Иоанна Мурейкене«Мы поцеловали литовскую землю, будто причастие приняли»
1928
Родилась в Каунасе.
ДЕКАБРЬ 1941
После начала первой советской оккупации отец Иоанны, госслужащий Казимирас Улинаускайтис, арестован и осужден на восемь лет лагерей. Заключение отбывал в Воркутлаге, затем в Таджикистане. Вернулся в Каунас в 1954 году.
1944 … 1945
6 октября 1944-го — старшеклассница Иоанна вместе с 13-ю другими жителями Каунаса арестована за связь с литовскими партизанами (Иоанна распространяла антисоветские листовки и передавала партизанам лекарства). Следствие шло в Каунасской тюрьме. Ночные допросы, побои, карцер.
Январь 1945-го — все 14 арестованных были приговорены к 10 годам лагерей.
1945 … 1950
Февраль 1945-го — этапирована в Сивомаскинский лагерь около Воркуты. Работала на железной дороге, сенокосе, на лесоповале.
1947-й — этапирована в Тайшетлаг.
Лето 1950-го — этапирована в Норильлаг. Работала на кирпичном заводе.
1953 … 1954
Июнь 1953-го — участвовала в Норильском восстании заключенных, при его подавлении была тяжело ранена и на год отправлена на лагерный штрафпункт.
1954-й — по указу «О порядке досрочного освобождения от наказания осужденных за преступления, совершенные в возрасте до 18 лет» дело Иоанны пересмотрено. 6 октября ее освободили.
Работала врачом-педиатром, в 2011 году издала книгу воспоминаний «Испытание судьбой».
Живет в Вильнюсе.
Когда оккупация началась, мне было 13 лет. Рабочие люди встретили русских, можно сказать, хорошо. Солдаты приезжали, на полянке натягивали простыни, кино показывали. Пока киномеханик готовился, солдаты пели, танцевали. И мы с ними! Ничего мы, дети, не чувствовали. А начальство — министров, офицеров — уже арестовали…
В 1941 году забрали моего отца. Он не был ни богатым, ни бедным, просто служащим. Мама не работала, нас было пятеро детей. Не знаю, зачем его забрали. Совсем не было за что.
Это было зимой. Каталася я на санках, пришла домой, вижу — мама сидит, как остолбеневшая. Дети плачут и все разбросано: книги, вещи… Сестричка говорит: арестовали отца. Я как стояла у дверей одетая — села на корточки и сидела. И мама сидела. Потом встала и начала складывать вещи. Сварила суп, поставила нам тарелки — и только тогда мы все к ней припали и начали плакать.
Скоро война, пришли немцы, выпустили списки вывезенных в тюрьмы. Отца там не было, и мы решили, что он неживой.
Скоро стали откапывать ямы, куда сваливали расстрелянных, и мы с мамой ходили к тем ямам папу искать. Евреи — их немцы заставляли — вынимали тела из ям, люди, кто видели своего, сразу на тело падали, плакали…
Ходить одна мама боялась, всегда брала меня. Мне ночами снились кошмары, лица из ям… Известью засыпанные, неузнаваемые… Я ходила с лоскутком от папиного костюма, думала: может, хоть по костюму папу найдем?
Пока немцы были, мы так ждали отца! Каждый вечер приготовим ужин — и в духовку кладем, чтоб теплый был: может, придет? Потом появились новые списки, и мы узнали, что отца вывезли в Коми, строить дорогу Печора — Воркута.
Иоанна Мурейкене незадолго до ареста. 1943
«Такая молодая! Ну зачем ты полезла?!»
Перед второй советской оккупацией (1944 год. — Авт.) многие наши уехали за границу. Маму тоже уговаривали, но она сказала: «А если вернется отец? Как он нас найдет?» И мы остались.
Когда пришли русские, я была гимназистка, мне было 15 лет. Я никому отомстить не хотела, ни сейчас, ни теперь. Но понимала, что надо что-то делать, помогать. Мы же видели, как убивали наших людей, как клали тела на площадях… Очень многие ушли в лес, сразу начали создаваться подпольные организации. И я в такую организацию вступила.
Что мы делали? Больше всего разносили листовки, которые печатали в лесу. Я приезжала в деревню, брала листовки, раздавала их в школах, бросала в почтовые ящики. У меня был знакомый врач Маяускас, я приходила в больницу, брала у него марлю, йод… Дальше шла, например, в кино. Рядом подсаживались люди из деревни, забирали — и везли партизанам. А потом врача арестовали, очень били, он выдал нас.
Родители — и моя мама, и подруг — так плакали, просили: уезжайте куда-нибудь, вас всех возьмут. Но я подумала: если меня не найдут, всю семью вышлют в Сибирь. Что будет — то будет, но я останусь дома.
В 6 утра постучалися в дверь. Зашли двое в черных плащах, сказали собираться. Мама, конечно, в плач, пытается что-то дать мне с собой. Они говорят: ничего не надо, пусть возьмет учебники, мы только поговорим, и она пойдет в школу. Привезли в контрразведку, посадили в погреб, одну. Внутри — ничего, только стены и цементный пол. И высоко где-то окошко. Села на корточки, сижу и слышу, что кто-то воет. Я пошла вдоль стеночки, нашла щелочку маленькую. Смотрю: врач. Сидит на корточках, раскачивается взад-вперед и воет.
