Американские пиджаки у меня не залежались. Один не помню куда делся, а в другом ушла на освобождение, отбыв свои пять лет, Шура Юрова по прозвищу Солнышко — круглолицая, бело-розовая, как пастила. Как такое могло сохраниться на лагерных харчах, на общих работах? У нее даже дыхание пахло парным молоком.
Конечно, на 15-м с кормежкой было получше, чем на других лагпунктах. Во-первых, сельхоз, во-вторых, за воровство беспощадно карал поваров заключенный зав. кухней горбун Кикнадзе. И каша была кашей, а не жидким хлёбовом, как у других. Но всё равно: картошка в баланде всегда была черная, гнилая. Круглый год на овощехранилище картофель перебирали, и на нашу кухню попадали только отходы. Настоящих доходяг у нас не было, а голодных — полно. Я слышал как хорошенькая Лидка Болотова делилась с подружками девичьей мечтой:
— Залезть бы, девки, в котел с кашей и затаиться. Повара уйдут, а ты сиди и наворачивай... Я бы хавала, хавала — аж до самого утра!
Это от нее я узнал лагерную переделку старой песни:
Вдруг в окошке птюха показалася.
Не поверил я своим глазам:
Шла она, к довеску прижималася —
А всего с довеском триста грамм.
Птюхой нежно называли пайку...
Кикнадзе (его все звали Сулико. Наверно, Шалико?) удивлялся, почему я не приду к нему, не попрошу лишнего? Но я знал: для других он не даст. А самому мне и посылок хватало. Ну, вообще-то не совсем хватало — что там могла прислать мать с её лаборантской нищенской зарплатой! Но я не хотел попадать в зависимость от хитромудрого зав. кухней. Вот с его земляком Мосе Мгеладзе я подружился. Мосе заведовал продкаптеркой; подворовывал, конечно — но в меру. И мы варили отборные куски «мяса морзверя», отбивая луком отвратительный вкус ворвани. Нам казалось — вполне съедобно! А вот на Инте, когда я попал туда, обнаружилось, что непривычные к моржатине и тюленятине зеки из других лагерей этим блюдом брезгуют. (Про них говорили: «зажрались, хуй за мясо не считают!») И лотки с порциями морзверя, от которых отказывались целые бригады, доставались нашим каргопольчанам.
С Мосе интересно было разговаривать и про еду, и про гурийское многоголосное пение, и про любовь, и вообще про жизнь.
— Ненавижу, кто прощает зло! — говорил он и свирепо скалил все тридцать два белых зуба. — Кто зло не помнит, тот и добро забудет!
Я с ним соглашался. Не было у нас разногласий и по поводу женщин: нам нравились одни и те же.
Понимаю, что к этому предмету я возвращаюсь слишком часто, но напомню: на 15-м женщин было в семь раз больше, чем представителей противоположного пола. Придурки и ребята из РММ, которые на работе не слишком изматывались, не теряли времени, словно предчувствуя: скоро хорошая жизнь кончится. Она и кончилась. В 48–49 годах уже нигде не было «совместного проживания» — отдельно мужские лагпункты, отдельно женские.
Свального греха на нашем 15-м не было. И вообще грязи в отношениях было не больше, чем на воле. Правда, не было и романтики.
Единственная по-настоящему романтическая любовная история, о которой мне известно, случилась не у нас, а в Кировской области, на лагпункте, где был Юлик Дунский. Случилась не с ним: её героями были зечка-бесконвойница и молоденький солдат вохровец. Об их отношениях узнало начальство и девушку законвоировали — так что видеться они уже не могли. А это была нешуточная любовь, такая, что солдатик решил застрелиться. Выстрелил в себя из винтовки, но неудачно. Или наоборот, удачно: только ранил себя. Его положили в больницу за зоной. А его возлюбленная, узнав об этом, подлезла под колючую проволоку и прибежала к нему... Её, конечно, силой оторвали от него, уволокли распухшую от слёз. А стрелка, когда он поправился, перевели в другую часть, подальше... Конца истории Юлий не знал, вряд ли он был счастливым[43].
У наших на сельхозе отношения глубиной не отличались. Не было конкуренции, не было и ревности. Если и оказывалось, что девушка делит внимание между двумя мужичками, это редко становилось поводом для ссоры. Просто эти двое считались теперь «свояками». Так и приветствовали друг друга при встрече: «Здорово, своячок!»
Одна, выражаясь по-старинному, интрижка сменялась другой отчасти из-за текучести состава. Только начнется роман — девчонку увозят. Хорошо, если на освобождение, как Шуру и Валю, но чаще — на другой ОЛП. Начальство ведь знало от стукачей, кто с кем, и время от времени разгоняло «женатиков» по разным лагпунктам. Причем отправляли на этап того или ту, в ком администрация меньше нуждалась. Например, если она бухгалтер, а он простой работяга, уходит он. А если на общих она, а он агроном — он, естественно, и останется.
Существовал и такой неписаный закон: если во время облавы на женатиков в мужском бараке застукают женщину, ей дадут от пяти до десяти суток карцера, а ему ничего. Если же его застанут в женском бараке, тогда наказание заслужил он, а на ней вины нет.
Облавы такие проводились часто. Я сам однажды спасся позорным способом: забежал в женскую уборную, присел над очком и закинул на голову полу бушлата, чтоб не видно было небритого лица.
