«Смерть Берии»
В «Смерть Берии» мы вошли вшестером, я и мои мальчики, мы с ними побратались. Организовал все Тэмка Тазишвили. Его отца, дворянина, расстреляли в 1937-м. Тэмка утверждал, что 14 декабря 1937 года Берия лично застрелил его и моего папу в подвалах тбилисского КГБ. Но Тэмка иногда привирал, и я ему не поверила. Вы думаете, мы только за отцов были? Мы за народ, а не за отцов шли! Хотя у меня в тогдашних стихах и были такие строчки:
И мы, утопая в слезах матерей по колени,
Омытые собственной кровью,
Смотревшие смерти в лицо,
Мы будем судить вас за наше обманутое поколение,
За наших убитых и заживо сгнивших отцов.
В лагере. 1955
Никаких реальных планов у нас не было. Только один: я предложила своим мальчикам, что кого-нибудь из КГБ в себя влюблю — я была такая эффектная! — и он станет членом нашей организации. Но они сказали: «Дура! Не смей никого агитировать!» — на этом все и закончилось.
«Мне помогали чудеса»
Всю жизнь мне везло. Вот, например, перед арестом. Жизнь была какая-то… Мне было 24, я работала журналисткой, переписывала информацию ТАСС. Заводила романы, но не влюблялась. Тяготилась теми, кто меня любит, и мечтала, чтобы случилось какое-нибудь чудо, потому что так бессмысленно нельзя жить. И вот меня посадили. Я же говорю, мне везло!
Мне помогали чудеса. Наша организация существовала с 1943 года, а арестовали нас только в 1948-м. В это время ненадолго отменили расстрел, поэтому я осталась жива. Когда меня привезли в лагерь, там как раз разделили мужчин и женщин, политических и уголовных. Это очень изменило жизнь заключенных в положительную сторону. Вы, кстати, не знаете, кто такую штуку придумал? Хочу выяснить его имя, чтобы молиться за него, пока я еще жива.
А потом вообще Сталин умер. Такой сюрприз замечательный был!
На следствии я решила, что надо выстоять, а там будь что будет. Родители учили меня переносить боль, ничего не бояться. И я не боялась. Поэтому, когда села, не жаловалась. Когда мы создавали нашу организацию, мы знали, на что идем, но считали, что Берию надо убрать.
Так что жаловаться — все равно как женщине в родильном кричать: «Мама!», потому что не ожидала, что будет больно.
«Инта для меня — святое дело»
Минлаг — это спецлаг для политических. Номера у нас были на всем: на бушлате, на халате… Рисовала их Людочка, заведующая культурно-воспитательной частью. Наши девочки постоянно несли ей что-нибудь вкусное, чтобы она нарисовала номер покрасивее.
Сначала женщины на номерах вышивали цветочки, но начальник отряда Поляков у нас был злющий и свирепствовал, если хоть один цветок видел. Зато начальник лагеря Максимюк был замечательный человек, до сих пор молюсь за его упокой. Когда у нас конвоир застрелил девочку — мы убирали картошку, и она случайно вышла за ограждение, Максимюк вызвал для расследования комиссию из Москвы. Хотя даже мы понимали, что это гибель для него самого.
Конвоиры были разными. Попадались и жуткие, но были и те, кто отправлял наши письма, сходился с нашими женщинами, заводил с ними детей…
Вот забеременеет какая-нибудь женщина. Значит, или от вольняшки (вольнонаемного сотрудника лагеря. — Авт.), или от надзирателя. Это очень преследовалось. Помню, одну немку начальство лагеря долго допрашивало: «Ну скажите, кто это был? Мы вам наказания никакого не дадим». А она ревет: «Имени не знаю, но самосвал был номер такой-то».
Мы очень хохотали, и когда обнаруживалось, что очередная женщина ждет ребенка, хором спрашивали: ну а самосвал-то какой?
Детей в детском доме держали три года, потом куда-то переводили. И начинался кошмар: матери плакали, кричали, бросались на проволоку… Никаких поблажек беременным и матерям не было, только во время бериевской амнистии нескольких освободили. Но те сидели вообще ни за что. Например, одна женщина была уборщицей, убирала кабинет, плюнула на портрет Сталина и тряпкой вытерла. Портрет своего сына она вытирала бы так же.
По дороге в лагерь нас обыскивали. И в трусы могли заглянуть, и присесть заставляли. Но не каждый день. Один раз, помню, начинается обыск — а у меня в лифчике бритва. Надзирательница — партийная, литовка — сунула туда руку, нащупала — и ничего не сказала.
Был случай, когда одна моя подруга пыталась спрятать письмо родителям, чтобы передать его вольняшкам, которые отнесут на почту, а ее поймал конвойный. Стоит, плачет, просит, чтобы отдал письмо. Конвойный не дает, он за него отпуск лишний получит. Мимо проходит офицер, его начальник. Хвалит конвоира, забирает письмо… А через месяц это письмо доходит по адресу.
С подругами в лагере (Комунэлла слева)
Когда конвоиры напивались — жизнь у них была тяжелая, напивались они часто, — мы их спасали. Надевали на пьяного бушлат с номером, платок, ставили в свой строй — и так проводили мимо вахты, где стоит начальник.
