Средний медперсонал, как мы, были вольнонаемные, а врачи — заключенные. Их всех обвиняли, что хотели отравить Горького (в 1938 году смерть писателя Максима Горького и его сына была объявлена убийством, совершенным «антисоветским право-троцкистским блоком». — Авт.). Допрашивали, пытали. Некоторые рассказывали, что им под ногти иголки пускали, чтобы признание выпросить. А они Горького и в глаза не видели… Тогда было много таких врачей. Мы им верили.
У нас лежали одни мужчины. Весь лазарет — семь корпусов, в каждом — человек 50, и все корпуса были полные. В основном у всех была алиментарная дистрофия, пеллагра, цинга, дизентерия… Они были голодные, истощенные. Помню, приведут их в баню, разденут — и они лежат: голые и худые-худые…
Лекарства были самые простые: марганцовка, стрептоцид, сульфидин… Дистрофию лечили только питанием. Хотя какое питание! Супчик редкий, баланда из пшена — да и все. Но мы все равно всех выхаживали, у нас в сангородке никто не умирал. Умирали они на колонне, от нагрузок. Потому к нам и стремились.
В чем была наша работа? Как только сажали обедать, заключенные пытались куда-то выкинуть хлеб, только чтобы не поправиться и остаться в лазарете. Вот мы и стояли на страже: «Где хлеб? А ну ешь! А ну ешь!»
Только подлечивали — и сразу выписывали. Если просили оставить, все равно выписывали. Жалко ли их было? Не знаю… Мы че-то об этом не думали, даже кричали на них. Просто жизнь другая была…
«Лёля сказала: люби Вену»
Сейчас мне Печора стала уже родной, сколько лет здесь живу. Кто из Печоры уезжает, все жалеют.
Мы в Коврове были всегда голодные. Отец работал на заводе Дегтярева, сильно-сильно болел, а когда совсем слег, я пошла на этот завод. Я к тому времени уже два курса поучилась в фельдшерско-акушерской школе, меня не хотели оттуда отпускать, но я старшая, надо было зарабатывать на семью.
Поработала… Голодно, холодно на заводе. Станок этот фрезерный — по 12 часов, с 7 утра до 7 вечера, потом пересменка — и подряд 18 часов. Стоишь у станка, так тяжело! Фризоль льется, руки от фризоли такие грубые… Голодные-е-е! Придешь домой, мама сварит из свекольной ботвы суп или щи — и все, больше ничего нет. Думаю: ну что ж я, так всю жизнь и буду… Говорю: «Мама, я пойду учиться».
Пошла увольняться, меня не отпускают: «Вы сейчас здесь нужнее, вот кончится война — тогда учиться будете». Я такая робкая была, всего боялась! А тут откуда взялась у меня смелость? Ходила, настаивала… Уговорила.
Со школьной скамьи я стихи писала. Вот, первые помню, в школьной стенгазете: «Здравствуй, праздник долгожданный, праздник радости, весны, в этот праздник поздравляют всех отличников труда».
А потом все больше о Печоре, о Печорском крае, о своей фельдшерской работе. А о лагерной нет, ничего не писала.
Гена тоже стихи писал… Он был заключенный, в четвертом сангородке. И он начал за мной ухаживать.
Гена такой был… красивый такой. И вообще хороший человек, журналист. Когда началась война, в деревню, где жила его мать, приехали красноармейцы, их расквартировали по домам, к его матери тоже. Гена приезжал к матери на праздники, а у той так плохо, даже нечего поесть! Он об этом стихи написал и в какую-то книжку вложил. Красноармейцы как приехали, сразу за книги. Схватили стихи: «Это кто писал?»
Мать говорит: «Это Генаша, он у меня такой умный!»
Они стихи передали куда надо. И все, «изменник родины».
Когда мы встретились, он работал в Сивой Маске, еще был заключенный, но главный бухгалтер, ходил без конвоя.
Его бухгалтерия была с торца нашей больницы. Как идем на работу, заходим в бухгалтерию, расписываемся за приход и уход. А потом я дежурила, и он пришел ко мне в гости. Я тогда была худая-худая, ему, наверное, казалось, что я голодная. Он мне хлеба принес: «Ешьте, ешьте…»
До этого он встречался с Лёлей, которую убили, заходил к нам в комнату. А потом рассказал мне: «Я любил Лелю, но ты все равно была мне не безразлична». Лёля, когда умирала, наказала ему: «Люби Вену». Однажды он пришел и сказал: «Пора подумать о предсмертных словах Лёли».
Я приносила ему продукты. Приеду на работу пораньше, положу ему в стол. И каким-то образом об этом узнал оперуполномоченный. Вызывает:
— Вы привозили продукты?
— Привозила.
— А он вам кто, друг, брат?
Молчу.
— Вы что, его любите?
— Да, — говорю.
— Да вы знаете, что он изменник родины? Да мы на вас в суд подадим! — ну, начал мораль читать.
Потом его в Инту перевели. А я в Хановее. Из комсомола меня исключили… (Долго молчит.) Да… Я не хотела, чтобы люди об этом знали, вам первым рассказываю.
Потом я родила. С работы меня выгнали, «за связь с заключенным» никуда не брали, и я с ребенком уехала в Ковров. Гена уже не сидел, но работал в Инте бухгалтером, почему-то остался. Он мне такие письма писал, он же журналист! И вообще очень такой, способный. Однажды прихожу домой, мама говорит: «Тебе письмо». Открываю — и как заплачу! А там написано: «Я встретил девушку, перед душевными качествами которой я преклоняюсь, и буду жить только для нее».
