(после освобождения. — Авт.) до Москвы, сумки ейные перла. Теперича приехали на вокзал, я билеты купила на Ригу — мне инвалидов до дома провожать надо. Объявляют посадку. Она говорит: «Мне провожатый не нужен. Ты назад езжай, а я подам телеграмму, что доехала». Я говорю: «Какую — телеграмму?! Ты ж не ходишь?» Смотрю, она встала с коляски, сумки взяла — и пошла в вагон. А в тюрьме говорила, что инвалидка. Носили ее в одеяле на прогулку каждый божий день.
Вот я хочу сказать… Других-то забрали ни за что. Многие говорили: «Меня ночью забрали — и ни за что». Почему, я не знаю?! Но тогда мы не спрашивали. Как-то привыкли… Жалко-то оно жалко, конечно… Все ж таки люди. Человек человеку… да-а.
«Кормили их лучше, чем нас»
Как к нам люди попадали? А кто ихь знает. Они нам не докладывались, а я и не думала. Нам с ними нельзя было говорить и спрашивать нельзя, нет-нет-нет-нет! Только по служебному вопросу. «Как тебя зовут?» — это говорить нельзя. И про погоду — нельзя. «Когда обед?» — это можно. Но про обед они и не спрашивают, знают: шумовкой гремит — значит, везут. «Что на обед?» — это нельзя.
Кормили их лучше, чем нас! И щи давали, и картошку, и каши, и хлеб, и песок. И мясо бывало, в обед. Ну, куском не давали, а бульон был.
А у нас… Столовой не было, в общежитии одна плитка на 12 человек. Разве можно сготовить, ну? Обед мой: кусочек хлебушка — и чаек. А то и вода горячая… Чайник, плитка стояли у старшего в кабинете. А у меня на посту — только тумбочка. Там ведомость лежала. И пустой стакан.
Один раз начальник тюрьмы спрашивает:
— Борисевич, вы че едите?
— Утром чай, в обед чаек, вечером чаище.
— А есть разница?
— А то! Вечером сахара-то нет…
Плохо питались, конечно…
Попросить хлеба на кухне было нельзя, что вы! Все им, все им. А нам — боже избавь! У нас одна женщина раздавала питание в больнице и оставила на краях ведра кашу. Ну, размазала чуть-чуть с голодухи, чтобы потом оскребки сокрести. Старший по корпусу донес. Так ей дали срок, 10 лет…
Был у нас клуб, на Фрунзе, каждую субботу-воскресенье крутили кино. Каждый праздник мы пели в хорý. Заведующий клубом, Гурбатый, был очень культурный человек, грамотный, всю молодежь привлекал к себе. Кто в гитару играл, кто в балалайку, кто на скрипке. Танцы были, краковячок, музыку живую играли. У нас школа МВД, курсанты… (смеется). Как суббота, вечер, они всё в клуб, всё в клуб. А рядом частные дома, девки-то ходят, каждой интересно курсанта подцепить.
«За плохого не хотелось, а хороший не берет»
В тюрьме надо строго себя вести, мягкой не быть! Начальство специально учило: будь жесткой, с заключенными не разговаривай, глазки не строй. А я глазки и не умею… По характеру я твердая, настойчивая. Уходила на пенсию — начальник жалел, говорил: «Я бы за Борисевича шесть человек парней отдал».
На работу я ходила в форме, одежи не было никакой. Украшения я не носила, потому что сначала денег не было, а потом старость стала.
Краситься не любила, но завивалась. Волосы у меня всегда были прекрасные! Кудрявые, длинные…
Мылись мы в тюремной бане, когда их (заключенных. — Авт.) не было. Общежитие наше рядом с корпусом (тюрьмы. — Авт.). Они в окошко глядят, в каждую щелочку, переговариваются: «Пришла! Сидит. Чайник ставит…» А иногда: «Але, але! Иди сюда, поцелую!» Мы не реагировали. А что, они обидного ничего не кричали. Да и чего на нас кричать?
В общежитии я жила до 60-го года, пока замуж не вышла. «За плохого не хотелось, а хороший не берет» (смеется). Мне уже 38 лет было. «А хороший не берет»… Вот я и пошла.
Он был мужик хороший, тоже из МВД. Такой шустрый, находчивый, веселый (долго весело смеется). Понравился, че уж делать. 38 лет…
Мы недолго встречались, он меня быстро скрутил. Думаю: надоело жить в общежитии…
В день свадьбы купила платье. С рукавчиком такое, веселое! Я была фигуристая, не то что сейчас. И муж фигуристый. Красивый…
Хорошо ли мы жили? Да всяко было… Нормально.
У нас санитарками одни старухи работали. Я когда пришла, была самая молодая. Остальные девушки с образованием: кто в бухгалтерии, кто в канцелярии, кто в отделе кадров. Я находчивая была, меня начальник санчасти хотела медсестрой сделать, на курсы отдать. Но у меня только четыре класса! Хоть бы пять… Да мне уж и не хотелось, уж привыкла… Вы знаете… Я в город не хотела, я в деревне хотела быть… У меня парень был, два года мы дружили. Его взяли на фронт, вернулся раненый. У него в позвонок шел воздух. Сидит — а позвонок: пш-ш… пш-ш… Когда меня на трудовой фронт брали, он и говорит: «Давай поженимся, останешься в деревне, будешь за мной ухаживать». А я была дура! Я ему не прόстила, что он с другой женщиной переспал и сделал ей ребенка. И не пошла за него. Всю жизнь и жалела. И он жалел. Один раз приехала домой в деревню, пошла за молоком — он стоит.
