58½: Записки лагерного придурка — страница 52 из 78

— Стрелочек! А, стрелочек!.. Озяб?

— Пошел на хуй, — бурчит стрелочек. И завистливо смотрит с высоты на зека в исподнем, от которого клубами валит пар.

Спали мы на двухэтажных нарах. По идее это была «вагонная система», но на втором этаже из-за перенаселенности просветы между крестовинами заложили щитами, так что получился сплошной помост.

В ногах у каждого жильца приколочена была фанерка с именем-отчеством, фамилией, статьей и сроком. Все эти паспортные данные бездумно перенесла из формуляров чья-то равнодушная рука. Поэтому Дунский Юлий превратился из Теодоровича в Пиодоровича, а Леонид Монастырский, новичок Ленька, студент из Одессы — в Леонша. Так я и по сей день зову его, когда пишу — правда, не в Одессу, а в Берлин: «Здорово, Леонш!» Числился у нас и какой-то не поддающийся расшифровке Псиша Моисеевич...

Главным украшением барака была серая тарелка репродуктора. В 52-м году мы слушали трансляцию драматического футбольного матча СССР — Югославия с Олимпиады в Хельсинки. Должен с грустью констатировать, что только я один болел за наших, а весь барак — против. Кто-то из великих написал: «Патриотизм — последнее прибежище негодяев». А для меня спорт был и остается последним прибежищем патриотизма...

Заниматься спортом зекам было не положено. Тем не менее ребята устроили волейбольную площадку, притащили с шахты сетку и мяч и, разбившись на две команды, играли по выходным. Олповское начальство смотрело на это сквозь пальцы, а в случае приезда какой-нибудь комиссии столбы быстренько вынимали из врытых в землю обрезков трубы и прятали. Я-то ни во что не умею играть, а Юлика брали в игру с удовольствием. Хотя были в команде почти профессиональные игроки: горьковчанин Голембиевский (правда, футболист, а не волейболист), спортсмен-эстонец Ральф, нарядчик Юрка Сабуров.

Узаконенным развлечением были концерты самодеятельности и еще кино — очень редко и не самое лучшее. А мы знали от вольного киномеханика, что за зоной в Доме Культуры он крутит трофейный «Тарзан в Нью-Йорке». Скинулись по десятке (иметь наличные было запрещено, но как-то мы устраивались), и механик притащил «Тарзана» в зону. Сеанс для избранной публики проходил в строгой секретности. В тесном закутке под сценой клуба (он же столовая) поставили на табуретку проекционный аппарат, повернули тыльной стороной снятый со стены портрет Сталина и согнувшись в три погибели смотрели, как на маленьком экране — не больше телевизионного — Джонни Вейсмюллер моется под душем, не сняв смокинга, как он скачет по крышам нью-йоркских автомобилей.

Пока начальником ОЛПа был полковник Новиков — спокойный полноватый человек с грустным лицом — режим был достаточно либеральным: полковник ни во что не вмешивался. Поговаривали, что был он не чекистом, а кадровым офицером и что у него у самого кто-то из родни сидит. А его заместитель по хозяйственной части майор Картежкин — тот был просто симпатяга. (За глаза все его называли Картошкин.) Коренастый, кривоногий, он и говором, и ухватками был больше похож на старшину, чем на старшего офицера. Да и обязанности у него были старшинские.

Уголь, доски для ремонта и все прочее лагерь полулегально добывал на «своих» шахтах: у Минлага и у комбината «Интауголь» был один начальник, полковник Халеев — кстати, тоже не самый вредный.

Однажды мы с Юликом стали свидетелями такого диалога: Картежкин пришел на шахту, увидел заведующего пилорамой з/к Вербицкого Адама Ивановича, и крикнул:

— Ты, хуй очкастый! Ты чего мне одну сороковку присылаешь? Ты двадцатку дай!

(Т. е., дай доску толщиной в два, а не в четыре сантиметра.)

Адам Иванович очень оскорбился. Покраснел, надулся и сказал сдавленным от обиды голосом:

— Вот вы назвали меня хуем очкастым, а между прочим вы, гражданин начальник, только майор, а я был полковником и служил в генеральном штабе!

— Обиделся? — беззлобно сказал Картежкин. — Ну хочешь, назови ты меня хуем очкастым. Только двадцатку дай!

Не знаю, как кому, но у меня язык не повернется, рассказывая о таких, как Картежкин и Новиков, называть их по сегодняшней моде палачами. Система была свирепая, безжалостная, но служили ей разные люди — и по-разному.

Вот сменивший Новикова полковник Бородулин действительно был злодеем, я о нем уже писал. По слухам, на Инту он попал как штрафник: был чуть ли не министром внутренних дел в какой-то из прибалтийских республик, провинился и был разжалован. Может, поэтому так и злобствовал, выслуживался, карабкался наверх.

Мелких пакостников среди лагерного офицерства было полно. У нас особенно отличался кум Генрих Иванов. Меня он заставил сдать в каптерку отцовские хромовые сапоги[62], а подловив на минутном опоздании к разводу, посадил на пять суток в карцер.

Там я познакомился с забавным мужичком — прототипом нашего с Дунским сектанта Володи в фильме «Жили-были старик со старухой». Вспоминаю его с симпатией и уважением. Это знакомство, я считаю, вполне окупило мое недолгое сиденье на штрафной пайке.