Вот и все. (Плачет.) Вот и все.
С сыном. Конец 40-х
СВИДЕТЕЛЬСТВО ФЕЛЬДШЕРА
«Вы думаете, нас спрашивали? Дали свидетельство и куда направили — туда направили. Меня послали в Коми АССР, в лагерный сангородок. В чем наша работа была? Как только сажали обедать, заключенные пытались выкинуть хлеб, чтобы не поправиться и остаться в лазарете. Вот мы и стояли на страже: “Где хлеб? А ну ешь! А ну ешь!”».
ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ 1918, ВИЛЬНО
Арестован в 1949 году за «антисоветскую деятельность». Приговор — пять лет лагерей. Срок отбывал в Каргопольлаге (Архангельская область). Освобожден по амнистии в 1953 году. Реабилитирован.
СПРАВКА О РЕАБИЛИТАЦИИ
Померанц был реабилитирован во время большой кампании по реабилитации заключенных, поэтому справок получил из разных ведомств сразу три.
“ Когда у нас в лагерной конторе заболела уборщица, ее заменила Ирочка Семенова, аспирантка психологического факультета МГУ, которая была недовольна травлей Ахматовой, публично говорила об этом и за это получила 7 лет. Ирина была очень живая, довольно некрасивая, начитанная. А мне давно было не с кем поговорить, поэтому, когда она приходила в контору, мы трепались. А потом уборщица выздоровела, я выписал ей наряд на работу, подумал, что завтра Ирочка вместо уборки конторы будет ковыряться в мерзлой земле — и зарыдал. Я понял, что я в нее незаметно и глубоко влюбился… Я узнал, что способен на очень большую любовь. Ничего подобного раньше у меня не было. Это как сравнивать вулкан с печкой. И это пришло в лагере.
Ольга Николаевна Гончарук«Что я вам, русским, сделала?»
1925
Родилась в селе Залучье Коломыйского района Ивано-Франковской области (это была территория Польши).
1945
Июль 1945-го — арестована за связь с Украинской повстанческой армией, следствие шло в тюрьме райцентра Коломыя.
24 декабря 1945-го — приговорена к 10 годам исправительно-трудовых работ и пяти годам поражения в правах. Отбывала срок в лагерях Печоры и Инты (Коми ССР): работала в совхозе, на лесоповале, швеей на лагерном производстве.
1947 … 1985
Зима 1947-го — мать и младшего брата Ольги как членов семьи врага народа выслали в Печору. Сестру Соню приговорили к десяти годам лагерей, которые она полностью отбыла на Колыме.
Осень 1954-го — освободилась, полностью отбыв срок.
1985-й — реабилитирована.
Работала швеей, живет в Печоре.
«Ольга Николаевна Жолобаева, статья 54 — 1, 11, срок 10 лет». В лагере это говорилось как «отче наш», на каждой проверке, и после свадьбы я сразу поменяла фамилию, чтоб и не слыхать ее больше.
Я родилась в 25-м году, а в 39-м пошла война. И так пошла, что до 45-го спокойно не стало. У нас знаете, как ходили: туды-сюды, туды-сюды. Сначала польско-немецкая война, потом немецко-русская, и все не наша.
У нашего села была дорога. По ней и танки, и снаряды — то в одну сторону, то в другую…
Когда пришли немцы, молодежь боялася их, потому что забирали в Неметчину, и тикала в леса. Ушли немцы — русские пришли. А мы русских не знали, понимаете? Мы с поляками зналися. Я за вас, русских, даже не знала, кто такой Сталин, у нас был вождь Пилсудский.
После войны парни у селе пошли в партизаны. У моего отца брат был, мой дядя. У него — три сына, они тоже убежали в лес. Но они мне родные! Я коров под лесом пасла, там с ними встречалася и передавала им еду. За это меня и выдали.
Я знала, что за мной следят, что будет облава, и ночевала одну ночь там, другую здесь.
Конечно, боялася. Я знала, сколько наших уже арестовали, кого уже вывезли. Тогда эшелонами вывозили… Уехать? Ой, нет, я и в районе редко когда была. Это у русских ездят тудема-сюдема, а мы и в соседнюю деревню редко когда.
В мае война закончилась, а в июле меня и сестру Соню арестовали. А маму просто вывезли, она тут в Печоре на кладбище лежит.
Три месяца — и я уже поехала на север. Там быстро оформляли. Кого ни за что — тех дольше держали. А меня быстро, 10 лет дали. Конечно, не верилося, что все 10 просижу. Думала: русские станут уходить — и постреляют нас, как немцы евреев. Каждую ночь ложилась спать — и не знала, проснусь или во сне застрелят. Страх за моим плечом до сих пор стоит.
Ольга Гончарук (слева) на лесоповале. Коми, 1948
«Такой нации, как хохол, нема»
В Инту мы приехали молодые, кровь с молоком, поэтому большинству дали тяжелый труд.
Скоро я заболела цингой и попала в Печору, в лазарет. Врач меня пожалела, что я такая худая, и оставила на швейном комбинате. Мы шили одежду на заключенных: и штаны, и телогрейки, и одеяла, и все-все.