58½: Записки лагерного придурка — страница 76 из 78

Я кидаю этот кисет. Мишанька ставит лакированные румынские прохаря на высоком каблуку. Воры кричат:

— Мишанька, ты охуел? Ставки неровные.

Мишанька порет мойкой переда и кидает на кон голяшки:

— Воры, ставки ровные?

Он тоже умел давить фасон... Прокатал я и кисет. Никола мне маячит: «Шурик, кончай!» А я уже совсем опизденел. Втыкаю в стол свой саксан — толковый саксан, с наборной ручкой:

— Идет в ста колах?

Мишанька кричит:

— Убери свое перо, может быть, оно обагрено воровской кровью. Не играю.

Я кричу:

— Бог, поверь мне сто рублей. Будет за мной.

Он лыбится:

— Играем на чистые. Прошли крыловские времена.

Я толкую:

— Ты что, охуел? Если я двину — пори меня за фуфло.

Он свое:

— Играю на чистые.

— Да кто ты, — кричу, — человек или милиционер? Дай мне мой шанс.

И тогда он толкует:

— Даю тебе твой золотой шанс: у тебя есть мара. Ставь ее за все вантажи, пытай свое сучье счастье. Проиграешь — пришлешь на ночь, а по утрянке забирай обратно. От нее не убудет.

Я хочу сказать — «лады», а у меня зубы не расцепляются, слова не могут выдохнуть. Я кивнул башкой, и он стал тасовать. Зырю на Николу — он белый, как печка. Наверно, думаю, и я такой. А, была не была! Назначаю даму крестей — Вика себе всегда на нее гадала. Мишанька делит, и мою даму убивают на последней карте. А мне уже и интереса нет. Все сразу как-то атрофировалось.

Вся хевра давит на меня ливер: чего я буду делать. А я встал и пошел из барака.

Прихожу к себе. Вика не спит. Увидела меня и кинулась:

— Шурик, что с тобой?

— Ничего. Собирайся.

— Куда?

— Собирайся. Я тебя проиграл.

— Шурик, ты в натуре?!

— В натуре у собаки красный хуй. Собирайся.

Она на колени, кричит:

— Шурик, что ты наделал? Как я пойду? Ведь я не блядь, не простячка. Ты лучше убей меня, как делали старые воры, пожалей меня.

— А, — говорю, — гадина, и ты против меня! Иди сейчас же, позорная падаль, иди, профура, пока я тебя на кулаках не вынес. Иди!

Она в рев и не идет. Я ее попутал за волоса и поволок. Втолкнул в барак и воротился к себе. В рот оно ебись, думаю. Зато никто не скажет, что Шурик поступил несправедливо.

Я лег и дохнул до обеда. Мой пацан три раза меня будил, но бесполезно.

В обед просыпаюсь и иду шукать Вику. В столовой ее нет, в бане тоже наны. Может, она обиделась и к себе перешла? Чимчикую в бабский барак.

Шалашовки кричат:

— Она не была.

Тогда я налаживаю своего помогайлу:

— На цырлах — найди мне Вику и волоки сюда.

Он толкует:

— Так, Шурик, Вика же в шалмане. Я думал, ты в курсе.

Я так и сел. Ебаные волки, неужели они ее пустили под трамвай? Ну, я им сделаю! Ботаю:

— Толик, кличь Николу, Сифона, Ивана Громобоя и еще кого найдешь. Чешите все к седьмому бараку. Мы им сейчас устроим Варфоломеевскую ночь.

Толик кричит:

— Шурик, бесполезняк. Она сама не хочет идти. Я с ней толковал.

Вот это номер! Нет, думаю, свистит пизденыш. Или не дошурупал чего-нибудь.

Иду сам в седьмой барак. Заваливаюсь в ихний куток и вижу, точно: Мишанька босой сидит на верхних юрцах, в рябчике, флотских клешах, а Вика рядом — и о чем-то между собой толкуют.

Я говорю:

— Вика, пошли домой.

Она молчит. Я по новой ботаю:

— Пошли, нехуя тебе здесь делать.

Она обратно молчит, а Мишанька мне ботает:

— Она никуда не пойдет, понял? Она моя жена и останется здесь. А ты вались отсюда, сукадло — твоего тут ничего нету.

Я ему толкую по-хорошему:

— Что ты делаешь? Ты же не будешь с ней жить, воры с сучками не шьются.

А он мне ботает:

— Ничего, жидовская вера полегчала — ты сам говорил. А зачем тебе Вика? У тебя же есть коза, у ней карие глаза — хватит с тебя.

Все уже, блядь, знали за эту козу. Тут и остальные загавкали:

— Пес, лягашка, сучара! Собака, собака, на-ко тебе хуй!..

Но я на них поглядел, и они заткнулись. Я говорю:

— Ладно, я пойду. Но ты, Бог, еще попадешь в мой капкан. Ты у меня будешь бедный.

Он кричит:

— Уж больно ты грозен, сосал бы ты член! (Он матюками вообще не лаялся, брал моду с каких-то прежних немыслимых воров, которых не было и нет.) Чеши отсюда, вохровский кобель, пиратюга, стервятник!

А я ему ботаю:

— Я с тобой лаяться не буду. Я тебя в рот ебу.

Он кричит:

— Не тяни меня, сукавидло! Ты меня можешь оттянуть только зубами за залупу — и то с разрешения. Как тебя земля носит, как ты еще смотришь на честных людей и не лопнут твои падлючьи шнифты? За твоей шеей золотой колун ходит, утварь позорная, черная душа, подонок общества! Рви когти, пока живой, лагерная гниль, катюга, Малюта Скуратов!

А я ему ботаю:

— Я с тобой лаяться не буду. Я тебя в рот ебу.