«Прототип» был молод, но бородат — редкое в те времена сочетание. А глаза у него светились невероятной — так и хочется написать «небесной» — голубизной. Ко мне он проникся доверием, узнав, что я читал и даже помню Евангелие. Я не очень понял, к какой именно секте он принадлежал. На ОЛПе его и двух-трех его однодельцев называли «апостолами». А причина, по какой он попал в карцер, заключалась в том, что по ихней вере работать в субботу — великий грех. Он и не выходил на работу по субботам, пока об этом не пронюхал Генрих Иванов. Напрасно бригадир пытался объяснить оперу, что сектант труженик, он и за субботу отработает и еще за много дней. Иванов объяснений слушать не стал и посадил «отказчика» на десять суток. Тот безропотно принял очередную несправедливость советской власти, но в карцере объявил молчаливую голодовку. То есть, не объявил, конечно, — раз молчаливая, какое же «объявил»? Просто он не ел полагающиеся на день триста граммов хлеба. Брал и не съедал. Мы пробовали уговорить его поесть: ведь сектанта уже стало, как он выразился, «поднимать» от легкости... Или уж отдал бы пайку кому-нибудь из соседей... Но он не отдавал и с тихим упрямством твердил свое:

— Вот выйду отсюда, пойду к Иванову, положу все паечки на стол и скажу: «Вы, гражданин начальник, мне хлеба пожалели. Нате, возьмите!»

Я вышел из карцера раньше и не знаю, удался ли кроткому мстителю его план — мы были в разных колоннах. Если удался, боюсь, страдалец за веру по новой загремел в кандей.

А я снова стал ходить на шахту. Года через полтора начальство сообразило построить огороженный колючей проволокой коридор — от вахты лагпункта до рабочей зоны. А пока что нас каждое утро выстраивали за воротами ОЛПа, пересчитывали и начальник конвоя косноязычной скороговоркой читал «молитву»:

— Внимание, колонна! По пути следования в строю не разговаривать, шаг вправо, шаг влево считаю — побег, неподчинение законных требований конвоя. Оружие принимаю без предупреждения. (Почему-то никому из них не давалось простое слово «применяю».)

В конце молитвы вместо «аминь» звучало:

— Ясно?

В ответ колонна хором должна была орать:

— Ясно!

Но за семь-восемь лет сидки всем так осточертела эта бессмысленная процедура, что вместо стройного хора зековских голосов начинался кошачий концерт:

— Я-я-я-сно! Я-яу-сно! Яу-яу!.. — завывали мы — и не в унисон, а нарочно отставая на полтакта.

Этот безобидный саботаж, зачинщиков которого обнаружить было невозможно, кончился тем, что конвойные перестали интересоваться, все ли нам ясно. Постановили считать, что ясно.

Как-то раз, слякотной осенью, в ожидании команды «следуй вперед» мы от скуки глазели по сторонам. К домику перед вахтой, где жил кто-то из начальства, направились три офицера. Мой сосед по шеренге Славка Батанин вдруг засмеялся:

— Хочешь, скажу, кто из них в этом доме живет?.. Вон тот, капитан.

— Откуда знаешь?

— А он один перед порогом ноги вытер.

Этот Славка был первым, с кем мы подружились на шахте 13/14. Родом из Горького, он учился в Москве и часто бывал в моем Столешникове переулке — а конкретно, в том снесенном сейчас двухэтажном доме, где жила Леля, жена нашего Моньки Когана. Там же, оказывается, жила и Славкина возлюбленная. Он рассказал про такой случай: только это они с ней собрались заняться делом, как вдруг звонок. А в том доме — это мы с Юликом помнили — на замок закрывалась дверь парадного: внизу квартир не было, на втором этаже — только две. И звонить надо было с улицы — как в лондонских домах.

Славкина дама выглянула из окна и ахнула: неожиданно — прямо как в анекдотах — вернулся из командировки муж. Кто у нее муж, Славка не знал и не имел желания знакомиться в сложившихся обстоятельствах.

Дело было зимой. Под окном, выходившим во двор, намело сугроб. И спортсмен Славка, наскоро одевшись, спрыгнул в снег. Отряхнулся и пошел со двора.

Муж все еще стоял возле парадного, ожидая пока жена спустится и откроет. Увидел Славку и заулыбался:

— Батанин?! Ты что тут делаешь?

— Да вот поссать зашел во двор...

— Слушай! Такое дело надо отметить. Пошли, я тебя со своей бабой познакомлю.

С этим парнем Славка часто играл в теннис на кортах «Динамо», на Петровке, но о семейной жизни своего партнера ничего не знал. Попробовал отбиться от приглашения, но в этот момент открылась дверь.

Женщина оказалась на высоте. Не моргнув глазом представилась, поздоровалась за ручку, и все втроем поднялись наверх выпивать и закусывать...

Поведал нам Слава и свою военную одиссею. В войну он служил во фронтовой разведке. В апреле 44-го, как раз тогда, когда нас с Юликом посадили, его забросили в тыл к немцам: несколько танков прорвали линию фронта и вернулись к своим, высадив разведчика. Батанину не повезло: обе явки, которые ему дали, не сработали. А через какое-то время немцы его задержали и отправили в лагерь военнопленных. Вот там ему подфартило. Вместе с другими пленниками он ковырял лопатой землю, ремонтируя дорогу, и вдруг услышал: