58-я. Неизъятое — страница 20 из 51

Да… Этого я никогда не забуду. Эта баня — на всю жизнь.

* * *

Выдали нам ватные брюки и солдатские телогрейки: простреленные, залатанные, кровавые… Кушали мы из военных котелков. У меня на котелке было написано: «Ваня, Москва. Люблю родную мать». Потом, видно, Ваня погиб, котелок отдали Саше, он тоже на нем расписался. А потом я из него ела.

Когда пришла весна, раздали нижнее мужское белье. Кальсоны вместо брюк и белые нижние рубашки. А кормили хамсой. Другие литовки едят ту хамсу, пьют, пьют от нее… Опухли, губы толстые стали, лица большие, глаза узкие… Кальсоны белые, рубашки короткие, живот наружу колесом… Ведут нас на работу, а я как посмотрю на них — смеюсь, не могу…

— Смейся-смейся, — говорят. — Ничего, скоро война будет, скоро поедем домой. Смейся пока!

Мы все верили, что 15 мая будет война России с Америкой, и нас всех освободят. А я заболела цингой, на ногах открылись раны. Врач был Константин Бессмертный, из Москвы, композитор. Из лекарств у него были аспирин и марганцовка, а от работы он освободить меня не мог, потому что температуры нет. Но с ранами очень тяжело идти по снегу! Легла и говорю: «Как хотите, давайте кушать, не давайте — а встать не могу». Лежу, плачу: «Война будет, вы пойдете на станцию, поедете домой. А я как?»

— Не плачь, — литовки говорят. — Мы тебя в мешок — и на руках понесем.

Долго мы верили, что Литва станет свободной и нас выпустят. Потом видим: ничего не меняется, скорее срок выйдет. Так и перестали верить.

* * *

Летом меня и украинок отправили на сенопокос. Мы собирали сено, на быках возили дрова. Лошадь по снегу не пройдет, а быки выходили. Мы построили им на горке сарай, а сами весь год жили в землянках в очень красивом месте около реки Уса.

В землянке жить можно! Внутри буржуйка, нары на восемь человек. Когда снега много, даже не очень холодно.

Конвоиры жили в соседней землянке. Они сначала думали, что мы враги, а потом и у костра вместе сидели, и песни пели.

Пришла весна — Уса поднялась, разлилась, залила наши землянки. Мы тогда вместе с быками забрались наверх на сарай. Еда закончилась, вода шумит, гудит, поднимается и несет и деревья, и глыбы льда. Думаем: все, снесет наш сарай. Охранники отложили винтовки, мы назвали друг другу свои имена и стали прощаться. И все были такие друзья!

А потом в одну ночь перестала подниматься вода. Конвоиры взяли винтовки и снова стали нас охранять.

Только главного ихнего я называла уже не «гражданин начальник», а Сашенька. А он меня — Яночка.

* * *

На сенокосе у меня был свой бык, Бурлак. Такой сильный, такой огромный… Как я его любила! Самой хлеба не хватало, но Бурлаку всегда откладывала кусочек, у них ведь тоже норма сена была. Так я украду сена, набью карманы и, как выезжаю, Бурлаку даю. Только зайду в коровник, он: «Бу!» Помнил меня. И один раз жизнь мне спас.

Нам надо было пройти 10 километров из леса. А перед весной в тех местах бывают внезапные пурги: одна, другая снежинка покажется — и вдруг ка-ак завоет… Сразу ничего не видно, как стена белая вокруг. Мы шли караваном, и чувствую, все уехали, дороги нет, одни мы с Бурлаком идем. Холод страшный, ветер, невозможно стоять. И молюсь, и цепляюсь за дышло, и прошу: «Бурлачок, идем, идем…» Шагнем — и опять бык стоит. Дороги нету, куда идти, непонятно. И знаете… он заплакал. Я первый раз видела у быка слезы.

Мучилась-мучилась, чувствую — все, сил нет. Легла на сани… И так хорошо, будто накрыли чем-то. Сплю — и вроде кто-то зовет меня по имени, за лицо берет. Открыла глаза. Бык стоит, нас заметает. Опять начала просить: «Бурлачок, пошли». Он нюхает, нюхает снег… и, шаг за шагом… Чувствую, встал. Протянула руки — доски. Коровник. Вывел меня Бурлак. Мы прямо с санями заехали внутрь, я упала на сено и начала плакать. Чувствую, щеки надуваются — и вода льется. Обморозила.

А украинки уже помолились за мой упокой.


Бригада заключенных украинок со своими конвоирами. Иоанна — пятая справа во втором ряду. Конец 1940-х

«Пройди мимо них с поднятой головой»

Один раз привезли этап из Литвы. Мы сразу бежим, спрашиваем: как там, в Литве? что там? Одна женщина была очень ограбленная, без туфлей, ноги тряпками завязанные… Но она — на грудях, в платочке — провезла кусочек литовской земли. В одно воскресенье мы попросили у ней эту землю. Постелили на нарах белый платок, собрались все, стали вокруг. Тихо спели молитву, литовский гимн, и каждая поцеловала ту землю, будто причастие приняла.

* * *

Все можно вытерпеть: и работу тяжелую, и голод… Но очень унижение на человека действует.

У нас бывали такие медкомиссии, когда садились врач, начальник лагеря и старший надзиратель, а мы перед ними должны были пройти голыми. Я после этого всегда плакала. А с нами работала литовка Стефания Ладигене, жена генерала. Она мне говорит: «Яна, ты молодая, красивая, стройная. Пройди мимо них с поднятой головой».