«Я ее, — потом рассказывал, — проводил слезами и встретил слезами. А она даже не обернулась. До чего жопа гордая!» А я правда не обернулась, прошла и прошла… Потому я так поздно замуж и вышла… Но мужа жалела. Привыкла к нему. Долго не любила — и полюбила.
Надзирательницы «Владимирского централа» (Ираида Борисевич третья справа) 1950-е
Когда у меня счастье было? Уж я и не помню… Самое счастливое — что замуж вышла. Сразу в большую семью попала… У мужа трое детей — и мы за перегородочкой. У нас тоже дети могли быть, да я их уничтожила. Муж меня уж как на аборт не пускал: «Пусть хоть один будет между нами». А я… Знаете, что я думала? Чужие дети… мой ребенок… Полюблю своего — будет грех. Если мужние дети меня полюбят, то и к старости не забудут, буду как мать. Всех вырастила! А они уже умерли, одна осталась всего…
Я плохо жила, но я дожила. До 91 года дожила… На пенсию отсюда же вышла, в трудовой книжке одна запись. Одна тюрьма.
ЗАПИСНЫЕ КНИЖКИ ЗАКЛЮЧЕННОГО
«Книжечки нашли на обыске, взяли да в мусорный ящик выбросили. А я подобрáла. В инструкции написано, что такое нельзя, лишнее. Бумагу можно, тетрадки можно — письма писать, — постель можно, носки, трусы, зубную щетку. А остальное нельзя. Считается — ненужная вещь».
ПЕТР АСТАХОВ 1923, ИРАН
В мае 1942 года попал в плен и был отправлен на учебу в немецкий лагерь по подготовке пропагандистов на оккупированных территориях. Бежал оттуда, был репатриирован в СССР и в 1945-м арестован по обвинению в измене родине. Приговор — пять лет лагерей. В 1948 году обвинен вторично. Новый приговор: 15 лет за «сотрудничество с американской разведкой и выезд по ее заданию в СССР». Отсидел пять лет.
Реабилитирован в 1955 году.
Живет в Переславле-Залесском.
МИНИАТЮРА «СУД ПАРИСА»
Копия картины итальянского художника Пассини, которую Астахов рисовал по ночам в Озерлаге (Тайшет) грифельным карандашом по репродукции в дореволюционном журнале «Нива».
“ Мне всегда везло. Если бы я не попал в плен, меня бы убили на фронте. Когда после плена меня осудили всего на пять лет — это была милость. Если бы на Воркуте я оказался на общих работах, я бы не выжил. У нас были случаи, когда люди вешали веревку в туалете и кончали жизнь. У меня таких мыслей не было. Я рассчитывал, что изменится время — и свобода придет.
Лев Владимирович Бартеньев«Если человек обозляется, ему уже возврата нет»
1926
Родился в Воронеже.
1937
Родители, преподаватели Воронежского пединститута, арестованы.
Отец расстрелян по обвинению в участии в троцкистской группе, мать приговорена к восьми годам лагерей как член семьи изменника родины.
ИЮЛЬ 1943
Арестован на фронте во время военных действий в Донбассе. Обвинен в связи с немцами.
3 АВГУСТА 1943
Приговор военного трибунала 39-й гвардейской Краснознаменной стрелковой дивизии: 10 лет лагерей и три года поражения в правах «без конфискации имущества за отсутствием такового». Пешим этапом отправлен в Темниковские лагеря (Мордовия). Работал на лесоповале, затем на уборке овощей на сельскохозяйственном лагпункте.
1945
30 марта 1945-го — психотделение Темлага НКВД выпустило акт освидетельствования, в котором Бартеньев признается больным шизофренией.
22 мая 1945-го — решением Военной коллегии Верховного суда СССР приговор Бартеньева отменен, дело прекращено.
29 СЕНТЯБРЯ 1943
Освобожден.
Работал инженером-конструктором.
Живет в Воронеже.
Родителей арестовали в 37-м, я остался с бабушкой Клашей. Мы жили в селе Латная под Воронежем. Когда началась война, бабушка как-то быстро умерла, я остался один. Из еды была только картошка, во время бомбежек я залезал в погреб и закрывался крышкой. 3 июля у меня на глазах начали бомбить Воронеж, и я ушел. Мне было 16 лет.
Дошел до Камышина, там записался в танковую школу. Так на войну попал. Как-то подошел ко мне красивый парень, офицер из особого отдела. «Ты, я вижу, не местный, — говорит. — Расскажи твою биографию». Про родителей спросил. Я рассказал: родители дома, они у меня хорошие… А у него уже были сведения, что отец расстрелян, мать в лагере. Получается, красноармеец хвалит врагов народа! Через дня два подходит старшина: «Отчислили тебя. Собирай вещи, пойдешь в противотанковую часть».
Я чуть не плакал, мальчишка. Не понимал, что тот, у кого родители репрессированы, не может делать карьеру в армии, служить в авиации, танковых частях… Так мое дело и началось.
Самое яркое, что я помню: передовая, фронт и Сталинград. Срок солдатской жизни там был три дня. Максимум. Камень, мины, Манштейн со своими танками. Три дня — и тебя нет.