Вольные очень нам помогали, иногда с опасностью для жизни. Когда я еще сидела, Инна Тарбеева, наш зубной врач, поехала в отпуск к моей маме в Батуми, хотя это было дико запрещено. Гостила она, конечно, бесплатно, а маме рассказывала, что со мной, как я живу…
Когда в Инту привезли Тэмку (он долго писал прошения, чтобы его перевели поближе ко мне), я поженила его с Аней. Она была вольняшкой, детским врачом. Когда выяснилось, что у нее роман с зэком, в парторганизации сказали: будешь продолжать — положишь партбилет. Она вытащила партбилет из кармана, положила на стол и ушла.
И еще у меня до сих пор стоит перед глазами: ведут нас на работу пятерками. У дороги — какой-то лагерный начальник, рядом — его жена, милая девушка в белой шубке. Идем мимо длинной колонной, и я слышу, как она в истерике твердит: «Сколько их, сколько их! Увези меня отсюда, не могу я это видеть, увези!» — а он затыкает ей рот.
Знаете, Инта для меня до сих пор — святое дело. Там я поняла, что КГБ проиграл, потому что никакими мерами не выбьет из людей человечность.
«Конечно, мы иногда целовались под фонарями»
Что такое женщины, вы себе не представляете! Быта у нас не было, надежды не было, а жизнь была. И дружба была, и любовь. Сколько после лагеря переженились!
Мы с Юзефом тоже в лагере познакомились, но поздно, уже после смерти Сталина. Ему было 24, мне — 27. Юзик — поляк из Гродно. Он был среди повстанцев, с ружьем в руках боролся с советской властью, хотя ни разу не выстрелил. Познакомились мы по переписке.
Писали в лагере много. Письма можно было мелко-мелко свернуть и спрятать в трусы, в ухо. Потом, когда идешь на обед, в условном месте — где-нибудь внутри черенка лопаты — прячешь письмо, сверху пишешь, кому. Вольняшки письма собирали и передавали.
С Юзефом мы переписывались каждый день, целыми тетрадками. А потом он дал какой-то еды своему нарядчику, и тот отправил их бригаду на шурф шахты, где работала я. Так мы впервые увиделись. Юзек высокий был! Солнце, а он в курточке с молниями, они блестят… Когда нас сажали, молний и на свете не было. Я ему говорю: «Юзеф, ну ты просто елочная игрушка!» Через три месяца он объяснился мне в любви.
Будущий муж Юзеф в лагере
Потом снова случилось чудо: после расстрела Берии с вышек сняли попок (охранников. — Авт.), надзирателям запретили ходить по лагерю с оружием. И мы тихо-тихо, когда стемнеет, выползали из-под проволоки. Юзек шел к моему лагерю, и мы гуляли.
Заведующей каптеркой у нас была Соня Радек, дочь Карла Радека (крупный политический деятель, член политбюро ЦК РКП (б), на громком Втором московском процессе приговоренный к десяти годам тюрьмы как член «антисоветского троцкистского центра». — Авт.). Она знала, у кого какая одежда, и когда какая-нибудь девочка выползала на свидание, старалась ее принарядить.
Потом по выходным нас стали выпускать из лагеря к родным. Я брала увольнительную и шла к Юзеку, объясняла: он мой двоюродный брат. «Ох, сколько у моих подопечных двоюродных сестер», — смеялся начальник лагеря.
Юзик был католик, очень верил в Бога и даже не думал дотронуться до меня, хотя, конечно, мы иногда целовались под фонарями. Целомудренный он был до такой степени, что, когда однажды в выходные мы с ним остались ночевать у знакомой, он всю ночь не снимал валенки.
Юзек освободился, когда из лагерей начали выпускать тех, кто до 1939 года не был гражданином СССР, но остался меня ждать. Я вышла в июне 1956 года, мы поженились, но остались в Инте: надо было заработать, чтобы уехать домой. В 1961 году я забеременела, но когда родился ребенок, у Юзека как раз была операция: после наших встреч у него оказались отморожены обе ноги, и их отрезали.
«Какие еще гадости судьба нам преподнесет…»
Когда меня осудили, я решила маму обмануть. Ее пустили ко мне после суда. Говорю: мама, знаешь, сколько мне дали? Я хотела соврать, что 10. А она говорит: «Знаю. Но 25 ты не просидишь. Потому что или ишак сдохнет, или богдыхан сдохнет». Так оно и случилось: я вышла через восемь лет.
В лагере я дала себе клятву, что с первого до последнего буду на самых трудных работах. Я с детства знала, что надо быть сильной морально и физически, всю жизнь давала себе трудные задания, и большего счастья, чем преодоление, я не знаю. Все восемь лет отсидки была у меня очень большая слабость, ночами я не спала, больше всего беспокоилась за маму. Так беспокоилась, что однажды написала письмо: «Мама, мне больно, что ты за меня переживаешь. Я живу хорошо, часто веселюсь. Мама, я знаю: и ты не очень ценишь жизнь, и я. Поэтому давай с тобой наметим время и вместе в один день покончим с собой».