58½: Записки лагерного придурка — страница 54 из 78

— Тут некоторые, понимаешь, психовать решили, задумали бежать... Не выйдет! Будем судить по всей строгости советского закона!

И действительно судили. Несчастному сумасшедшему добавили срок и увезли от нас — скорей всего, в психушку, было такое специальное отделение в Сангородке.

Наверно, если бы в тот день нас вел старый, не минлаговский конвой, трагедии не случилось бы. С теми было — особенно у блатных — какое-то взаимопонимание. Даже шутки были общие: «Ваше дело держать, надо дело бежать», «Моя твоя не понимай, твоя беги, моя стреляй». Но все это осталось в прошлой жизни. А с этими новыми — одно расстройство.

Помню, меня с соседом по шеренге рябым Николой Зайченко конвоир выдернул из строя за «разговоры в пути следования». Отправил колонну вперед и стал изгаляться:

— На корточки! Марш вперед гусиным шагом!

Имелся в виду не прусский парадный шаг, а ходьба в положении на корточках. Я сделал шаг — трудно, а главное очень уж унизительно.

— Вперед! — краснопогонник передернул затвор винтовки. — Кому говорят?!

Зайченко неуклюже шагнул вперед, а меня стыд и злоба заставили выпрямиться:

— Не пойду. Стреляй, если имеешь право.

Он еще раз лязгнул затвором. Право он имел: кругом тундра, нас двое, а он один. Если кто спросит — «за неподчинение законным требованиям конвоя». Да никто бы и не спросил... Но видно, не такой уж он был зверюгой, чтобы для забавы пристрелить зека. Он постоял, помолчал, потом скомандовал:

— Догоняй бегом!

И мы припустились рысью догонять колонну...

Чувствую, что пора перейти к более приятным воспоминаниям.

После первого опыта — конкурса на лучший рассказ — в Юлике проснулась тяга к писанию — из нас двоих он один обладал тем, что называют творческой энергией. «К писанию» не надо понимать буквально. Лучше сказать: тяга к сочинительству. Писать в тех условиях было сложно, а хранить написанное — опасно.

Году в 64-м, в Норвегии, мы познакомились с Оддом Нансеном, сыном знаменитого Фритьофа. Оказалось, товарищ по несчастью: во время войны был интернирован и сидел у немцев в лагере. Нансен подарил нам свою книгу «Day after day» — «День за днем», — написанную, как он с гордостью объяснил, в лагере на туалетной бумаге.

В наших лагерях туалетной бумаги не было — как и многого другого. Поэтому Юлик стал сочинять стихи: их легче запомнить. На работе можно было записать на клочках бумаги — скажем, на испорченных бланках — запомнить и выбросить: шмоны бывали и в зоне и в конторе. (Во время очередного обыска мы спрятали в печку, присыпав золой, рукопись «Лучшего из них». А в золе оказались тлеющие угольки, и рассказ сгорел. Вопреки уверениям Булгакова, рукописи горят: могут погореть и их авторы. Правда, наш сгоревший рассказ возродился из пепла, как птичка Феникс — но об этом разговор впереди.)

Юлик начал даже сочинять пьесу в стихах — «Два виконта». Стихи, по-моему, были вполне приличные:

Встает заря. Под небом алым

Раскинулась земная ширь,

И я дежурю, как бывало,

У входа в женский монастырь...

Это из монолога Дон Жуана. Но скоро оба виконта наскучили автору, и он приступил к литературному обозрению.

Для затравки обругал толстые журналы:

За «Новый мир» и за чужое «Знамя»

Мы от стыда горим на этот раз —

За алый стяг, который красен нами,

За алый стяг, краснеющий за вас!..

(Чужих стихов присваивать не стану:

Я только рабски следовал Ростану.)

Точнее, Вл. Соловьеву — это его перевод «Сирано» перефразировал Юлик. Сочинялось «Обозрение» в самый разгар травли космополитов и борьбы за российский приоритет в науке и технике. Самозванцами объявлены были братья Райт, Маркони, Эдисон — у нас свои имелись: Попов, Яблочков и Можайский с его так и не научившейся летать «летуньей». Доходило до смешного: французскую булку велено было переименовать в городскую, английскую булавку — не помню, в какую. А в горном деле нерусский «штрек» перекрестили в «продольную», «гезенк» в «вертикал» (более русского слова не нашлось). Памятью об этой дурацкой кампании осталась только шутка «Россия — родина слонов». Но тогда...

Сомнительный вопрос приоритета

Муссировался сотнями газет;

Средь них — «Литературная газета».

Я не всегда беру ее в клозет:

Зловонная ее передовица

Для задницы приличной не годится.

Газеты этой надо сторониться:

В ней свежей кровью каждый лист полит.

Глядите: вот подвал на полстраницы

И в нем — растерзанный космополит.

Пройдет еще неделя, и едва ли

Он не окажется в ином подвале...

