58½: Записки лагерного придурка — страница 30 из 78

Донцова не оправдала доверия кумовьев. Уже после Ириного освобождения (срок ей дали божеский, пять лет), ее любовник Марк Антошевский отозвал меня в сторонку и сообщил:

— Ирка просила сказать: на тебя она не стучала. Так что не думай.

— Я и не думаю, Марк. Будешь писать, передай ей привет — и спасибо за все хорошее.

Марк сильно ее любил. Повесил в бараке Ирину фотографию — красивое лицо, большие светлые глаза, — а ниже, для подсветки, пристроил лампочку — он был электриком. Ребята посмеивались: как икона с лампадой!.. Не знаю, почему Ире важно было, чтоб я узнал о ее — как бы это сказать? — лояльности... И еще одна стукачка призналась мне, что кум интересовался моей персоной — совсем малознакомая девка, я даже имени не помню. Она, Ира, Петька — три признания! Исповедь облегчает душу?

По Иркиной протекции меня взяли в бухгалтерию счетоводом.

Из шести конторских работников трое были пересидчики: у них в формулярах значились не цифры — номера статей и пунктов, а буквы. У Володи Волина, как помнится, КРТД — контрреволюционная троцкистская деятельность, у Ольги Алексеевны и Жозефины Иосифовны — ЧСИР, члены семей изменников родины. Обе были вдовами расстрелянных в ежовщину военных. Ко мне они отнеслись прямо-таки по-матерински заботливо: учили бухгалтерским премудростям, не сердились на мои промахи.

Но еще снисходительней к этим промахам был мой непосредственный начальник Иван Трофимович Обухов. Жозефина мне внушала, например: баланс должен сойтись с точностью до копейки, это святая святых двойной бухгалтерии! И я искал эти не желающие сойтись копейки, по десять раз перепроверяя каждую проводку. А Иван, видя мои мученья, изящным жестом не по-крестьянски маленькой руки отодвигал проблему в сторону: «Баланс составляется в тысячах рублей!» И бессовестно округлял цифры.

Но он же и оберегал меня от служебных неприятностей. Сын саратовского крестьянина, он окончил классов пять средней школы, но был наделен практической сметкой, которой мне в те времена так не хватало. Помню, я ничтоже сумняшеся вывел в калькуляции себестоимость одного куриного яйца — 720 руб. (Не в том месте поставил запятую.) А Ивану и считать не нужно было, для него цифры не были абстрактны, он сразу видел: ну, не может одно яйцо столько стоить! Теперь-то, в 93 году, такая цена не кажется фантастической — то ли еще нас ждет... Но тогда это было прямым доказательством моей профнепригодности.

Просвещал меня Иван Трофимович и по всяким житейским вопросам. Я уже поминал, что сексуальные мои познания были очень невелики. Хотя первый — теоретический — урок я получил в возрасте двенадцати лет. Я тогда лежал в больнице с дифтеритом. В нашу палату попал один взрослый, заболевший этой детской болезнью. Это был ломовой извозчик, добродушный словоохотливый дядька, он рассказывал нам о своих любовных похождениях, и мы с большим интересом слушали.

Желая сделать мне приятное, он сказал:

— Но самые лучшие женщины это евреечки!

— Почему?

— У них пизда поперечная.

— Как же она закрывается? — удивился я.

— А конвертом.

Сведения Ивана Обухова были менее фантастичны, хотя и не бесспорны. Это от него я впервые узнал пословицу: «На версту вершок хуйня, а на хую вершок верста». Иван не рекомендовал злоупотреблять сексом (слова этого он не знал, заменял другим).

— Надо так, — говорил он. — Один раз на сон грядущий, второй — на коровьем реву.

Вооруженный этими знаниями, я отправился на 37-й пикет. Т. е., не сам отправился, а меня направили на курсы бухгалтеров — да, бывало в лагерях и такое.

37-м пикетом назывался лагпункт, обслуживавший лесопилку. Вообще-то пикет — это отрезок железнодорожного пути длиной сто метров, а также геодезическая отметка на местности. Почему л/п носил такое название, не знаю, как не знаю и того, почему именно там, а не на головном лагпункте решено было разместить наши курсы.

Со всех ерцевских лагподразделений — с Чужги, с Алексеевки, с Круглицы и Островного — привезли зеков, человек двадцать, и стали готовить пополнение для контор: кое-кто из старожилов в тот период все-таки уходил на свободу. Правда, вскоре почти всех их снова похватали и разослали по лагерям, но, как сказано в «Маугли», «это уже другая история, для взрослых».

Большую часть курсантов составляли такие же, как я, придурки. Но были и работяги, с общих, получившие двухмесячную передышку.

Преподавали опытные бухгалтера: главбух всего Каргопольлага — офицер, и с ним два отсидевших свое зека. Атмосфера на занятиях была вполне деловая и доброжелательная. Особенно благоволил ко мне неулыбчивый и немногословный горьковчанин Соломонов. Однажды принес книжку, сунул мне.

— Почитайте. Хорошая, — сказал он, окая. Книжка и вправду была хороша — «Спутники» Пановой.

Учился я неплохо и помогал самой отстающей, Шурочке Силантьевой. Была она курносая, веселая, голубоглазая — и я, конечно же, влюбился. (Постоянство вкусов — моя отличительная черта.) Хочется верить, что это господь послал мне Шурочку. Неспособная к бухгалтерии, она обладала бесценными женскими способностями, в том числе редкостной чуткостью. И, в свои двадцать три года, большим практическим опытом. Все про меня поняв, она в два счета избавила меня от всех комплексов, за что я буду благодарен ей по гроб жизни. Не знаю, где она теперь, что с ней сталось. Надеюсь, что жива и здорова.

