиночку не справлюсь с зависимостью, и когда в очередной раз увидел себя в зеркале – бледный, бесплотный дух, в чьих глазах едва угадывался пульс жизни и только слабый намек, что в стекле отражался человек, еще не мертвец, – тогда я решил обратиться за помощью к друзьям.
То был сияющий миг победы: под покровом густого тумана, раскинувшегося ранним апрельским утром, я ушел из дома и вместе с горсткой друзей отправился за город, к природе, чей оживляющий воздух был так мне необходим. И чем длиннее становилось расстояние до Сонечки (прости меня), тем больше была радость, сильнее упоение от пьянящей свободы, когда душа вновь предоставлялась самой себе, а судьба – моей воле. В тот день мы много рыбачили, пили, жгли костер и предавались веселью; я чувствовал себя обновленным, восстановленным – и живым. И когда перестали тлеть последние угли, а голоса устали петь под гитару и вместо них затянули свою песню беззаботные сверчки, мы улеглись спать по палаткам, хотя вскоре я переместил свой спальный мешок наружу, чтобы уснуть под защитой седых звезд.
Но как только я остался наедине со своей свободой, меня обуял настолько мощный в своей иррациональности ужас, что после не приходилось и удивляться, почему я спешно собрал свои вещи и, будто подгоняемая призраками затравленная жертва, поспешил прочь от друзей – через ночной лес, сквозь цепкие деревья и едва ощутимый холод, быстрей и быстрей. Я летел к Сонечке, я хотел к Сонечке, хотел и не мог отпустить ее, спешил еще быстрее, боясь не обнаружить ее дома, боясь уснуть в невыносимом одиночестве, которое ненавидел всю жизнь. Я оказался слишком слаб – Сонечка по-прежнему удерживала меня незримыми оковами. И хуже то, что я страстно желал этого плена и теперь уже не мыслил жизни без него; лишь в той несвободе, которую подарила мне любовь, я чувствовал внутри гармонию, я был тем, кем должен быть, и вся моя внутренняя суть, мечтавшая лишь о саморазрушении, ликовала от того, что мечта исполнялась.
Я явился домой под утро – выйдя из леса к дороге, мне удалось поймать пару попутных машин, а потому я добрался относительно быстро, хотя, признаюсь, ожидание в пути было невыносимым. Я буквально влетел в прихожую и не глядя покидал свои вещи куда попало, стараясь поскорее раздеться. А потом я бежал в гостиную, чувствуя нутром, что там меня ждут, – и не ошибся. Моя Сонечка сидела в кресле, глядя перед собой, не выражая ни злобы, ни радости, – сидела, словно затаившийся ночной демон в ожидании обреченной души. И я со стоном припал к ее ногам, покрыл поцелуями ступни и со слезами попросил прощения; я был червем, извивающимся перед ликом своего повелителя, своего Бога, и я молил о Его милости, о Его (Ее) благословении и любви, без которой мое тело тут же исторгло бы жизнь из слабеющих объятий. И не выразить словами той смеси ликования и ужаса, когда рука Сонечки коснулась меня и погладила голову: я закрыл глаза и заплакал от счастья. Я был прощен и принят обратно!
С того дня я уже никуда не убегал от Сонечки, и она безнаказанно пила меня каждую ночь. Я хирел день ото дня, но уже не в моих силах было что-либо предпринять: ночи с моей любимой остались единственной, пусть извращенной, но радостью. В своих снах вновь и вновь я возвращался в пещеру, терпел ее неистовое зловоние и продвигался каждый раз глубже и глубже, аккуратно ступая по отвратительной влажной поверхности. Своды пещеры порой содрогались, словно предвкушая конец моего пути, где меня поджидал невыразимый бесформенный кошмар. Я не мог дать ему имени, не мог вообразить его воочию, и эта неизвестность заставляла меня цепенеть. Когда до столкновения с ужасом оставалось совсем немного, я с криком вырывался из липких лап сна и часто-часто дышал, долго не приходя в себя от увиденного.
Я уже был жалкой и безвольной пылью, когда в один день Сонечка подошла ко мне, молча взяла мою руку и приложила к своему животу: внешне я не смог выразить ни единой эмоции при катастрофическом отсутствии каких-либо сил, но внутри все во мне затрепетало, пришло в хаотичное движение. Когда я ощутил рукой толчок, сознание пронзила сильнейшая вспышка узнавания, будто существо внутри Сонечки было мне знакомо. Она ничего не говорила и только улыбалась мне, а лицо мое все так же ничего не выражало, и лишь глаза округлились от испуга, выдавая меня с головой.
Я тщетно клялся себе, что убью Сонечку, но к действиям, естественно, так и не смог перейти. Меж тем ее живот рос быстро, чудовищно быстро, чему я даже не удивлялся – ни одна эмоция мне не принадлежала, все было выжато Сонечкой подчистую. Я не ужаснулся и тогда, когда она позвала всех моих друзей в гости и щебетала, как это будет чудесно и хорошо, если они навестят нас.
Она пылала жизнью – моей жизнью – и была безупречна в роли хозяйки. Стол ломился от разнообразных лакомств, вокруг царила атмосфера непринужденного радушия, а я – я лишь безмолвно наблюдал. Сонечка очаровала их всех: они пожирали ее глазами, совершенно не обращая на меня внимания. В их взглядах читалась безоговорочная любовь – настолько сильно мои друзья были одурачены. Безумный пир, в котором гости старательно не замечали болезненного, будто умершего за столом хозяина, длился целую вечность: я не мог плакать от бессилия, лишь смотреть, как вслед за мной мои близкие шагали, не колеблясь, в пустоту и та жадно пожирала новые души.
Я обводил взглядом присутствовавших, примечая их тупую, покорную любовь, адресованную Сонечке, когда она взяла меня за руку и улыбнулась; наши глаза встретились: ее были спокойны, скрывая внутри едва угадываемое коварство, в моих же путались удивление со страхом. Предчувствие недоброго не подвело меня: Сонечка молча раздвинула ноги и исторгла нечеловеческий по своей природе вопль, от которого сердце мое едва не остановилось. Я знал, знал, что это должно было случиться, и не мог кричать, не мог остановить – не мог проснуться, хотя и понимал: вот он, вот он, бесформенный кошмар, что поджидал меня во тьме пещеры, он рвался на свободу, и его крик соединился с криком Сонечки. Последнее, что я видел, – медленно изменяющиеся лица моих друзей, сквозь рабское обожание проступали изумление, и ужас, и осознание неизбежного. Я зак