— Но они меня унижают, раздевают!

— Это они себя унижают, что тебя раздевают!

После этого я стала ходить мимо комиссии с поднятой головой и попадать только на тяжелые работы. На самые тяжелые работы.

* * *

Недалеко работал один литовец, мы с ним иногда говорили. Как-то раз он тесал бревна, поскользнулся и очень поранил топором ногу. Я увидела, прибежала, сняла платок с шеи и перевязала. Его отвезли в лагерь, положили в больницу, и больше мы его не встречали.

И вот прошло очень много лет, я окончила институт, работала врачом, жила в Вильнюсе. Вдруг мама звонит из Каунаса и просит срочно приехать. Приезжаю. Сидит незнакомый человек: седой, сгорбленный, худой очень… Вскочил, подбежал ко мне, поцеловал обе руки и подал большой конверт: «Возвращаю долг». Открываю, а там мой платок.

Столько лет прошло, а он везде меня искал. Провез платок через Тайшет, через Магадан, и всех спрашивал: может, видел кто Иоанну из Каунаса?

Всю ночь мы говорили. Скоро он умер. У него сердце было больное…

* * *

Она была белая-белая и очень молилась. И мне казалось, раз она седая — она бабушка, а она еще молодая была …

Раз спрашиваю: «За кого вы так молитесь?»

— Я молюсь за своего сына, которого застрелили в лесу. Молюсь за своего мужа, которого на моих глазах застрелили во дворе.

За свою дочку, которую вывезли в Магадан. И за тех, которые это сделали.

— Я бы их прокляла, — говорю. — Сто раз прокляла! Почему вы за них молитесь?

— Я за них больше молюсь. Потому что на них лежит кровь.

«И солдаты к нам прижались, и собаки»

Начальник лагеря был Баллер — еврей, но из Латвии. Пузатый, пожилой… Как-то раз он приехал, увидел меня: «Откуда вы? О, из Литвы — значит, мы земляки». И каждый раз, когда приезжал, спрашивал, как мне тут живется.

А он бабник был. Один вечер вызывает меня к себе. И все — и украинки, и литовки, и даже блатные: «Яночка, держись, Яночка, держись».

Вызывает, говорит: «Ты моя землячка, такая молодая, мне тебя жалко… Я поеду в Москву, возьму твое дело и попробую тебя освободить». Только я за это должна… ну, с ним любиться и рассказывать, как кто говорит.

— Нет, — говорю, — не будет этого.

— Тогда пошлю тебя в Хальмер-Ю. Там только убийцы сидят. Там тебя изнасилуют и убьют.

Напугал, конечно…

И вот подходит 1948 год, мы пришли с работы, собираемся встретить праздник. Тут заходят в барак: «Собирайтесь с вещами!» Называют 12 человек, в том числе меня.

Вышли — пурга такая, что невозможно идти. Солдаты с собаками гонят. Как зашли на реку Усу, так дует, что на ногах не стоишь. И солдаты к нам прижались, и собаки… Пришли в маленький лагерь. Землянки совсем снегом задуло, только вышка торчит. Штрафной лагпункт. Его, Баллера, личный.

Зашла в землянку… Электричества нет, только коптилка и буржуйка. Около нее валенки, бушлаты развешаны. Темно, пар поднимается, на нарах люди копошатся… Положила свой мешок, села на нары — и заплакала в голос.

Заходит какой-то мужчина. Взял меня за руки: «Не плачь, девочка, все пройдет. Ну что поделаешь? Такая жизнь».

Оказалось, это начальник лагпункта. Украинец, сам только что освободился. Был зэк — стал начальник, бывает…

Людей в лагере было мало. Одна — белоруска Ольга, очень красивая: коса черная кругом головы, глаза карие…

— А ты почему тут? — спрашиваю.

— Потому же, что и ты.

Работа там была самая дурная. Мы копали из-под снега торф, а зачем — не знаю. Наверное, просто чтобы копать. Целый день с мокрыми валенками, мокрыми перчатками. Пока дойдешь домой, все замерзает. Идешь, как окованный железом. А сушить негде, утром снова в мокром на работу…

Один день приходит начальник: «Яночка, приехал Баллер. Тебя вызывает». Отвел меня в свою землянку. Сам не зашел, только пожал мне руку: держись.

Я в платье была, домашнем, вязаном. Босиком, только валенки обула и бушлат накинула. Зашла, встала около дверей.

— Проходи, садись.

— Я постою.

Горит лампа, стоит бутылочка. Он в шубе распахнутой, красный весь.

— Ну, как тебе тут живется? Может, передумала?

— Нет, — говорю.

Смотрит, смотрит на меня… Я раз — запахнула бушлат.

— Чего прячешься, я тебя голую видел, — он на медкомиссиях тоже сидел, такой паразит. — Так что, хочешь домой?

— Нет, — говорю.

— Ну, хочешь в Хальмер-Ю — поедешь в Хальмер-Ю.

И только я вернулась в свою землянку — сразу звон рельсы, общее построение.

Холод, ветер! Мы выбежали кто в чем, без чулок. Он вышел, в шубе такой. Раз прошел, другой. Сел в сани и уехал. А нас еще долго держали на морозе. Весь лагерь. Все понимали почему, но никто не сказал мне ни слова.

Скоро стали собирать этап. И так я начальника кадров просила: «Запишите меня в этот этап. Что хотите сделаю, на колени встану…» И очень просил начальник лагпункта: «Спаси девочку, спаси девочку». Так я попала на этап в Тайшет.