Допросы шли только по ночам. Сначала Поляков был следователь, он по-хорошему говорил: «Расскажи все. Если расскажешь — отпустим тебя, нет — поедешь в Сибирь, не вернешься». И все твердил: «Такая молодая! Ну зачем ты полезла?!»
Потом пришел такой Истомин, он плохой был. Сажает на край табуретки, лампой в лицо светит… Бывало, так спать хочешь, что теряешь сознание. Только закрываешь глаза — получаешь по голове и падаешь. И всю ночь лампа в глаза светит, всю ночь держит. Иногда устанет, возьмет газету, чай пьет, курит. Позовет солдата посидеть, сам уходит… И если говоришь, что чего-то не знаешь, сразу бьет.
Русский я почти не знала. Подписывала, не понимая. Лишь бы отпустили.
Я всегда думала, что тюрьма — это солома, нары… А тут — просто цементный пол. Холодно стало, осень. А на мне чулки, туфельки, плащ… Передачи не принимают, из окошка дует. Только ляжешь на полу днем, так сторож сразу: «Вставай! Нельзя спать!»
Потом была очная ставка с врачом. Он был такой слабый… Мне кажется, у него голова повредилась. Что ни скажут, он: «Да, да, да». Он в Игарке умер потом…
Скоро отвели в тюрьму, там немножко стало полегче. Тоже только цементный пол, и вместо четырех человек в камере 12–15… Потом я попала в камеру к «Черным кошкам».
Была такая организация криминальная из России, их у нас в Каунасе арестовали. Как эти «Кошки» ругалися! Как хвастались: как убивали, как резали, как закапывали… Одна женщина пожилая рассказывала, как они откапывали могилы, и она вынимала из трупов золотые зубы. Я вся дрожала! Боялась, засну — а эта баба мне зубы вырвет.
Встретили мы Рождество. Мне прислали рождественскую посылку: печенье, котлеты, колбасу. Взяла посылку, захожу в камеру — а кошки смотрят все на меня. Думаю: что делать?
Постелила на пол платок, все разложила и говорю: «Пожалуйста, угощайтесь». Они смотрели, смотрели… Потом как набросились все! Я сижу — и только слезы из глаз. Я же знала, как дома собирали, как нежно готовили, сколько людей помогали, а тут эти жрут… Очереди, чтобы передать передачу, большие, сестра стояла у тюрьмы с раннего утра. И всегда отворачивалась к стенке, чтобы никто не увидел, что она у тюрьмы стоит…
Один раз я попала в карцер.
Это был 1946-й, Новый год. Отбой, всем надо лежать, а на моих нарах несколько женщин собралися погадать на будущее. Надзиратель посмотрел в волчок, забежал — и меня сразу в карцер.
Холодища-а! Подвал, толстые стены, окно без стекла — а я в одном платье. Так я все время танцевала. Устану, посижу немножко — и опять. Потом начала карабкаться на скошенный подоконник. Зацеплюсь за решетки — и качусь вниз. Потом опять. Согреваюсь. Устала, села в уголочек, скорчилась… А чувствую, надзиратель, пожилой человек, все время смотрит в волчок. Открывает двери: «Выходи». Я вышла — в коридоре тепло, столик стоит, табуретка. «Посиди», — говорит. Пошел, принес стакан чая, булочку: «Погрейся, маленькая». Я сидела, грелась, он смотрел на меня… Кажется, даже плакал. Несколько часов посидела… «А теперь, — говорит, — иди».
Вернулась в карцер — слышу, новогодний салют!
«Крестит нас, будто отпевает»
Суд был ночью. Так хотелося спать… Человек как сумасшедший делается без сна.
Родители всех нас были в доме напротив. Там было какое-то учреждение, и те, кто там работал, оставляли родителям ключи, чтобы они через улицу если не увидели своего, то хоть силуэт узнали.
Дали нам всем по 10 лет и пять лет поражения в правах с конфискацией имущества.
Конфисковать пришли к маме.
— Она, — говорит, — ничего не имеет, она школьница.
— Все равно. Она же на чем-то спала?
Взяли мою подушку, одежду. Даже халатик мой.
После суда собрали всех в один огромный этап. Открылися ворота тюрьмы, и послышался такой шум, такой плач… Столько людей на улице! Зовут, плачут, прямо гул висит… Сразу — собаки, солдаты, целый ряд солдат… А мы запели, вся колонна, такую тюремную песню: «Не плачь, мама, я вернусь…» Люди впереди идут, идут — и вдруг падают на колени. Солдаты кричат, собаки лают… А впереди, на колокольне костела кармелиток, стоит ксендз в одежде, как для службы, с крестом в руках. И крестит нас, будто отпевает. И так страшно: люди идут мимо — и снимают шляпы, шапки… Будто умершего провожают.
«Главного я называла уже не „гражданин начальник”, а Сашенька»
На Печорском пересыльном пункте нас сразу повели в баню. Ну, думаю, умоемся, отогреемся. Как привели… Я эту баню никогда не забуду. Там стояли молодые мужчины. Везде. Печники, охранники. «Раздевайтесь! Наголо раздевайтесь!»
Дальше стоит стул и молодой парень.
— Подними руки! — броет подмышки.
— Залезай, — ставит на стул и броет лобок.
Около двери стоит парень и дает крошечный кусочек черного мыла. Внутри мужчина раздает тазики. Другой наливает воду…