Он кричит:

— Рвотный порошок, ходячая проказа, позор человечества! Где ты был в девяносто седьмом холерном году, сучий обсосок, кусок негодяя?

А я ему ботаю:

— Я с тобой лаяться не буду, понял? Я тебя в рот ебу, понял? Но ты еще проклянешь день своего рожденья. Я на тебя высплюсь. Я тебя буду хавать по пятьдесят грамм. Я тебе кишки вымотаю и на зоне развешу. Ты в пустыне Сахаре от меня не скроешься, и никакая экспедиция тебя не спасет. Запомни, Бог, — ты мой заяц, я твой охотник. Я еще напьюсь твоей крови. Это я, Шурик Беспредельный, тебе ботаю. Век свободы не видать!

Это старая божба, Юрок, и знающие воры ее уважают. Больше я не стал толковать и пошел в свою хаверу.

Валяюсь на койке день, два — никуда не хожу, даже поверку не делаю. Спать не могу, курю — табак мне, как трава, пью — вода вроде кислая. Думаю за Вику — чего ей, сучке, надо было?

Конечно, и я перед ней неправ: не к чему было на нее играть — но должна же она понимать, что я был в крайности. А когда человек в крайности, он помнит только свой понт.

В сорок третьем году я чалился в Лабытнанге. Там на каменном карьере ишачила бригада доходяг. Мороз зарядил — заеби нога ногу: градусов на пятьдесят. Работяги накормлены по норме, одеты по форме: кто в телогрейке, кто в одеяле. Никто, конечно, не мантулит, а жмутся все к Ташкенту: костер все ниже, фитиль все ближе.

Конвою надоело их от костра трелевать, и он раскидал все поленья. Фитили сбились в кучу и уже шевелиться неспособны, в носу сопли позамерзали.

А тут как раз один шоферишка прогревал мотор. И как-то он, мудак, паклей припалил свой комбизон. Комбизон масляный и загорелся как свечка. Шофер по снегу катается, базлает на всю тундру. А блядские фитили бегают за ним и на этом костре грабки греют.

Ты понял? Взял я лом, разогнал их нахуй, сбил огонь... Но это я к чему? Чтобы ты убедился, чего делает человек в отчаянности. А Вика этого не поняла, оказалась такая же дешевка, как все.

Но все равно, я уже не мог без нее. На третий день меня вызывают в спецчасть. Я вылезаю из кабины, все от меня шарахаются. Иду по зоне страшный, как кровосос.

В спецчасти узнаю, что собирают этап на штрафную — прибыл наряд. Я с ходу записываю Мишаньку со всей пиздобратией, а сам выкидываю такую авантюру: вечером посылаю за статистом спецчасти Грейдиным и толкую ему:

— Мишаньку Силанова отставишь от этапа.

Он кричит:

— Шурик, не могу. Списки подписаны.

— Грейдин, перестань сказать. Ты меня кнокаешь? Или, может быть, ты меня в рот ебешь?..

Он был умный мужик и сделал все чин-чинарем: этап уходит, Мишанька один остается. Он крепко заметал икру, но держит фасон, ходит всюду под ручку с Викой.

Ходи, ходи, Бог, — недолго тебе боговать... Хляю до кума и раскидываю немыслимую чернуху:

— Гражданин начальник, Мишанька Силанов остался от этапа с целью, по сламе с Грейдиным. Он проиграл вас в карты и должен уплатить. У него уже и колун притырен где-то в зоне.

Кум был бздиловатый конек. Он кричит:

— Делай что хочешь, но найди мне этот колун. А Грейдина, мерзавца, — в лес, на общие работы!

Я ботаю:

— Колун я вам принесу в кабинет, но для этого мне надо потолковать с Силановым.

Через час Мишаньку в наручниках волокут в торбу. После отбоя я заваливаюсь к нему с Николой Слясимским и Толиком. Кричу:

— Добрый вечер, Бог. Пришел с тебя получить. Чего ж ты молчишь? Ты ведь был такой развитой, языкатый...

...Юрок, он у меня в ногах валялся, сапоги целовал. Мы из него сделали мешок с говном, все косточки потрошили, поломали ребра. Подпоследок посадили жопой об цементный пол и оторвались.

Я велел Толику сказать в санчасть, что у Мишаньки припадок и он весь побился об стены, а сам пошел дохнуть. Между прочим, Мишанька еще часа три хрипел, дневальный рассказывал.

По утрянке меня будит Никола:

— Шурик, ебать мой хуй, горение букс. Мишанька врезал дубаря, и режим рюхнулся — под тебя копают, роются в задках.

Я ему ботаю:

— Не бзди, кирюха! Дальше солнца не угонят, меньше триста не дадут. Если что коснется, тебя с пацаном я по делу не возьму.

Но теперь я знал, что мне надо действовать быстро, потому что каждый момент меня могли замести.

Иду к Вике в барак. Бабы кричат:

— Она с девочками в КВЧ.

Было воскресенье.

Иду в КВЧ. Вика сидит с какими-то оторвами на скамейке и поют самые паскудные воровские побаски:

Ты не стой на льду, лед провалится,

Не люби вора, вор завалится...

Я ей маячу, она без внимания. Тогда я подошел, взял за руку, отвел ее и толкую:

— Вика, кончай придуриваться. За Мишаньку ты, конечно, знаешь, что он уже труп. Не сегодня-завтра меня крутанут, и я уеду на штрафняк — скажи, ты меня будешь ждать?

А она, как будто не к ней касается, выдернула грабку и пошла к своей шалашне. Я кричу:

— Вика, учти, дело идет о моей жизни и о твоей жизни.

А она лупится на меня, как гадюка, и вызванивает:

Я стояла на льду и стоять буду,

Я любила вора и любить буду.