Шура была дочкой директора энкаведешного дома отдыха в Луге. Ее первыми учителями в постели были постояльцы папиного заведения — не только чекисты, а и два циркача, родные братья. «Два брата-акробата», говорила Шурочка. Обо всех она рассказывала и откровенно, и весело. Но вот о тех, кто сменил в доме отдыха и энкаведистов и циркачей, когда немцы заняли Лугу, — об этом мы с ней никогда не говорили. Я не спрашивал, она тоже помалкивала. Хотя ее подружки любезно сообщили: твоя Шурочка — немецкая подстилка.

Девушек и женщин, живших в оккупацию с немцами, в лагере было много, и у каждой имелись свои причины и свои обстоятельства, бог им судья. Но судили-то их не на небесах, а на земле, причем на советской, и всем подряд давали срока по 58-й — кому больше, кому меньше. Я их не осуждал — жалел.

Заниматься любовью в бараке, прилюдно, нам с Шурой не хотелось. И мы часами простаивали в темном тамбуре, ожидая, пока прекратится хождение. Только раз нам удалось оттолкнуться (тогда не говорили «трахнуться») в относительном комфорте: на опилках, за штабелем. Курсантов ведь выводили иногда на лесопилку — убирать территорию; вот мы и воспользовались. Правда, задержались малость, и когда прибежали к воротам, все те же доброжелательные подруги стали громко советовать:

— Шур! Хоть отряхнулась бы!..

Вся спина ее серенького довоенного пальтишка была в опилках.

Там, в рабочей зоне, можно было добыть через вольных курево, а то и выпивку — за деньги, понятно. В Шурин день рождения мне принесли целых два поллитра. Отпраздновать мы решили вечером, в бараке. Но вот проблема: как пронести водку в зону? Эту задачу я решил с гениальной простотой. Заложил по бутылке в каждый рукав повыше локтя и во время обязательного шмона перед воротами с готовностью распахнул бушлат, разведя локти в сторону. Вертухай привычно скользнул ладонями по моим бокам и буркнул: «Ходи». Если б нашел водку, мне обломилось бы суток десять ШИЗО. Но ради любимой девушки стоило рискнуть. Да, да, любимой! Шурка была вторая в моей жизни женщина, которой я сказал это слово — «люблю». Потом говорил и другим — но не часто. И не в лагере...

Занятия на курсах кончились, мы сдали экзамен — я на пятерку, Шура на троечку с минусом — и разъехались по свои лагпунктам. Мы потом переписывались, через бесконвойников. Я старался переправить ей что-нибудь вкусненькое из маминых посылок, а однажды мы даже смогли увидеться — но об этом немного погодя.

На выпускном занятии начальник курсов, старший лейтенант, чью фамилию я, к сожалению, забыл, приятно удивил нас. Свою прощальную речь он начал давно забытым обращением: «Товарищи!» Оговорился? Не думаю. Были, были среди лагерного начальства вполне порядочные, многое понимавшие люди.

На 15-й я вернулся старшим бухгалтером производственной группы. На меня смотрели с уважением, а девушки с новым интересом: подружиться со мной, считали они, было бы полезно.

Попадая в тюрьму, женщины в первые же дни узнавали от опытных сокамерниц: в лагере надо сойтись с кем-нибудь из придурков, лучше всего с нарядчиком — пристроит на легкую работу. А одной быть нельзя, дойдешь на общих. И блатные приставать будут.

К нам на 15-й пришел этап из Иванова — молодые девчонки, в большинстве ткачихи, получившие срок по статье 162-й, воровство: вынесли с фабрики две-три бобины пряжи и променяли на хлеб.

Пока они все вместе жили в карантинном бараке, их навещали наши старожилки — познакомиться и узнать, не пришел ли кто из землячек. Заодно инструктировали: тут на сельхозе с мужиками плоховато, человек сто всего, да и то половина доходяги. Но есть в хлеборезке грузин Моисей, он баб любит; а в бухгалтерии — очкастый молодой еврей. У него, вроде, никого нет... Девушки слушали, принимали к сведенью. И жалели свою товарку, которая была на седьмом месяце беременности:

— Любочка, а ты-то как будешь? С таким-то пузом.

— А я, девочки, рачком[41].

Об этой беседе мне рассказала, хихикая, Люська Беляева, с которой у нас случился скоротечный роман: она воспользовалась наводкой.

У нее было милое курносое личико, тоненькая фигурка и, как отметил мой друг Леха Кадыков, «подстановочки под ней выполнены очень аккуратно». (Лешкина речь и по сей день отличается своеобразием. Про одну знакомую даму он сказал, что у нее большое обоняние.) А подстановочки, т. е. ножки, были у Люськи действительно хороши. И удивительная походка — куда до нее нынешним манекенщицам! На этапе Люсю постригли: завшивела в тюрьме. И теперь она ходила, не снимая голубой косынки, каждую ночь проверяла, не отросли ли волосы. Об этом ее нетерпеливом ожидании знал весь лагпункт. И Венька Стряснин, зав. ШИЗО, вместе с надзирателем Серовым, сыграли над Люськой пакостную шутку: сорвали косынку и снова постригли наголо, объявив, что у Беляевой вши. Как она рыдала, бедная девка! Ведь нагло врали, сволочи. Она была чистюля, заботилась о своей внешности, даже чистила зубы два раза в день — чего я, например, не делал никогда.