«Встречались» пары и в бараках, и в служебных помещениях — например, в пустой бане, в конторе. У придурков имелось больше возможностей — хотя случались и накладки. Про одну из них расскажу.
Посреди зоны, в отдалении от вахты, стоял маленький одноэтажный домик, точнее, конурка с громким названием «учкабинет». Днем в его единственной комнате вольный агроном по прозвищу Помаш (так он произносил «понимаешь?») обучал девчат премудростям сельхозработ, а ночью там можно было с кем-нибудь из его учениц уединиться.
Заведовал учкабинетом Федя Кондратьев, одноглазый красавец, морской офицер, до лагеря чемпион по гимнастике Черноморского флота. Глаза и части скулы он лишился в бою — но не с фашистскими захватчиками, в с родной милицией. Их было много, а он один — зато пьяный. И решил взять не числом, а уменьем: бросил себе под ноги гранату. Противник понёс серьезные потери, а Федя отделался увечьем и десятью годами срока. Случай был нетривиальный. Даже история Панченко, застрелившего двух милиционеров, меркнет по сравнению с Фединым подвигом. Лагерное начальство им даже гордилось: Федю демонстрировали всем приезжим комиссиям.
— Расскажи, Кондратьев, как ты их!..
И он, поправляя идеально белую повязку на глазу, рассказывал. Так было на обоих лагпунктах, где я с ним пересекался. И всегда для Феди находилась блатная работенка.
Мы с ним приятельствовали, и когда мне потребовалось убежище, Кондратьев с готовностью предоставил в мое распоряжение учкабинет.
Впустил нас с Ирочкой Поповой, моей приятельницей, и запер снаружи на большой висячий замок. Договорились, что ровно через час Федя придет и откроет. Но кто-то стукнул на вахту. Я даже знаю кто: настучал на нас не мой, а Федин враг, зав. баней — до ареста полковник, между прочим. Идея была — сделать Кондратьеву гадость.
И не успели мы с Ирочкой расположиться на столе с образцами сельхозпродукции, как послышались шаги и лязг железа: кто-то открывал замок. Я крикнул:
— Федя, ты? — В ответ ни звука. И я понял что это дежурный надзиратель Пелёвин, самый вредный из всех. У них на вахте был второй комплект ключей от всех помещений. Хорошо еще, что я — сам не знаю почему и зачем — едва мы вошли, запер дверь изнутри на здоровенный засов.
Отомкнув, надзиратель подергал дверь и, убедившись, что ее не открыть, снова накинул замок и побежал на вахту за подкреплением: ему однажды устроили темную в бараке РММ и он боялся повторения.
Я посоветовал Ирочке одеться, а сам стал в панике ковырять какой-то железкой оконную раму. В отличие от меня Ирочка — вот что значит офицерская дочка! — сохраняла присутствие духа и ясность мысли. Сказала:
— А ты просто выбей раму.
Я разбежался и вышиб хлипкое окошко сапогом. Помог Ирочке вылезти и велел скорей бежать в барак, пока не вернулся Пелёвин. А сам остался ждать неприятностей. Ирочка удивилась:
— А ты чего ж?
Это трудно объяснить, но я ведь высаживал окно для нее, а не для себя: очень не хотел, чтоб эту девочку застали на месте преступления. И когда она выбралась наружу, решил, что дело сделано. Как-то не подумал, что могу уйти тем же путём. Такой вот заскок. В оправдание своей глупости могу напомнить известный эпизод из биографии Ньютона. Великий физик велел прорезать в двери своего кабинета специальное отверстие для кошки, чтобы она могла приходить и уходить, не отрывая его от работы. А когда у нее родились дети, попросил сделать еще три маленьких лаза — для котят. Аналогия не полная, но тоже пример странной блокировки интеллекта. Не знаю, кто объяснил Ньютону его ошибку, а я последовал Ирочкиному совету, выбрался из учкабинета и помчался в барак — не к себе, а к друзьям, организовывать алиби. Прошло благополучно... А Пелёвина, кстати сказать, через месяц убили — не в зоне и, разумеется, без всякой связи с моим приключением. Пробили голову железнодорожным молотком — видимо, зуб на него имели не только зеки.
Особых злодеев среди лагерных начальников я не встречал. Были хуже, были лучше, попадались и тупые злобные скоты, но на настоящего злодея никто не тянул.
А на 15-м нам, считаю, с начальником просто повезло. Это был шестидесятидвухлетний младший лейтенант Куриченков. Как и вся каргопольская «вохра», он был из местных. Начинал надзирателем и дослужился до должности начальника лагпункта. Когда вышло распоряжение аттестовать всех, кто был на офицерских должностях, старику навесили на погон одну звездочку — на большее образования не хватило (по-моему, там и пяти классов не было).
Году в девяностом мы с режиссером Миттой побывали в моих местах — искали натуру для фильма о сталинских лагерях «Затерянный в Сибири». Подходящего ничего не нашли: теперешние «учреждения» выглядят совсем по-другому. Но меня поразило, что начальником маленького лагпункта (сейчас это называется как-то иначе) был полковник, а в подчинении у него ходили подполковники и майоры. Видимо, излишки офицерского состава армия сбывает теперь в исправительно-трудовые заведения. А в наше время на весь Каргопольлаг имелся только один полковник — Коробицын, начальник управления. Интересно, в каком звании нынешние начальники управлений? Наверно, генералы армии, а то и маршалы...