Я не вытерпел, подключился к «творческому процессу». Так было всю жизнь: в нашей спарке Дунский ведущий, Фрид ведомый.

Сейчас уже трудно припомнить, кто из нас сочинил какие строфы. (Мы с Юликом говорили «куплеты», чем очень раздражали всех знакомых поэтов.) Некоторые из куплетов-строф были совсем слабы в техническом отношении, другие — несправедливы.

Книги, которые мы обозревали, давно и прочно забыты. Ну кто сейчас стал бы читать «производственные романы» — «Далеко от Москвы», «Сталь и шлак»? А их печатали в серии «Роман-газета» миллионными тиражами.

В Москве ли, далеко ли от Москвы

Страшусь индустриального сюжета.

На этих книгах — замечали вы? —

Как приговор стоит: роман — газета.

Распишут в ярких красках сталь и шлак,

Но разве это краски? Это ж лак!..

К слову сказать, прочитав «Далеко от Москвы», мы сразу вычислили: это же про лагерь! Организация работ, система поощрений — все наше. Вернулись в Москву и узнали, что Ажаев, действительно, не то сидел, не то служил при лагере на Дальнем Востоке.

К «идейно порочной» повести Эммануила Казакевича «Звезда» мы отнеслись с симпатией:

Вопросы чести, совести и долга

Лишь Казакевич ставил иногда.

Боюсь, теперь закатится надолго

Его едва взошедшая звезда:

Он, позабыв, что дважды два — четыре,

С сочувствием писал о дезертире.

Но чаще всего литературные новинки нам не нравились:

Зато звезда над Балтикой горит:

Латышка Саксе написала книгу.

Вполне удался местный колорит:

Читаешь — и как будто едешь в Ригу.

И от своих-то воротит с души,

А тут еще полезли латыши.

«Ехать в Ригу» — старый эвфемизм означающий «блевать». Теперь-то его мало кто знает, а тогда помнили.

Еще один расистский выпад мы сделали, прочитав где-то интервью с «черным Шаляпиным»:

Америка не нравится цветному.

Ну что же, к нам переезжать пора б!

У нас бы вы запели по-иному,

Поль Робсон, сходно купленный арап...

Несколько доброжелательных строчек мы посвятили детской литературе: при этом не удержались и еще раз лягнули лубянских борцов за русские приоритеты:

В поэзии ценю отдел я детский,

Один из самых мирных уголков,

Где уживались по-добрососедски

Маршак, Барто, Чуковский, Михалков —

Его стихи как детство дороги мне.

(Я говорю, конечно, не о гимне.)

Не взяли бы и этих за бока!

Я вижу: притаился Фраерман там,

А уж над ним занесена рука

С голубеньким сентиментальным кантом:

Признайтесь откровенно, Фраерман —

Зачем вы динго вставили в роман?

Исправим дело. Вот чернила, ручка,

И чтоб на вас не вешали собак,

Пишите: «Дикая собака Жучка,

Она же Повесть о любви». Вот так

Материал и свеж, и верно подан —

Собака — наша, автор — верноподдан.

Сколько куплетов получилось всего, я уже не помню. Боюсь, количество не перешло в качество.

Кончалось «Обозрение» октавой:

Но о себе. Закончив институт

Я снова начал курс десятилетки.

Уроки мне на пользу не идут:

Я знай пою, как канарейка в клетке.

Веселые минуты есть и тут,

Но до того минуты эти редки,

Что с нетерпением ученика

Я перемены жду... Пардон — звонка!

Аппетит приходит во время еды. За «Обозрением» последовало продолжение «Истории государства Российского от Гостомысла и до наших дней». У графа А. К. Толстого она начиналась: «Послушайте, ребята, что вам расскажет дед», а у нас — «Послушайте, ребята, что вам расскажет внук»... Внук рассказывал и про Рыцаря Революции:

С бородкой сатанинской,

С наганом на боку

Вельможный пан Дзержинский

С чекою начеку.

И про НЭП:

Разумного немало

Сулил нам этот план.

В кого она стреляла,

Разбойница Каплан!..

И про борьбу с оппозицией тоже было сказано:

Они хотели пленум,

Они хотели съезд,

Но их — под зад коленом!

А многих под арест.

А потом мы размахнулись на целый роман в стихах. Вообще-то нам хотелось сочинить сценарий про московского паренька, похожего на нас и по сходной причине попавшего в лагерь. Стали придумывать сюжет. Обязательно в фильме должна была петься песня, которая нравилась другу героя, лихому парню по имени Сашка Брусенцов. (Песня эта — «Эх, дороги...» нравилась и нам.) Сашка должен был бежать из лагеря, но... «выстрел грянул, ворон кружит — мой дружок в бурьяне неживой лежит»[65].

По техническим причинам сценарий написан не был. Да и роман в стихах под тем же названием «Враг народа» остался неоконченным. А из того, что было написано, в памяти остались только отдельные строчки — рукопись не сохранилась.