К этому времени в поселке имелось два многоэтажных дома. В них жили вольные сотрудники комбината. Парового отопления не было, но на каждого жильца приходилась кладовка для дров — каморка в подвале размером с одиночку на Малой Лубянке: метра полтора на два с половиной, без окна. В эти-то кладовки и стали вселяться вчерашние зеки. Законные владельцы протестовать боялись: поспорь с этими лагерниками — возьмут да подожгут со зла!..
Кое-кто из наших временно поселился у знакомых. А собиралась наша компания в семейных домах. Иногда у Шварца — он окончательно перестал считаться с рекомендациями особого отдела и водил дружбу с нечистыми. Его жена Галя очень полюбила нас с Юликом. На филфаке ленинградского университета она слушала лекции нашего учителя Трауберга, так что было о чем поговорить.
Но чаще мы бывали у Гарика с Тамарой. И чем ближе узнавали их, тем больше уважали.
Гарри Римини — какие имя и фамилия! — был не англосаксом и не итальянцем, а польским евреем из Вильно. Интеллигентный отец назвал его в честь латинского поэта Горацием (по-польски — Горациушем). Семья была интересная. Старшая сестра Елка — убежденная сионистка, в их доме, по-моему, сам Жаботинский бывал. Она уехала в Палестину еще до войны. А Гарри был убежденным коммунистом и состоял в польском комсомоле. Чтобы он переменил убеждения, потребовалось многое.
Когда началась война, он перешел линию фронта: хотел в рядах Красной Армии воевать против фашистов. Раздобыл паспорт на имя поляка Иосифа Константиновича Требуца, прошел с ним по Литве и Польше через все немецкие кордоны — а через наши пройти не смог. Обвинили его, естественно, в шпионаже. Поляк, еврей — какая разница?.. И посадили на десять лет. Без посылок, в чужой стране, с чужим языком, он ухитрился не только выжить, но и достичь командных высот на производстве. Не сразу, конечно. Голодал, доходил, но не сдавался. И кончал срок чуть ли не начальником лесобиржи.
Умный, начитаный, ироничный, он и на воле умел поставить себя так, чтоб с ним считались — все и всерьёз.
К ним с Тамарой тянулся самый разный народ. Оказалось, что в Инте много выходцев из Польши, очень неглупых ребят. Один, Антон Гроссман, рассказал о своем первом знакомстве с советскими. Это было в 39 году, в первые дни после прихода наших. Перед окнами Антона каждое утро встречались два хозяйственника. Оба приехали вывозить заводское оборудование, и каждый считал, что другой сует ему палки в колеса. Утро начиналось с отчаянной матерщины: они грозили друг другу страшными карами. Голоса спорящих взвивались до самых небес:
— Я тебе яйца оторву!
— А ты у меня кровью ссать будешь!
И в тот момент, когда дискуссия, считал Антон, должна была перейти в мордобой, они резко меняли тональность:
— Значит, договорились. По рукам.
К этой советской манере вести дела Антон так и не сумел привыкнуть.
Сам он славился пунктуальностью и был большим аккуратистом. К себе в бухгалтерию приходил всегда в начищенных ботинках и при галстуке — большая редкость в Инте. Но он и в Польше был франтом. Там как-то раз Гроссману не достался хороший билет, и он поехал третьим классом. Рядом сидел другой еврей и лузгал семечки. Шелуху он сплевывал на пол, но часть попадала на колени Антону. Представляю, как он, чистюля, страдал от этого. Не вытерпев, он сделал соседу замечание:
— Если бы рядом с вами сидел поляк, вы бы себе этого не позволили.
Тот не удостоил Антона ответом. Повернулся к жене и сказал:
— Посмотри на этого еврейского Гитлера!..
Антиподом Гроссмана был его земляк, кузнец Хаим Лифшиц. В Инте он назывался Федя. Здоровяк, пьяница, он шлялся по поселку со своей овчаркой Рексом и картаво науськивал ее на встречных: «Р-рекс! Взац!» — т. е. «взять!» Рекс, трезвый в отличие от своего хозяина, виновато вилял хвостом, всем видом показывая: «Не сердитесь, пожалуйста, на пьяного дурака».
Но дураком Федя не был. Имел деловую хватку: в Инте завел свиней и жил со своей Любкой безбедно. А когда уехал в Израиль — бывшим польским гражданам это удалось довольно скоро — он и там преуспел больше других. Бросил пить, открыл мастерскую и делал бизнес на товарных весах: изготовлял их, ремонтировал, а главное — «учил», так налаживал, что они показывали вес, выгодный для владельца. Когда надо — больше, когда надо — меньше. Так что разговоры о том, что все жулики остались в России — вражеская пропаганда.
— Думаете, если Святая Земля, там и люди святые? — сказала по этому поводу Тамара Римини.
Все польско-еврейские интинцы увезли с собой русских жен (а Зяма Фельдман — мордовскую). Федя-Хаим Любку оставил. Но дочери всегда помогал, она даже гостила у него в Хайфе.
Не умея ни писать, ни говорить толком ни на одном языке, включая иврит, Федя Лифшиц разъезжал по всему миру. Хвастался:
— Если есть мани-мани, дорогу кто-нибудь покажет!
Такой вот израильский Митрофанушка...
Новый 1955 год в доме у паньства Римини встречала странная, очень разношерстная компания. Большинство — такие, как мы, вечные поселенцы: Свет, Женя Высоцкий, Ян Гюбнер. Но был там и отпущенный из лагеря на выходной день двадцатипятилетник Ромка Котин, был и другой Ромка, Шапиро. Этот сбежал на минутку с шахты 9 — поднырнул под колючую проволоку, выпил с нами шампанского и полез обратно. Охрана была уже не та — и оказалось, что не нужны ни пулеметы на вышках, ни овчарки: никто бежать не собирался. Пришла в гости бесконвойница Алла Рейф — бывшая участница антисоветской молодежной группы «Юные ленинцы». А еще там была коммунистка и народный заседатель, лагерный доктор Аня Ершова, с которой крутили любовь трое из присутствовавших. Присутствовали, конечно, и парторг шахты 13/14 Михаил Александрович Шварц с супругой.
Говорят, людей сближает общее горе. Общая радость сближает еще больше. Мы же помним День Победы, 1945 год! (Через пятьдесят лет в 95-м так не было, к сожалению.) Новый 1955 год Инта встречала в ожидании больших перемен. Чекисты ждали их с тревогой, мы — с надеждой и верой. Все самое плохое было позади.
XX. Крокодил под кроватью
Чувствую, что рассказ мой затянулся до неприличия. Обещал друзьям написать о нашей с Юликом лагерной эпопее (Каплер говорил — опупее), а все чаще тянет рассказывать чужие истории. Потому что почти у всех наших близких товарищей они были интереснее и драматичнее, чем моя.
Например, у Ромки Котина, «вольноотпущенника», с которым мы встречали Новый Год.
В первые дни войны он оказался в немецком плену. Очень еврейский нос отчасти компенсировался голубыми глазами и волосами цвета лежалой соломы. Как правило, военнопленные евреи выдавали себя за татар или осетин: мусульмане тоже обрезанные. Ромкина внешность этого не позволяла, и он рискнул, сказался белорусом. По счастью, немцы редко требовали предъявить для проверки крайнюю плоть — то ли брезговали, то ли верили на слово (немецкой доверчивостью наши пользовались вовсю). Но советского человека так легко не проведешь: Котина расшифровал кто-то из товарищей по несчастью. За молчание он потребовал хорошие Ромкины сапоги. Сделка состоялась, но на всякий случай Роман перелез ночью в соседнюю секцию: лагерь был временный, просто площадка, обнесенная колючей проволокой и разбитая на квадраты. А стационарный лагерь, куда попал самозваный белорус, был в Норвегии. Там, в постоянном страхе, что продаст кто-нибудь из своих, он прожил четыре года — а в довесок получил 25 лет ИТЛ. Вышел, не досидев, и со временем снова поехал за границу — и на этот раз не в Норвегию, а США. Там он и досидел до конца отпущенного ему судьбой срока.
Но совсем уж удивительным был немецкий отрезок биографии Яна Гюбнера. По-настоящему он был Исаак, но у себя в Польше назывался Яном, а у немцев — Гансом.
Я уже рассказывал про Эрика Плезанса, англичанина, служившего в СС. Но еврей в СС?! Именно так. Исаак-Ян-Ганс служил при эсэсовской части буфетчиком. Было это где-то под Винницей. Или под Полтавой.
Как и Ромка Котин, Ян был голубоглазый блондин. Но курносый и красномордый — так что с успехом выдавал себя за фолькс-дойча. У него и фамилия вполне немецкая — Hubner. С русской женщиной Валей они прижили дочку, которую назвали Гретой, Гретхен.
Гюбнера тоже заложил советский человек: старик-украинец настучал солдатам, что буфетчик-то у них того... Немцы не поверили, со смехом рассказали Яну. У того душа ушла в пятки, но он и виду не подал. Схватил эсэсовский кинжал, закричал что сейчас пойдет, убьет негодяя. Камерады его успокаивали:
— Что ты, Ганс, брось! Старикашка выжил из ума, кто его будет слушать?
(Много лет спустя Ян рассчитался с доносчиком. Съездил в тот городок навестить Валю и Грету, а заодно навестил старика. Сказал ему:
— Дедушка, теперь я могу открыть вам всю правду. Я разведчик, полковник КГБ. У немцев я выполнял особое задание. А вы знали, что я еврей, но не сказали им. Так ведь? Или не так?
— Так, так, Ганс, — лепетал перепуганный насмерть старик.
— И вот я приехал специально, чтобы сказать вам спасибо. — Тут Ян перестал улыбаться. — Сейчас еду на задание. Но я скоро вернусь, и мы еще поговорим. Вы меня поняли?
И ушел, оставив деда в полуобморочном состоянии.)
Звездный час его эсэсовской карьеры настал, когда в их часть приехал фельдмаршал фон Маннштейн. Ян был знатоком ресторанного дела и приготовил для высокого гостя какие-то особо изысканные тарталетки. Тот поинтересовался: кто в этой глуши способен сотворить такое. Ему объяснили: есть тут у нас один фолькс-дойч, очень толковый. Фельдмаршал пожелал увидеть его.
Ян повторил ему свою «легенду», как сказал бы настоящий разведчик: старый Гюбнер держал во Львове — Ян называл его Лембергом — большой ресторан. Когда Польшу поделили между Рейхом и Советами, Лемберг достался русским. Гюбнеры знали, что они, фолькс-дойчи, могут репатриироваться в Германию. Но отцу жалко было расставаться с рестораном. И как старик просчитался! Ресторан отобрали, отца отправили nach Siberien. А Ян при первой возможности перебежал на сторону германской армии.